Неточные совпадения
Но здесь случилось что-то неслыханное. Оказалось,
что все мы, то есть вся губерния, останавливаемся в Grand Hotel… Уклониться от совместного жительства не было возможности.
Еще в Колпине начались возгласы: «Да остановимтесь, господа, все вместе!», «Вместе, господа, веселее!», «Стыдно землякам в разных местах останавливаться!» и т. д. Нужно было иметь твердость Муция Сцеволы, чтобы устоять против таких зазываний. Разумеется, я не устоял.
— А вам-то
что? Это
что еще за тандрессы такие! Вон Петр Иваныч снеток белозерский хочет возить… а сооружения-то, батюшка, затевает какие! Через Чегодощу мост в две версты — раз; через Тихвинку мост в три версты (тут грузы захватит) — два! Через Волхов мост — три! По горам, по долам, по болотам, по лесам! В болотах морошку захватит, в лесу — рябчика! Зато в Питере настоящий снеток будет! Не псковский какой-нибудь, я настоящий белозерский! Вкус-то в нем какой — ха! ха!
Потом следуют
еще четыре бутылки, потом
еще четыре бутылки… желудок отказывается вмещать, в груди чувствуется стеснение. Я возвращаюсь домой в пять часов ночи, усталый и настолько отуманенный,
что едва успеваю лечь в постель, как тотчас же засыпаю. Но я не без гордости сознаю,
что сего числа я был истинно пьян не с пяти часов пополудни, а только с пяти часов пополуночи.
Затем
еще шесть бутылок,
еще шесть бутылок и
еще… Я вновь возвращаюсь домой в пять часов ночи, но на сей раз уже с меньшею гордостью сознаю,
что хотя и не с пяти часов пополудни, но все-таки другой день сряду ложусь в постель усталый и с отягченной винными парами головой.
«Нет, думаю, попробую
еще! По крайней мере, узнаю,
что такое современная петербургская жизнь!»
Я пью у Елисеева вино первый сорт, а мне кажется,
что есть и
еще какое-то вино, которое представляет собою уже самый первый сорт, и мне его не дают; я смотрю на Шнейдершу, а мне кажется,
что есть
еще какая-то обер-Шнейдерша и
что вот если бы эту обер-Шнейдершу посмотреть, так это точно…
Где бы я ни находился, везде меня угнетает мысль,
что есть
еще нечто,
что необходимо бы заполучить, но в
чем состоит это нечто — вот этого-то именно я формулировать и не могу.
Еще на нашей памяти дворянские собрания были шумны и многолюдны, и хотя предметом их было охранение только одного-единственного права, но это единственное право обладало такою способностью проникать и окрашивать все,
что к нему ни прикасалось,
что само по себе представляло, так сказать, целый пантеон прав.
Собрания наши малолюдны; мы не пикируемся, потому
что пикироваться на манер пращуров не имеем уже повода, а каким образом пикироваться на новый манер —
еще не придумали.
Помилуйте, — скажет, из-за
чего тут биться! и грошей не сбирать, да
еще какие-то обязанности наблюдать! разве с ними, чертями, так можно!
Затем, четвертый оттеняющий жизнь элемент — моцион… Но права на моцион, по-видимому,
еще мы не утратили, а потому я и оставляю этот вопрос без рассмотрения. Не могу, однако ж, не заметить,
что и этим правом мы пользуемся до крайности умеренно, потому
что, собственно говоря, и ходить нам некуда и незачем, просто же идти куда глаза глядят — все
еще как-то совестно.
Жаль не крепостного права, а жаль того,
что право это, несмотря на его упразднение,
еще живет в сердцах наших.
—
Еще бы. И я прожект о расточении написал. Ведь и мне, батюшка, пирожка-то хочется! Не удалось в одном месте — пробую в другом. Там побываю, в другом месте прислушаюсь — смотришь, ан помаленьку и привыкаю фразы-то округлять. Я нынче по очереди каждодневно в семи домах бываю и везде только и дела делаю,
что прожекты об уничтожении выслушиваю.
Но я уже не слушал далее. Увы! не прошло
еще четверти часа, а уже мне показалось,
что теперь самое настоящее время пить водку.
«Сила совершившихся фактов, без сомнения, не подлежит отрицанию. Факт совершился — следовательно, не принять его нельзя. Его нельзя не принять, потому
что он факт, и притом не просто факт, но факт совершившийся (в публике говор: quelle lucidite! [какая ясность ума!]). Это, так сказать, фундамент, или, лучше сказать, азбука, или,
еще лучше, отправный пункт.
Проекту предпослано вступление, в котором автор объясняет,
что хотя он, со времени известного происшествия, живет в деревне не у дел, но здоровье его настолько
еще крепко,
что он и на другом поприще мог бы довольно многое «всеусерднейше и не к стыду» совершить.
— Да
что же я еще-то делал?
Вникните пристальнее в процесс этого творчества, и вы убедитесь,
что первоначальный источник его заключается в неугасшем
еще чувстве жизни, той самой „жизни“, с тем же содержанием и теми же поползновениями, о которых я говорил в предыдущих моих дневниках.
— То-то, душа моя, надобно сообразить, как это умеючи сделать! Я и сам, правду сказать,
еще не знаю, но чувствую,
что средства сыскать можно. Не все же разом, не все рассекать: иной раз следует и развязать потрудиться!
Нет, мы только сию минуту узнали (да и то не можем разобрать, врут это или правду говорят),
что наша затея, кроме нового фасона, заключает в себе и
еще нечто, а до сих пор мы думали,
что это положительным образом только фасон.
Клянусь, я не крепостник; клянусь,
что еще в молодости, предаваясь беседам о святом искусстве в трактире"Британия", я никогда не мог без угрызения совести вспомнить,
что все эти пунши, глинтвейны и лампопо, которыми мы, питомцы нашей aima mater, [матери-кормилицы.] услаждали себя, все это приготовлено руками рабов;
что сапоги мои вычищены рабом и
что когда я, веселый, возвращаюсь из «Британии» домой, то и спать меня укладывает раб!..
Правда,
что я все
еще продолжаю ездить в гости, но возвращаться вечером из гостей уж не совсем безопасно.
Дело в том,
что я много лет сряду безвыездно живу в провинции, а мы, провинциалы, обделываем свои денежные дела просто, а относимся к ним
еще проще.
По-настоящему на этом месте мне следовало проснуться. Умер, ограблен, погребен —
чего ждать
еще более? Но после продолжительного пьянственного бдения организм мой требовал не менее же продолжительного освежения сном, а потому сновидения следовали за сновидениями, не прерываясь. И при этом с замечательным упорством продолжали разработывать раз начатую тему ограбления.
Хотя я и знаю,
что Прокоп проедает свое последнее выкупное свидетельство, но покуда он
еще не проел его, он сохраняет все внешние признаки человека достаточного, живущего в свое удовольствие.
И действительно, стоило лишь взглянуть на Гаврюшку, чтоб понять всю горечь Прокопова существования. Правда, Гаврюшка
еще не сидел, а стоял перед Прокопом, но по отставленной вперед ноге, по развязно заложенным между петлями сюртука пальцам руки, по осовелым глазам, которыми он с наглейшею самоуверенностью озирался кругом, можно было догадываться,
что вот-вот он сейчас возьмет да и сядет.
— Да опомнись ты!
чего тебе от меня
еще нужно! Сколько ты денег высосал! сколько винища одного вылакал! На-тко с
чем еще пристал: Аннушку ему предоставь! Ну, ты умный человек! ну, скажи же ты мне, как я могу его принудить уступить тебе Аннушку? Умный ли ты человек или нет?
— От вора да
еще плюхи получать — это уж не порядки! При такой неожиданной апострофе Прокоп до того растерялся,
что даже не нашелся сказать слова в ответ.
— Позвольте-с… умер… миллионы… Не понимаю, при
чем лее тут я? все
еще храбрится Прокоп.
— В настоящую минуту я
еще не нахожу удобным открыть вам, кто в этом деле истец. Вообще, с потерпевшею стороной… Я полагаю,
что покамест это и для вас совершенно безразлично.
Действительно, я вспомнил,
что когда я
еще был в школе, то какой-то генерал обозвал меня"щенком"за то только,
что я зазевался, идя по улице, и не вытянулся перед ним во фронт. И должен сознаться,
что при одном воспоминании об этом эпизоде моей жизни мне сделалось крайне неловко.
— Донон — это само собой. Я бы и в Париж скатал — это тоже само собой. Ну, а и кроме того… Вот у меня молотилка уж другой год не молотит… а там, говорят,
еще жнеи да сеноворошилки какие-то есть! Это, брат, посерьезнее,
чем у Донона текущий счет открыть.
— А зачем нам? Жить бы только припеваючи да не знать горя-заботушки
чего еще нужно?
"Или, быть может, — мелькало у меня в голове, — дело объясняется и
еще проще. Пришло какому-нибудь либералу-гласному в голову сказать,
что налоги, равномерно распределяемые, суть единственные, которые, по справедливости, следует назвать равномерно распределенными! — другим эта мысль понравилась, а там и пошла пильня в ход".
Но сторонники мысли о подкопах и задних мыслях идут
еще далее и утверждают,
что тут дело идет не об одних окольных путях, но и о сближениях. Отказ от привилегий, говорят они, знаменует величие души, а величие души, в свою очередь, способствует забвению старых распрей и счетов и приводит к сближениям. И вот, дескать, когда мы сблизимся… Но, к сожалению, и это не более, как окольный путь, и притом до того уже окольный,
что можно ходить по нем до скончания веков, все только ходить, а никак не приходить.
Я вспомнил,
что у меня был товарищ, очень прыткий мальчик, по фамилии Менандр Прелестнов, который
еще в университете написал сочинение на тему"Гомер как поэт, человек и гражданин", потом перевел какой-то учебник или даже одну страницу из какого-то учебника и наконец теперь, за оскудением, сделался либералом и публицистом при ежедневном литературно-научно-политическом издании"Старейшая Всероссийская Пенкоснимательница".
Я уж не раз порывался к Прелестнову с тех пор, как приехал в Петербург, но меня удерживала свойственная всем провинциалам застенчивость перед печатным словом и его служителями. Нам и до сих пор
еще кажется,
что в области печатного слова происходит что-то вроде священнодействия, и мы были бы до крайности огорчены, если бы узнали за достоверное,
что в настоящее время это дело упрощено до того,
что стоит только поплевать на перо, чтобы вышла прелюбопытнейшая передовая статья.
Лично же для меня трепет перед печатным словом усложняется
еще воспоминанием о том,
что я и сам когда-то собирался сослужить ему службу.
Под влиянием воспоминаний я так разгулялся,
что даже совсем позабыл,
что еще час тому назад меня волновали жестокие сомнения насчет тех самых предметов, которые теперь возбуждали во мне такой безграничный энтузиазм. Я ходил рядом с Прелестновым по комнате, потрясал руками и, как-то нелепо захлебываясь, восклицал:"Вон оно куда пошло! вон мы куда метнули!"
Но само собою разумеется,
что в тех случаях, когда это чувство является во всеоружии знания и ищет применений в науке, оно приобретает
еще большую цену.
Шестое. Обнадеживать,
что в будущем ожидает читателей
еще того лучше.
И я не могу указать ему на дверь, я должен беседовать с ним, потому
что это дурак привилегированный: у него за пазухой есть две-три новости, которых я
еще не знаю!
Внутренне Никодиму было решительно все равно, стоят ли будочники при будках, или же они расставлены по перекресткам улиц; поэтому он мог смело и не расходуя своих убеждений доказывать, раз,
что полезно, чтобы будочники находились при будках, и два,
что еще полезнее, если они расставлены по перекресткам.
—
Еще бы. Я сам видел дерево, буквально обремененное плодами. Ну, все равно,
что у нас яблоки, или, вернее, даже не яблоки, а рябина.
— А я
еще предупреждал тебя! — укорял он меня, — говорил я тебе,
что расплываться не следует! Да забудь же ты хоть на несколько часов о"Маланье"!
—
Еще бы! Такое серьезное дело затеяли — да чтобы без дисциплины! Мы, брат, только и дела делаем,
что друг за другом присматриваем! Впрочем, это
еще может уладиться. Только, ради же бога, душа моя! не расплывайся! Признай, наконец, авторитет"науки"!
Но напомним при этом читателю,
что нас постигло уже два предостережения, тогда как другие журналы, быть может менее благонамеренные по направлению (литературные приличия не позволяют нам назвать их),
еще не получили ни одного.
— Ты не знаешь, — продолжал Менандр, — есть у меня вещица. Я написал ее давно, когда был
еще в университете. Она коротенькая. Я хотел тогда поместить ее в"Московском наблюдателе"; но Белинский сказал,
что это бред куриной души… Обидел он меня в ту пору… Хочешь, я прочту ее тебе?
— А я
еще тебя хотел завербовать в нашу газету! — воскликнул он, — нет, уж лучше ты не ходи… не ходи ты ко мне, ради Христа! Не раздражай меня! Белинский! Грановский! Добролюбов… и вдруг Неуважай-Корыто! Черт знает
что такое!
Мы очутились на улице вдвоем с Неуважай-Корыто. Воздух был влажен и
еще более неподвижен, нежели с вечера. Нева казалась окончательно погруженною в сон; городской шум стих, и лишь внезапный и быстро улетучивавшийся стук какого-нибудь запоздавшего экипажа напоминал,
что город не совсем вымер. Солнце едва показывалось из-за домовых крыш и разрисовывало причудливыми тенями лицо Неуважай-Корыто. Верхняя половина этого лица была ярко освещена, тогда как нижняя часть утопала в тени.