Неточные совпадения
Весело тогда было. Даже увядать казалось не обидно, потому что была уверенность, что вот-вот опять сейчас расцветешь… В самом ли деле расцветешь, или это так только видимость одна —
и это ничего. Все равно: волнуешься, суетишься, спрашиваешь знакомых: слышали?
а?
вот так сюрприз!
Но скорее всего, даже"рассмотрения"никакого мы с вами не дождемся. Забыли об нас, мой друг, просто забыли —
и все тут.
А ежели не забыли, то, не истребовав объяснения, простили. Или же (тоже не истребовав объяснения) записали в книгу живота
и при сем имеют в виду…
Вот в скольких смыслах может быть обеспечено наше будущее существование. Не скрою от вас, что из них самый невыгодный смысл — третий. Но ведь как хотите,
а мы его заслужили.
Сколько мы, литераторы, волновались: нужно-де ясные насчет книгопечатания законы издать! Только я один говорил:
и без них хорошо! По-моему
и вышло: коли хорошо, так
и без законов хорошо!
А вот теперь посидим да помолчим — смотришь,
и законы будут. Да такие ясные, что небо с овчинку покажется. Ах, господа, господа! представляю себе, как вам будет лестно, когда вас,"по правилу", начнут в три кнута жарить!
Поэтому-то
вот я
и говорил всегда: человеческое благополучие в тишине созидаться должно. Если уж не миновать нам благополучия, так оно
и само нас найдет.
Вот как теперь: нигде не шелохнется; тихо, скромно, благородно.
А оно между тем созидается себе да созидается.
Пришел я на днях в Летний сад обедать. Потребовал карточку, вижу: судак"авабля" [Испорченное от «au vin blanc». Приведено текстуально. (Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.) Au vin blanc — в белом вине]; спрашиваю: да можно ли? — Нынче все, сударь, можно! — Ну, давай судака «авабля»! — оказалась мерзость. Но ведь не это, тетенька, дорого,
а то, что
вот и мерзость,
а всякому есть ее вольно!
Итак, повторяю: тихо везде, скромно, но притом — свободно.
Вот нынче какое правило! Встанешь утром, просмотришь газеты — благородно."Из Белебея пишут","из Конотопа пишут"… Не горит Конотоп, да
и шабаш!
А прежде — помните, когда мы с вами, тетенька,"бредили", — сколько раз он от этих наших бредней из конца в конец выгорал! Даже"Правительственный вестник" —
и тот в этом отличнейшем газетном хоре каким-то горьким диссонансом звучит. Все что-то о хлебах публикует: не поймешь, произрастают или не произрастают.
"Бредни"теперь все походя ругают, да ведь, по правде-то сказать,
и похвалить их нельзя. Даже
и вы, я полагаю, как с урядником разговариваете… ах, тетенька! Кабы не было у вас в ту пору этих прошивочек, давно бы я вас на путь истинный обратил.
А я
вот заглядывался, глазами косил, да
и довел дело до того, что пришлось вам в деревне спасаться! Бросьте, голубушка! Подумайте: раз бог спасет, в другой — спасет,
а в третий, пожалуй,
и не помилует.
Только они думают, что без них это благополучие совершиться не может. Когда мы с вами во время оно бреднями развлекались, нам как-то никогда на ум не приходило, с нами они осуществятся или без нас. Нам казалось, что, коснувшись всех, они коснутся, конечно,
и нас, но того, чтобы при сем утащить кусок пирога… сохрани бог! Но ведь то были бредни, мой друг, которые как пришли, так
и ушли.
А нынче — дело. Для дела люди нужны,
а люди —
вот они!
И вот первый лжец посылает вас на Обводный канал,
а по прибытии туда вас принимает второй лжец
и говорит: надо идти на Выборгскую сторону.
Я знаю многих, которые утверждают, что только теперь
и слышатся в литературе трезвенные слова.
А я так, совсем напротив, думаю, что именно теперь-то
и начинается в литературе пьяный угар. Воображение потухло, представление о высших человеческих задачах исчезло, способность к обобщениям признана не только бесполезною, но
и прямо опасною — чего еще пьянее нужно! Идет захмелевший человек, тыкаясь носом в навозные кучи,
а про него говорят:
вот от кого услышим трезвенное слово.
Целую ночь я жил этой надеждой, да
и на другой день утром, разбирая бумаги, все думал:
а вот ужо щи из кислой капусты подадут!
Проехала печальная процессия,
и улица вновь приняла свой обычный вид. Тротуары ослизли, на улице — лужи светятся. Однако ж люди ходят взад
и вперед — стало быть, нужно. Некоторые даже перед окном фруктового магазина останавливаются, постоят-постоят
и пойдут дальше.
А у иных книжки под мышкой — те как будто робеют.
А вот я сижу дома
и не робею. Сижу
и только об одном думаю: сегодня за обедом кислые щи подадут…
И представьте себе, даже совсем забыл о том, что мне еще придется свой образ мыслей в надлежащем свете предъявить! Помилуйте! щи из кислой капусты, поросенок под хреном, жаркое, рябчики, пирог из яблоков,
а на закуску: икра
и балык —
вот мой образ мыслей!
Однако ж, кажется, я увлекся в политико-экономическую сферу, которая в письмах к родственникам неуместна… Что делать! такова уж слабость моя! Сколько раз я сам себе говорил: надо построже за собой смотреть! Ну,
и смотришь, да проку как-то мало из этого самонаблюдения выходит. Стар я
и болтлив становлюсь. Да
и старинные предания в свежей памяти, так что хоть
и знаешь, что нынче свободно,
а все как будто не верится.
Вот и стараешься болтовней след замести.
Наше общество немногочисленно
и не сильно. Притом, оно искони идет вразброд. Но я убежден, что никакая случайная вакханалия не в силах потушить те искорки, которые уже засветились в нем.
Вот почему я
и повторяю, что хлевное ликование может только наружно окатить общество, но не снесет его, вместе с грязью, в водосточную яму. Я, впрочем, не отрицаю, что периодическое повторение хлевных торжеств может повергнуть общество в уныние, но ведь уныние не есть отрицание жизни,
а только скорбь по ней.
— Какотка ли, какетка ли… кто их там разберет!
А впрочем, ничего, живем хорошо: за квартиру две тысячи в год платим, пару лошадей держим… Только притесняют уж очень это самое звание. С других за эту самую квартиру положение полторы тысячи,
а с нас — две; с других за пару-то лошадей сто рублей в месяц берут,
а с нас — полтораста.
Вот Ератидушка-то
и старается.
А вы лучше
вот что сделайте: «книжку», на которую вы у Финагеича домашний припас забираете, сочтите
и уведомьте меня, сколько в итоге окажется.
Вот они
и рыкают,
и караул кричат, не задавая даже себе вопроса:
а дальше что?
Вот от этой-то голодухи
и земцы из своих нор в Петербург наползают. Был у нас когда-то мужик, так на этом мужике нынче Колупаев с Разуваемым поехали; была ссуда, были облигации,
а куда они подевались,
и ума не приложишь; наконец, осталась земля,
а ее не угрызешь. О, горе нам, рожденным в свет!
Если б дело шло о расширении области дракинского лужения, это тронуло бы меня весьма умеренно. Но Пафнутьевы говорят не о лужении,
а об том, чтобы проникнуть в сферу шиворота
и выворачиванья рук к лопаткам.
Вот почва, на которой мы стоим в настоящее время
и которую не должны терять из виду, ежели хотим рассуждать правильно.
Правда, что в то время никому
и в голову не приходило, что заемные письма именно самые оные краеугольные камни
и суть,
а только думалось: вот-то глупую рожу Крутобедров состроит, как тетенька, мимо его дома, в Великие Луки переезжать будет! — но все-таки должен же был становой понимать, что какая-нибудь тайна да замыкается в заемных письмах, коль скоро они милую очаровательную даму заставляют по целым неделям проживать в Великих Луках на постоялом дворе без дела, без кавалеров, среди всякой нечисти?
Вот вам вся процедура"содействия". Смысл ее однообразен: наяривай, жарь, гни в бараний рог! Да ведь мы всё это слышали
и переслышали! — восклицаете вы.
А чего же, однако, вы ожидали? Посмотрите-ка на Дракина: он, еще ничего не видя, уже засучивает рукава
и налаживает кулаки.
Жарь! —
вот извечный секрет непочатых, но уже припахивающих тлением людей, секрет, в котором замыкается
и идея возмездия,
и идея поучения. Всех жарь,
а в том числе
и их, прохвостов, ибо они
и своей собственной шкуры не жалеют. Что такое шкура! одну спустишь — нарастет другая! Эта уверенность до такой степени окрыляет их, что они подставляют свои спины почти играючи…
И вот бог услышал наше моление: никто из «беспокойных» не явился,
а мы лицемерим, притворяемся огорченными!
Вот как критиковать да на смех поднимать — так они тут как тут, так
и жужжат,
а как трезвенное слово сказать приходится — тут их
и нет!
Ах, Ноздрев, Ноздрев! давно ли вы сами стояли с прочими поросятами у корыта
и кричали: наяривай!
а вот теперь, как получили надежду добраться до яслей, то мечтаете, что оттуда горизонты увидите!
Монолог продолжается."
А в этих газетах —
вот в этих — именно самый яд-то
и заключается.
— Дыба! ах, да ведь я с ним в прошлом году в Эмсе преприятно время провел! на Бедерлей вместе лазали, в Линденбах, бывало, придем, молока спросим,
и Лизхен…
А уж какая она, к черту, Лизхен? поясница в три обхвата! Всякий раз, бывало, как она этой поясницей вильнет, Дыба молвит:
вот когда я титулярным советником был…
И крякнет.
Сказал, что пора серьезно на современное направление умов взглянуть; что мы всё либеральничали,
а теперь
вот спрашиваем себя: где мы?
и куда мы идем?
Так
вот, голубушка, какие дела на свете бывают! Часто мы думаем: девушка да девушка —
а на поверку выходит, что у этой девушки сын в фельдъегерях служит! Поневоле вспомнишь вашего старого сельского батюшку, как он, бывало, говаривал: что же после этого твои, человече, предположения?
и какую при сем жалкую роль играет высокоумный твой разум! Именно так.
—
Вот и прекрасно. Так ты
и поступай. Во-первых, повинуйся начальству,
а во-вторых, исполняй свой долг…
И вот, помяните мое слово: не пройдет
и года, как он уже будет прокурором, потом женится на генеральской дочери,
а затем
и окончательно попадет на содержание к государству.
—
И ум в нем есть — несомненно, что есть; но, откровенно тебе скажу, не особенной глубины этот ум.
Вот извернуться, угадать минуту, слицемерничать,
и все это исключительно в свою пользу — это так. На это нынешние умы удивительно как чутки.
А чтобы провидеть общие выводы — никогда!
— Ну,
вот видишь!
И он прежде находил, что"только
и всего",
и даже всегда сам принимал участие.
А намеднись как-то начал я, по обыкновению, фрондировать,
а он вдруг: вы, папенька, на будущее время об известных предметах при мне выражайтесь осторожнее, потому что я, по обязанности, не имею права оставлять подобные превратные суждения без последствий.
— Да, нынче, пожалуй, так нельзя… То есть оно
и нынче бы можно, да
вот тысячи-то душ у вас на закуску нет… Ну,
а Павлуша как?
— Павлуша, покаместь, еще благороден."Индюшкины"поручики
и на него налетели:
и ты, дескать, должен содействовать! Однако он уклонился. Только вместо того, чтоб умненько: мол,
и без того верной службой всемерно
и неуклонно содействую —
а он так-таки прямо: я, господа, марать себя не желаю! Теперь
вот я
и боюсь, что эти балбесы, вместе с Семеном Григорьичем, его подкузьмят.
—
А начальственные уши, голубчик, такие аттестации крепко запечатлевают. Дойдет как-нибудь до Павла очередь к награде или к повышению представлять,
а он, начальник-то,
и вспомнит:"Что бишь я об этом чиновнике слышал? Гм… да! характер у него…"
И мимо. Что он слышал? От кого слышал? От одного человека или двадцатерых? — все это уж забылось.
А вот:"гм… да! характер у него" — это запечатлелось.
И останется наш Павел Григорьич вечным товарищем прокурора, вроде как притча во языцех.
—
А то какие же! Шестьдесят, братец, лет на свете живу, можно было коллекцию составить!
И всё были целы,
а с некоторых пор стали
вот пропадать!
— Кабы я-то читала — это бы ничего. Слава богу, в правилах я тверда:
и замужем сколько лет жила,
и сколько после мужа вдовею! мне теперь хоть говори, хоть нет — я стала на своем, да
и кончен бал!
А вот прапорщик мой… Грех это, друг мой! большой на твоей душе грех!
— Ничего тут внезапного нет. Это нынче всем известно.
И Andre мне тоже сказывал. Надо, говорит, на войне генералам вперед идти,
а куда идти — они не знают.
Вот это нынче
и заметили.
И велели во всех войсках географию подучить.
— Ну,
вот, я так
и знала, что любил! Он любил… ха-ха!
Вот вы все меня дурой прославили,
а я всегда прежде всех угадаю!
— Да… чего бишь? Ах да! так
вот ты
и описывай про любовь! Как это… ну, вообще, что обыкновенно с девушками случается… Разумеется, не нужно mettre les points sur les i [ставить точек над i (франц.)],
а так…
Вот мои поручики всё Зола читают,
а я, признаться, раз начала
и не могла… зачем?
— Зачем так уж прямо… как будто мы не поймем! Не беспокойтесь, пожалуйста! так поймем, что
и понять лучше нельзя…
Вот маменька-покойница тоже все думала, что я в девушках ничего не понимала,
а я однажды ей вдруг все… до последней ниточки!
—
Вот я
и боюсь. Говорю им: ведь вы все одинаково мои дети!
а они как сойдутся, так сейчас друг друга проверять начнут! Поручики-то у меня — консерваторы,
а прапорщик — революционер… Ах, хоть бы его поскорее поймали, этого дурного сына!
—
Вот видишь!
и я ему это говорила!
А какой прекрасный мальчик в кадетах был! Помнишь, оду на восшествие Баттенбергского принца написал...
Это Пушкин написал.
А ты мне
вот что скажи: правда ли, что в старину любовные турниры бывали?
И будто бы тогдашние правительства…
Ах, тетенька!
Вот то-то
и есть, что никаких подобных поводов у нас нет! Не забудьте, что даже торжество умиротворения, если оно когда-нибудь наступит, будет принадлежать не Вздошникову, не Распротакову
и даже не нам с вами,
а все тем же Амалат-бекам
и Пафнутьевым, которые будут по его поводу лакать шампанское
и испускать победные клики (однако ж, не без угрозы), но никогда не поймут
и не скажут себе, что торжество обязывает.
Вот в эту-то вонючую дыру
и заключали преступного школяра, причем не давали ему свечи,
а вместо пищи назначали в день три куска черного хлеба
и воды a discretion [сколько угодно (франц.)].
Встревожилась бы прокуратура; медики бы в один голос возопили:
вот истинный рассадник тифов!
а об газетчиках нечего
и говорить.