Неточные совпадения
Антона Васильева она прозвала «переметной сумуй»
не за
то, чтоб он в самом деле был когда-нибудь замечен в предательстве,
а за
то, что был слаб на язык.
Арина Петровна сразу
не залюбила стихов своего мужа, называла их паскудством и паясничаньем,
а так как Владимир Михайлыч собственно для
того и женился, чтобы иметь всегда под рукой слушателя для своих стихов,
то понятно, что размолвки
не заставили долго ждать себя.
В минуту, когда начинается этот рассказ, это был уже дряхлый старик, который почти
не оставлял постели,
а ежели изредка и выходил из спальной,
то единственно для
того, чтоб просунуть голову в полурастворенную дверь жениной комнаты, крикнуть: «Черт!» — и опять скрыться.
О старшем сыне и об дочери она даже говорить
не любила; к младшему сыну была более или менее равнодушна и только среднего, Порфишу,
не то чтоб любила,
а словно побаивалась.
Во-первых, мать давала ему денег ровно столько, сколько требовалось, чтоб
не пропасть с голода; во-вторых, в нем
не оказывалось ни малейшего позыва к труду,
а взамен
того гнездилась проклятая талантливость, выражавшаяся преимущественно в способности к передразниванью; в-третьих, он постоянно страдал потребностью общества и ни на минуту
не мог оставаться наедине с самим собой.
Дело в
том, что на Аннушку Арина Петровна имела виды,
а Аннушка
не только
не оправдала ее надежд, но вместо
того на весь уезд учинила скандал. Когда дочь вышла из института, Арина Петровна поселила ее в деревне, в чаянье сделать из нее дарового домашнего секретаря и бухгалтера,
а вместо
того Аннушка, в одну прекрасную ночь, бежала из Головлева с корнетом Улановым и повенчалась с ним.
—
А за
то, что
не каркай. Кра! кра! «
не иначе, что так будет»… пошел с моих глаз долой… ворона!
—
Не помню. Кажется, что-то было. Я, брат, вплоть до Харькова дошел,
а хоть убей — ничего
не помню. Помню только, что и деревнями шли, и городами шли, да еще, что в Туле откупщик нам речь говорил. Прослезился, подлец! Да, тяпнула-таки в
ту пору горя наша матушка-Русь православная! Откупщики, подрядчики, приемщики — как только Бог спас!
—
А деньги на что! презренный металл на что? Мало ста тысяч — двести бери! Я, брат, коли при деньгах, ничего
не пожалею, только чтоб в свое удовольствие пожить! Я, признаться сказать, ей и в
ту пору через ефрейтора три целковеньких посулил — пять, бестия, запросила!
Не в
том, впрочем, дело,
а как бы закуски теперь добыть.
— То-то. Мы как походом шли — с чаями-то да с кофеями нам некогда было возиться.
А водка — святое дело: отвинтил манерку, налил, выпил — и шабаш. Скоро уж больно нас в
ту пору гнали, так скоро, что я дней десять
не мывшись был!
— Ну, уж там как хочешь разумей,
а только истинная это правда, что такое «слово» есть.
А то еще один человек сказывал: возьми, говорит, живую лягушку и положи ее в глухую полночь в муравейник; к утру муравьи ее всю объедят, останется одна косточка; вот эту косточку ты возьми, и покуда она у тебя в кармане — что хочешь у любой бабы проси, ни в чем тебе отказу
не будет.
— Покуда — живи! — сказала она, — вот тебе угол в конторе, пить-есть будешь с моего стола,
а на прочее —
не погневайся, голубчик! Разносолов у меня от роду
не бывало,
а для тебя и подавно заводить
не стану. Вот братья ужо приедут: какое положение они промежду себя для тебя присоветуют — так я с тобой и поступлю. Сама на душу греха брать
не хочу, как братья решат — так
тому и быть!
И вот теперь он с нетерпением ждал приезда братьев. Но при этом он совсем
не думал о
том, какое влияние будет иметь этот приезд на дальнейшую его судьбу (по-видимому, он решил, что об этом и думать нечего),
а загадывал только, привезет ли ему брат Павел табаку и сколько именно.
«
А может, и денег отвалит! — прибавлял он мысленно. — Порфишка-кровопивец —
тот не даст,
а Павел… Скажу ему: дай, брат, служивому на вино… даст! как, чай,
не дать!»
Только по вечерам было скучно, потому что земский уходил часов в восемь домой,
а для него Арина Петровна
не отпускала свечей, на
том основании, что по комнате взад и вперед шагать и без свечей можно.
Тем не менее Порфирий Владимирыч вышел из папенькинова кабинета взволнованный и заплаканный,
а Павел Владимирыч, как «истинно бесчувственный идол», только ковырял пальцем в носу.
А то — на-тко! сижу здесь, ни сном, ни делом
не вижу,
а он уж и распорядился!
Арина Петровна много раз уже рассказывала детям эпопею своих первых шагов на арене благоприобретения, но, по-видимому, она и доднесь
не утратила в их глазах интереса новизны. Порфирий Владимирыч слушал маменьку,
то улыбаясь,
то вздыхая,
то закатывая глаза,
то опуская их, смотря по свойству перипетий, через которые она проходила.
А Павел Владимирыч даже большие глаза раскрыл, словно ребенок, которому рассказывают знакомую, но никогда
не надоедающую сказку.
— «Ах» да «ах» — ты бы в
ту пору, ахало, ахал, как время было. Теперь ты все готов матери на голову свалить,
а чуть коснется до дела — тут тебя и нет!
А впрочем,
не об бумаге и речь: бумагу, пожалуй, я и теперь сумею от него вытребовать. Папенька-то
не сейчас, чай, умрет,
а до
тех пор балбесу тоже пить-есть надо.
Не выдаст бумаги — можно и на порог ему указать: жди папенькиной смерти! Нет, я все-таки знать желаю: тебе
не нравится, что я вологодскую деревнюшку хочу ему отделить?
Сыновья ушли,
а Арина Петровна встала у окна и следила, как они, ни слова друг другу
не говоря, переходили через красный двор к конторе. Порфиша беспрестанно снимал картуз и крестился:
то на церковь, белевшуюся вдали,
то на часовню,
то на деревянный столб, к которому была прикреплена кружка для подаяний. Павлуша, по-видимому,
не мог оторвать глаз от своих новых сапогов, на кончике которых так и переливались лучи солнца.
Несколько раз просил он через бурмистра, чтоб прислали ему сапоги и полушубок, но получил ответ, что сапогов для него
не припасено,
а вот наступят заморозки,
то будут ему выданы валенки.
Ей
не приходило на мысль, что самый характер жизненного содержания изменяется сообразно с множеством условий, так или иначе сложившихся, и что наконец для одних (и в
том числе для нее) содержание это представляет нечто излюбленное, добровольно избранное,
а для других — постылое и невольное.
И добро бы худо ему было, есть-пить бы
не давали, работой бы изнуряли —
а то слонялся целый день взад и вперед по комнате, как оглашенный, ел да пил, ел да пил!
—
А ежели ты чем недоволен был — кушанья, может быть, недостало, или из белья там, — разве
не мог ты матери откровенно объяснить? Маменька, мол, душенька, прикажите печеночки или там ватрушечки изготовить — неужто мать в куске-то отказала бы тебе? Или вот хоть бы и винца — ну, захотелось тебе винца, ну, и Христос с тобой! Рюмка, две рюмки — неужто матери жалко?
А то на-тко: у раба попросить
не стыдно,
а матери слово молвить тяжело!
Сие да послужит нам всем уроком: кто семейными узами небрежет — всегда должен для себя такого конца ожидать. И неудачи в сей жизни, и напрасная смерть, и вечные мучения в жизни следующей — все из сего источника происходит. Ибо как бы мы ни были высокоумны и даже знатны, но ежели родителей
не почитаем,
то оные как раз и высокоумие, и знатность нашу в ничто обратят. Таковы правила, кои всякий живущий в сем мире человек затвердить должен,
а рабы, сверх
того, обязаны почитать господ.
—
Не всякий эту жидкость вместить может — оттого!
А так как мы вместить можем,
то и повторим! Ваше здоровье, сударыня!
— Чего еще лучше: подлец, говорю, будешь, ежели сирот
не обеспечишь. Да, мамашечка, опростоволосились вы! Кабы месяц
тому назад вы меня позвали, я бы и заволоку ему соорудил, да и насчет духовной постарался бы…
А теперь все Иудушке, законному наследнику, достанется… непременно!
Прошло
не больше десяти лет с
тех пор, как мы видели их,
а положения действующих лиц до
того изменились, что
не осталось и следа
тех искусственных связей, благодаря которым головлевская семья представлялась чем-то вроде неприступной крепости.
Арина Петровна уже
не выговаривала и
не учительствовала в письмах, но больше всего уповала на Божию помощь, «которая, по нынешнему легковерному времени, и рабов
не оставляет,
а тем паче
тех, кои, по достаткам своим, надежнейшей опорой для церкви и ее украшения были».
Он принял ее довольно сносно,
то есть обязался кормить и поить ее и сирот-племянниц, но под двумя условиями: во-первых,
не ходить к нему на антресоли,
а во-вторых —
не вмешиваться в распоряжения по хозяйству.
—
А то и вздумалось, что, по нынешнему времени, совсем собственности иметь
не надо! Деньги — это так! Деньги взял, положил в карман и удрал с ними!
А недвижимость эта…
— Кабы
не было закона —
не продали бы. Стало быть, всякий закон есть. У кого совести нет, для
того все законы открыты,
а у кого есть совесть, для
того и закон закрыт. Поди, отыскивай его в книге-то!
То будто умер дедушка (опять сцена с разговорами, хотя никакого дедушки
не было), ему оставил миллион,
а Порфишке-кровопивцу — шиш.
«Умереть бы!» — мелькало в ее голове,
а через мгновенье
то же слово сменялось другим: «Пожить бы!» Она
не вспоминала ни об Иудушке, ни об умирающем сыне — оба они словно перестали существовать для нее.
Она сидела, опершись головой на руку и обратив обмоченное слезами лицо навстречу поднимающемуся солнцу, как будто говорила ему: видь!! Она
не стонала и
не кляла,
а только потихоньку всхлипывала, словно захлебывалась слезами. И в
то же время на душе у ней так и горело...
—
А вот хоть бы насчет
того, если ты
не желаешь, чтоб брату именье твое осталось…
—
А то и вижу, что вы меня за дурака считаете! Ну, и положим, что я дурак, и пусть буду дурак! зачем же приходите к дураку? и
не приходите! и
не беспокойтесь!
—
Не сделал? ну, и
тем лучше, мой друг! По закону — оно даже справедливее. Ведь
не чужим,
а своим же присным достанется. Я вот на чту уж хил — одной ногой в могиле стою!
а все-таки думаю: зачем же мне распоряжение делать, коль скоро закон за меня распорядиться может. И ведь как это хорошо, голубчик! Ни свары, ни зависти, ни кляуз… закон!
В таком духе разговор длится и до обеда, и во время обеда, и после обеда. Арине Петровне даже на стуле
не сидится от нетерпения. По мере
того как Иудушка растабарывает, ей все чаще и чаще приходит на мысль:
а что, ежели… прокляну? Но Иудушка даже и
не подозревает
того, что в душе матери происходит целая буря; он смотрит так ясно и продолжает себе потихоньку да полегоньку притеснять милого друга маменьку своей безнадежною канителью.
Не то чтобы его нельзя было обойти,
а очень уж он пустяки любил, надоедал да приставал.
И так как злость (даже
не злость,
а скорее нравственное окостенение), прикрытая лицемерием, всегда наводит какой-то суеверный страх,
то новые «соседи» (Иудушка очень приветливо называет их «соседушками») боязливо кланялись в пояс, проходя мимо кровопивца, который весь в черном стоял у гроба с сложенными ладонями и воздетыми вверх глазами.
— Очень уж много этих наук нынче развелось — поубавить бы! Наукам верят,
а в Бога
не верят. Даже мужики — и
те в ученые норовят.
— Против всего нынче науки пошли. Против дождя — наука, против вёдра — наука. Прежде бывало попросту: придут да молебен отслужат — и даст Бог. Вёдро нужно — вёдро Господь пошлет; дождя нужно — и дождя у Бога
не занимать стать. Всего у Бога довольно.
А с
тех пор как по науке начали жить — словно вот отрезало: все пошло безо времени. Сеять нужно — засуха, косить нужно — дождик!
—
А вот католики, — продолжает Иудушка, переставая есть, — так
те хотя бессмертия души и
не отвергают, но, взамен
того, говорят, будто бы душа
не прямо в ад или в рай попадает,
а на некоторое время… в среднее какое-то место поступает.
А вслед за ними
не заставила себя ждать и работа физического и нравственного разрушения, работа
тем более жестокая, чем меньше отпора дает ей праздная жизнь.
Прежняя лихорадочная деятельность вдруг уступила место сонливой праздности,
а праздность, мало-помалу, развратила волю и привела за собой такие наклонности, о которых, конечно, и во сне
не снилось Арине Петровне за несколько месяцев
тому назад.
Вообще она жила, как бы
не участвуя лично в жизни,
а единственно в силу
того, что в этой развалине еще хоронились какие-то забытые концы, которые надлежало собрать, учесть и подвести итоги. Покуда эти концы были еще налицо, жизнь шла своим чередом, заставляя развалину производить все внешние отправления, какие необходимы для
того, чтоб это полусонное существование
не рассыпалось в прах.
Что же касается до помещения,
то погорелковский дом был ветх и сыр,
а комната, в которой заперлась Арина Петровна, никогда
не освежалась и по целым неделям оставалась неубранною.
Напротив
того, узнав об этом, она тотчас же поехала в Головлево и,
не успев еще вылезти из экипажа, с каким-то ребяческим нетерпением кричала Иудушке: «
А ну-ка, ну, старый греховодник! кажи мне, кажи свою кралю!» Целый этот день она провела в полном удовольствии, потому что Евпраксеюшка сама служила ей за обедом, сама постелила для нее постель после обеда,
а вечером она играла с Иудушкой и его кралей в дураки.