Неточные совпадения
Я
говорю это
не в смысле разности в языке — для культурного человека это неудобство легко устранимое, — но трудно, почти невыносимо в молчании снедать боль сердца, ту щемящую боль, которая зародилась где-нибудь на берегах Иловли 2
и по пятам пришла за вами к самой подошве Мальберга.
Даже два старца (с претензией на государственность), ехавшие вместе с нами, —
и те
не интересовались своим отечеством, но считали его лишь местом для получения присвоенных по штатам окладов. По-видимому, они ничего
не ждали, ни на что
не роптали,
и даже ничего
не мыслили, но в государственном безмолвии сидели друг против друга, спесиво хлопая глазами на прочих пассажиров
и как бы
говоря: мы на счет казны нагуливать животы едем!
И всем, казалось,
говорили:
не таите помышлений ваших, ибо нынче у нас в Петербурге… вольно!
В Чембаре
говорили: а в случае ежели бог дожжичка
не пошлет, так нам, братцы,
и помирать
не в диковину! а в Эйдткунене
говорили: там как будет угодно насчет дожжичка распорядиться, а мы помирать
не согласны!
Почему на берегах Вороны
говорили одно, а на берегах Прегеля другое — это я решить
не берусь, но положительно утверждаю, что никогда в чембарских палестинах я
не видал таких «буйных» хлебов, какие мне удалось видеть нынешним летом между Вержболовом
и Кенигсбергом,
и в особенности дальше, к Эльбингу. Это было до такой степени неожиданно (мы все заранее зарядились мыслью, что у немца хоть шаром покати
и что без нашего хлеба немец подохнет), что некто из ехавших рискнул даже заметить...
И еще
говорят: в России
не может быть пролетариата, ибо у нас каждый бедняк есть член общины
и наделен участком земли.
— Помилуйте! на что похоже! выбросили кусок, да еще ограничивают!
Говорят, пользуйся так-то
и так-то: лесу
не руби, травы
не мни, рыбы
не лови! А главное,
не смей продавать, а эксплуатируй постепенно сам! Ведь только у нас могут проходить даромподобные нелепости.
— Получил, между прочим,
и я; да, кажется, только грех один. Помилуйте! плешь какую-то отвалили! Ни реки, ни лесу — ничего! «Чернозём»,
говорят. Да черта ли мне в вашем «чернозёме», коли цена ему — грош! А коллеге моему Ивану Семенычу — оба ведь под одной державой, кажется, служим — тому такое же количество леса, на подбор дерево к дереву, отвели! да при реке, да в семи верстах от пристани! Нет, батенька,
не доросли мы! Ой-ой, как еще
не доросли! Оттого у нас подобные дела
и могут проходить даром!
— Ха-ха! ведь
и меня наделили! Как же! заполучил-таки тысячки две чернозёмцу! Вот так потеха была! Хотите? —
говорят. Ну, как, мол,
не хотеть: с моим,
говорю, удовольствием! А! какова потеха! Да, батенька, только у нас такие дела могут даром проходить!Да-с, только у нас-с. Общественного мнения нет, печать безмолвствует — валяй по всем по трем! Ха-ха!
— Ну вот! — воскликнул он горестно, —
не говорил ли я вам! Где это видано! где допустили бы такое расхищение! давно ли такая, можно сказать, непроходимость была —
и вдруг налицо одни пеньки!
— Собственно
говоря, я никому напрасной смерти
не желаю,
и если сейчас высказался
не в пользу немца, то лишь потому, что полагал, что таковы требования современной внутренней политики. Но если вашим превосходительствам, по обстоятельствам службы, представляется более удобным, чтоб подох русский, а немец торжествовал, то я противодействовать предначертаниям начальства даже в сем крайнем случае
не считаю себя вправе.
Где власть? где, спрашиваю вас, власть? Намеднись прихожу за справкой в департамент Расхищений
и Раздач 34 — был уж второй час — спрашиваю: начальник отделения такой-то здесь? — Они,
говорят, в три часа приходят. — А столоначальник здесь? —
И они,
говорят, раньше как через час
не придут. — Кто же, спрашиваю, у вас дела-то делает? — Так, поверите ли, даже сторожа смеются!
Мальчик без штанов. Нескладно что-то ты
говоришь, немчура. Лучше, чем похабничать-то, ты мне вот что скажи: правда ли, что у вашего царя такие губернии есть, в которых яблоки
и вишенье по дорогам растут
и прохожие
не рвут их?
Мальчик в штанах (с участием).
Не говорите этого, друг мой! Иногда мы
и очень хорошо понимаем, что с нами поступают низко
и бесчеловечно, но бываем вынуждены безмолвно склонять голову под ударами судьбы. Наш школьный учитель
говорит, что это — наследие прошлого. По моему мнению, тут один выход: чтоб начальники сами сделались настолько развитыми, чтоб устыдиться
и сказать друг другу: отныне пусть постигнет кара закона того из нас, кто опозорит себя употреблением скверных слов!
И тогда, конечно, будет лучше.
Целый час я
говорю с вами, русский мальчик,
и ничего
не слышу, кроме загадочных слов, которых ни на один язык нельзя перевести.
Мальчик в штанах. «Сказывал»! Но ведь
и я вам
говорил, что вы тому же черту задаром душу отдали… кажется, что
и эта афера
не особенно лестная…
Равным образом я
не стану
говорить ни о действующих сановниках, которые, на казенный счет, ставят в тупик Вефура, Бребана
и Маньи [Содержатели известных в Париже ресторанов.
Я
говорю о среднем культурном русском человеке, о литераторе, адвокате, чиновнике, художнике, купце, то есть о людях, которых прямо или косвенно уже коснулся луч мысли, которые до известной степени свыклись с идеей о труде
и которые три четверти года живут под напоминанием о местах
не столь отдаленных.
Я
не говорю, чтоб отношения русского культурного человека к мужику, в том виде, в каком они выработались после крестьянской реформы, представляли нечто идеальное, равно как
не утверждаю
и того, чтоб благодеяния, развиваемые русской культурой, были особенно ценны; но я
не могу согласиться с одним: что приурочиваемое каким-то образом к обычаям культурного человека свойство пользоваться трудом мужика,
не пытаясь обсчитать его, должно предполагаться равносильным ниспровержению основ.
Конечно, «мальчик в штанах» был отчасти прав,
говоря: «вам, русским, все надоело:
и сквернословие,
и Колупаев,
и тумаки, да ведь до этого никому дела нет?», но сдается мне, что
и «мальчик без штанов»
не был далек от истины, настойчиво повторяя: надоело, надоело, надоело…
Там, где эти свойства отсутствуют, где чувство собственного достоинства заменяется оскорбительным
и в сущности довольно глупым самомнением, где шовинизм является обнаженным, без всякой примеси энтузиазма, где
не горят сердца ни любовью, ни ненавистью, а воспламеняются только подозрительностью к соседу, где нет ни истинной приветливости, ни искренней веселости, а есть только желание похвастаться
и расчет на тринкгельд, [чаевые] — там,
говорю я,
не может быть
и большого хода свободе.
Он
говорил,
и его
не тошнило, а мы слушали
и нас тоже
не тошнило.
Сродного сословия людей в курортах почти нет, ибо нельзя же считать таковыми ту незаметную горсть туземных
и иноземных негоциантов, которые торгуют (
и бог весть, одним ли тем, что у них на полках лежит?) в бараках
и колоннадах вдоль променад, или тех антрепренеров лакейских послуг, которые тем только
и отличаются (разумеется, я
не говорю о мошне) от обыкновенных лакеев
и кнехтов, что имеют право громче произносить: pst! pst!
Статуя должна быть проста
и ясна, как сама правда,
и, как правда же, должна предстоять перед всеми в безразличии своей наготы, никому
не обещая воздаяния
и всем
говоря: вот я какая!
Само собой разумеется, что западные люди, выслушивая эти рассказы, выводили из них
не особенно лестные для России заключения. Страна эта,
говорили они, бедная, населенная лапотниками
и мякинниками. Когда-то она торговала с Византией шкурами, воском
и медом, но ныне, когда шкуры спущены, а воск
и мед за недоимки пошли, торговать стало нечем. Поэтому нет у нее ни баланса, ни монетной единицы, а остались только желтенькие бумажки, да
и те имеют свойство только вызывать веселость местных культурных людей.
Мы в этом отношении поставлены несомненно выгоднее. Мы рождаемся с загадкой в сердцах
и потом всю жизнь лелеем ее на собственных боках. А кроме того, мы отлично знаем, что никаких поступков
не будет. Но на этом наши преимущества
и кончаются, ибо дальнейшие наши отношения к загадке заключаются совсем
не в разъяснении ее, а только в известных приспособлениях. Или,
говоря другими словами, мы стараемся так приспособиться, чтоб жить без шкур, но как бы с оными.
Откровенно
говоря, я думаю, что слова эти даже
не представляют для западного человека интереса новизны. Несомненно, что
и он в свое время прошел сквозь все эти"слова", но только позабылих.
И «неотносящиеся дела» у него были,
и «тоска» была,
и Тяпкин-Ляпкин, в качестве козла отпущения, был,
и многое другое, чем мы мним его удивить. Все было, но все позабылось, сделалось ненужным…
— Послужил —
и будет! —
говорил неизвестный голос, —
и заметь, я ни о чем никогда
не просил, ничего
не, ждал… кроме спасиба! Простого, русского спасиба… кажется, немного!
И вот… Но нет, довольно, довольно, довольно!
И чтоб никто ничего
не говорил.
Граф (вновь смешивает прошедшее с настоящим).Много у нас этих ахиллесовых пят, mon cher monsieur de Podkhalimoff!
и ежели ближе всмотреться в наше положение… ah, mais vraiment ce n'est pas du tout si trou-la-la qu'on se plait a le dire! [ах, но по-настоящому это совсем
не такие пустяки, как об этом любят
говорить!] Сегодня, например, призываю я своего делопроизводителя (вновь внезапно вспоминает, что он уже
не при делах)…тьфу!
— В пререканиях власть почерпала
не слабость, а силу-с; обыватели же надежды мерцание в них видели. Граф Михаил Николаевич — уж на что суров был! — но
и тот, будучи на одре смерти
и собрав сподвижников,
говорил: отстаивайте пререкания, друзья! ибо в них — наш пантеон!
— Вы, сударь,
не шутите с ябедниками, —
говорил он мне, — в древние времена ябедник представлял собою сосуд, в котором общественная скорбь находила единственное
и всегда готовое убежище.
Как это ни странно с первого взгляда, но приходится согласиться, что устами Удава
говорит сама истина. Да, хорошо в те времена жилось. Ежели тебе тошно или Сквозник-Дмухановский одолел — беги к Ивану Иванычу. Иван Иваныч
не помог (
не сумел"застоять") — недалеко
и в кабак сходить. Там уж с утра ябедник Ризположенский с пером за ухом ждет. Настрочил, запечатал, послал…
Не успел оглянуться — вдруг, динь-динь, колокольчик звенит. Кто приехал? Иван Александров Хлестаков приехал! Ну, слава богу!
Но замечательно, что тот же самый ТвэрдоонтС, как только речь касалась предметов его компетентности,
говорил не только складно, но
и резонно.
— Ах, ваше сиятельство! Тогда извольте
говорить так: понеже я
не голоден, то хотя
и наступило время, когда я имею обыкновение завтракать, но понеже…
Не говоря уже об иностранцах
и провинциялах, которые массами, с каждым из бесчисленных железнодорожных поездов, приливают сюда
и буквально покидают улицу только для ночлега, даже коренной парижанин —
и тот, с первого взгляда, кажется исключительно предан фланерству.
И никогда я
не видал его унылым или замученным, а уж об трезвости нечего
и говорить: такую работу
не совершенно трезвый человек ни под каким видом
не выполнит.
Как малый
не промах, я сейчас же рассчитал, как это будет отлично, если я
поговорю с Лабуло по душе. Уж
и теперь в нем заблуждений только чуть-чуть осталось, а ежели хорошенько пугнуть его, призвав на помощь sagesse des nations, так
и совсем, пожалуй, на путь истинный удастся обратить. Сначала его, а потом
и до Гамбетты доберемся 30 — эка важность! А Мак-Магон
и без того готов…
— Без"но", ЛабулИ!
и будем
говорить по душе. Вы жалуетесь, что вас каждочасно могут в числе прочих расстрелять. Прекрасно. Но допустим даже, что ваши опасения сбудутся, все-таки вы должны согласиться, что это расстреляние произойдет
не иначе, как с разрешения Мак-Магона. А нуте, скажите-ка по совести: ужели Мак-Магон решится на такую крайнюю меру, если вы сами
не заслужите ее вашим неблагонадежным поведением?
— Очень рад, что вы пришли к таковому здравому заключению. Но слушайте, что будет дальше. У нас, в России, если вы лично ничего
не сделали, то вам
говорят: живи припеваючи! у вас же, во Франции, за то же самое вы неожиданно, в числе прочих, попадаете на каторгу! Понимаете ли вы теперь, как глубоко различны понятия, выражаемые этими двумя словами,
и в какой степени наше отечество ушло вперед… Ах, ЛабулИ, ЛабулИ!
— Итак, продолжаю. Очень часто мы, русские, позволяем себе
говорить… ну, самые, так сказать, непозволительные вещи! Такие вещи, что ни в каком благоустроенном государстве стерпеть невозможно. Ну, разумеется, подлавливают нас, подстерегают —
и никак ни изловить, ни подстеречь
не могут! А отчего? — оттого, господин сенатор, что нужда заставила нас калачи есть!
Люди всходят на трибуну
и говорят Но
не потому
говорят, что слово, как долго сдержанный поток, само собой рвется наружу, а потому что, принадлежа к известной политической партии, невозможно, хоть от времени до времени,
не делать чести знамени.
Сделать одну великую, две средних
и одну малую революцию,
и за всем тем
не быть обеспеченным от обязанности кричать (или,
говоря официальным языком, pousser des cris d'allegresse: vive Henri Cinq! [испускать ликующие крики: да здравствует Генрих Пятый!] как хотите, а это хоть кого заставит биться лбом об стену.
И так, до трех раз в день,
не говоря об чаях
и сбитнях, от которых сытости нет, но пот все-таки прошибает.
Да
и не в одной Москве, а
и везде в России, везде, где жил человек, — везде пахло. Потому что везде было изобилие,
и всякий понимал, что изобилия стыдиться нечего. Еще очень недавно, в Пензе, хозяйственные купцы
не очищали ретирад, а содержали для этой цели на дворах свиней. А в Петербурге этих свиней ели под рубрикой"хлебной тамбовской ветчины".
И говорили: у нас в России трихин в ветчине
не может быть, потому что наша свинья хлебная.
И хотя на другой день в газетах было объявлено, что эти завтраки
не имели политического характера, но буржуа только хитро подмигивает, читая эти толкования,
и, потирая руки,
говорит: «Вот увидите, что через год у нас будут рябчики! будут!»
И затем, в тайне сердца своего, присовокупляет: «
И, может быть, благодаря усердию республиканской дипломатии возвратятся под сень трехцветного знамени
и страсбургские пироги».
—
Не думайте, впрочем, Гамбетта, — продолжал Твэрдоонто, — чтоб я был суеверен… нимало! Но я
говорю одно: когда мы затеваем какое-нибудь мероприятие, то прежде всего обязываемся понимать, против чего мы его направляем. Если б вы имели дело только с людьми цивилизованными — ну, тогда я понимаю… Ни вы, ни я… О, разумеется, для нас… Но народ, Гамбетта! вспомните, что такое народ!
И что у него останется, если он
не будет чувствовать даже этой узды?
Однако Гамбетта
и тут нашелся:
не говоря ни слова, позвонил
и приказал сервировать завтрак. Подали какой-то необычайной красоты руанскую утицу
и к ней совершенно седую бутылку ПонтИ-КанИ. Разумеется, ТвэрдоонтС только языком щелкнул.
Оговариваюсь, впрочем, что в расчеты мои совсем
не входит критическая оценка литературной деятельности Зола. В общем я признаю эту деятельность (кроме, впрочем, его критических этюдов) весьма замечательною
и говорю исключительно о"Нана", так как этот роман дает мерило для определения вкусов
и направления современного буржуа.
Говоря по совести, ни с какой Селиной он вчера
не ужинал, а пришел вечером в десять часов домой, съел кусочек грюйеру 64
и щелкнул языком.