Неточные совпадения
Я знаю все это, но и
за всем тем — не только остаюсь при этой дурной привычке, но и виновным в преднамеренном бездельничестве признать себя не могу.
Напротив того,
я чувствую, что субъект, произносящий эти предостережения, сам ходит на цыпочках, словно боится кого разбудить; что он серьезно чего-то ждет, и в ожидании, пока придет это «нечто», боится не только
за будущее ожидаемого, но и
за меня, фрондёра,
за меня, который непрошеным участием может скомпрометировать и «дело обновления», и самого себя.
За минуту
я горел агитационною горячкою и готов был сложить голову, лишь бы добиться «ясного» закона о потравах; теперь —
я значительно хладнокровнее смотрю на это дело и рассуждаю о нем несколько иначе.
Ведь и те и другие одинаково говорят
мне об «обуздании» — зачем же
я буду целоваться с одним и отворачиваться от другого из-за того только, что первый дает
мне на копейку менее обуздания, нежели второй?
— Очень уж вы, сударь, просты! — утешали
меня мои м — ские приятели. Но и это утешение действовало плохо. В первый раз в жизни
мне показалось, что едва ли было бы не лучше, если б про
меня говорили: «Вот молодец! налетел, ухватил
за горло — и делу конец!»
— Пустое дело. Почесть что задаром купил. Иван Матвеич, помещик тут был, господин Сибиряков прозывался. Крестьян-то он в казну отдал. Остался у него лесок — сам-то он в него не заглядывал, а лесок ничего, хоть на какую угодно стройку гож! — да болотце десятин с сорок. Ну, он и говорит, Матвей-то Иваныч: «Где
мне, говорит, с этим дерьмом возжаться!» Взял да и продал Крестьян Иванычу
за бесценок. Владай!
Я уже не спрашиваю, кто этот Адам Абрамович и
за сколько он приобрел мельницу.
А вот кстати, в стороне от дороги,
за сосновым бором, значительно, впрочем, поредевшим, блеснули и золоченые главы одной из тихих обителей. Вдали, из-за леса, выдвинулось на простор темное плёсо монастырского озера.
Я знал и этот монастырь, и это прекрасное, глубокое рыбное озеро! Какие водились в нем лещи! и как
я объедался ими в годы моей юности! Вяленые, сушеные, копченые, жареные в сметане, вареные и обсыпанные яйцами — во всех видах они были превосходны!
Жена содержателя двора, почтенная и деятельнейшая женщина, была в избе одна, когда мы приехали; прочие члены семейства разошлись: кто на жнитво, кто на сенокос. Изба была чистая, светлая, и все в ней глядело запасливо, полною чашей.
Меня накормили отличным ситным хлебом и совершенно свежими яйцами.
За чаем зашел разговор о хозяйстве вообще и в частности об огородничестве, которое в здешнем месте считается главным и почти общим крестьянским промыслом.
Остается, стало быть, единственное доказательство «слабости» народа — это недостаток неуклонности и непреоборимой верности в пастьбе сельских стад. Признаюсь, это доказательство
мне самому, на первый взгляд, показалось довольно веским, но, по некотором размышлении,
я и его не то чтобы опровергнул, но нашел возможным обойти. Смешно, в самом деле, из-за какого-нибудь десятка тысяч пастухов обвинить весь русский народ чуть не в безумии! Ну, запил пастух, — ну, и смените его, ежели не можете простить!
Станция была тускло освещена. В зале первого класса господствовала еще пустота;
за стойкой, при мерцании одинокой свечи, буфетчик дышал в стаканы и перетирал их грязным полотенцем. Даже мой приход не смутил его в этом наивном занятии. Казалось, он говорил: вот
я в стакан дышу, а коли захочется, так и плюну, а ты будешь чай из него пить… дуррак!
Порядился
я у него с артелью
за тысячу рублей в деревне дом оштукатурить.
Что я-то исполнить должен, то есть работу-то мою, всю расписал, как должно, а об себе вот что сказал: «А
я, говорит, Василий Порфиров, обязуюсь заплатить
за таковую работу тысячу рублей, буде
мне то заблагорассудится!»
Мы высыпаем на платформы и спешим проглотить по стакану скверного чая. При последнем глотке
я вспоминаю, что пью из того самого стакана, в который,
за пять минут до прихода поезда, дышал заспанный мужчина, стоящий теперь
за прилавком, дышал и думал: «Пьете и так… дураки!» Возвратившись в вагон,
я пересаживаюсь на другое место, против двух купцов, с бородами и в сибирках.
Наконец
я решаюсь, так сказать, замереть, чтобы не слышать этот разговор; но едва
я намереваюсь привести это решение в исполнение, как
за спиной у
меня слышу два старушечьих голоса, разговаривающих между собою.
С первого взгляда
я принял его
за одного из ближних помещиков, отправляющегося в гости к соседу.
Я всегда чувствовал слабость к русской бюрократии, и именно
за то, что она всегда представляла собой, в моих глазах, какую-то неразрешимую психологическую загадку.
Я взглянул на вышку трактира. Там, в открытом окне, стояла длинная фигура и махала платком в нашу сторону. Из-за нее выглядывало действительно нечто похожее на попа. Длинная фигура показалась
мне как будто знакомою.
Я даже помню, как он судился по делу о сокрытии убийства, как его дразнили
за это фофаном и как он оправдывался, говоря, что «одну минуточку только не опоздай он к секретарю губернского правления — и ничего бы этого не было».
«Вы, — говорит
мне господин Парначев, — коли к кому в гости приходите, так прямо идите, а не подслушивайте!» А Лука Прохоров сейчас же
за шапку и так-таки прямо и говорит: «Мы, говорит, Валериан Павлыч, об этом предмете в другое время побеседуем, а теперь между нами лишнее бревнышко есть».
— Как выгнали, это, они
меня, иду
я к себе домой и думаю:
за что он
меня обидел!
— А
за то, собственно, и сменили, что, по словам господина Парначева,
я крестьянских мальчиков естеству вещей не обучал, а обучал якобы пустякам. У
меня и засвидетельствованная копия с их доношения земскому собранию, на всякий случай, взята. Коли угодно…
— Смеется… писатель! Смейтесь, батюшка, смейтесь! И так нам никуда носу показать нельзя! Намеднись выхожу
я в свой палисадник — смотрю, а на клумбах целое стадо Васюткиных гусей пасется. Ну,
я его честь честью: позвал-с, показал-с. «Смотри, говорю, мерзавец! любуйся! ведь по-настоящему в остроге сгноить
за это тебя мало!» И что ж бы, вы думали, он
мне на это ответил? «От мерзавца слышу-с!» Это Васютка-то так поговаривает! ась? от кого, позвольте узнать, идеи-то эти к ним лопали?
Покуда он с ними разговаривал, а
я бегом-бегом, да в трактир: «Постой, думаю, устрою
я тебе суприз!» Пришел в трактир-с, встал
за стойку и жду, как они, наговорившись, придут чай пить.
"Да поймите же вы
меня, говорит: ведь
я доподлинно знаю, что ничего этого нет, а между тем вот сижу с вами и четки перебираю!"Так это нас с сестрицей офраппировало, что мы сейчас же
за отцом Федором гонца послали.
Много помог
мне и уланский офицер, особливо когда
я открыл ему раскаяние Филаретова. Вот истинно добрейший малый, который даже сам едва ли знает,
за что под арестом сидит! И сколько у него смешных анекдотов! Многие из них
я генералу передал, и так они ему пришли по сердцу, что он всякий день, как
я вхожу с докладом, встречает
меня словами:"Ну, что, как наш улан! поберегите его, мой друг! тем больше, что нам с военным ведомством ссориться не приходится!"
—
Я тоже родителей чтил, — продолжал он прерванную беседу, —
за это
меня и бог благословил. Бывало, родитель-то гневается, а
я ему в ножки! Зато теперь
я с домком; своим хозяйством живу. Всё у
меня как следует; пороков
за мной не состоит. Не пьяница, не тать, не прелюбодей. А вот братец у
меня, так тот перед родителями-то фордыбаченьем думал взять — ан и до сих пор в кабале у купцов состоит. Курицы у него своей нет!
В-пятых, прежде правосудие предоставлялось уездным судам, и
я как сейчас вижу толпу голодных подьячих, которые
за рубль серебра готовы были вам всякое удовлетворение сделать. Теперь настоящего суда нет, а судит и рядит какой-то совершенно безрассудный отставной поручик из местных помещиков, который, не ожидая даже рубля серебром, в силу одного лишь собственного легкомыслия, готов во всякую минуту вконец обездолить вас.
Ранним утром поезд примчал нас в Т***.
Я надеялся, что найду тут своих лошадей, но
за мной еще не приехали. В ожидании
я кое-как приютился в довольно грязной местной гостинице и, имея сердце чувствительное, разумеется, не утерпел, чтобы не повидаться с дорогими свидетелями моего детства: с постоялым двором и его бывшим владельцем.
Я — ветошь прошлого, очевидец замасленной сибирки, загаженных мухами счетов, на которых он когда-то щелкал, приговаривая:"
За самовар пять копеечек, овсеца меру брали — двадцать копеечек,
за тепло — сколько пожалуете"и т. д.
— Что жалеть-то! Вони да грязи мало, что ли, было? После постоялого-то у
меня тут другой домок, чистый, был, да и в том тесно стало. Скоро пять лет будет, как вот эти палаты выстроил. Жить надо так, чтобы и светло, и тепло, и во всем чтоб приволье было. При деньгах да не пожить?
за это и люди осудят! Ну, а теперь побеседуемте, сударь, закусимте;
я уж вас от себя не пущу! Сказывай, сударь, зачем приехал? нужды нет ли какой?
— А не к рукам, так продать нужно. Дерунова
за бока! Что ж,
я и теперь послужить готов, как в старину служивал. Даром денег не дам, а настоящую цену отчего не заплатить? Заплачу!
— Я-то сержусь!
Я уж который год и не знаю, что
за «сердце» такое на свете есть! На мужичка сердиться! И-и! да от кого же
я и пользу имею, как не от мужичка!
Я вот только тебе по-христианскому говорю: не вяжись ты с мужиком! не твое это дело! Предоставь
мне с мужика получать! уж
я своего не упущу, всё до копейки выберу!
Ежели, бы
я, например, и совсем
за землей не смотрел, так у
меня крестьянин синь пороха не украдет.
— Непочтителен.
Я уж его и в смирительный
за непочтение сажал — всё неймется. Теперь на фабрику к Астафью Астафьичу — англичанин, в управителях у
меня живет — под начало его отдал. Жаль малого — да не что станешь делать! Кажется, кабы не жена у него да не дети — давно бы в солдаты сдал!
— А по-твоему, барин, не бунт!
Мне для чего хлеб-то нужен? сам, что ли, экую махину съем! в амбаре, что ли,
я гноить его буду? В казну, сударь, в казну
я его ставлю! Армию, сударь, хлебом продовольствую! А ну как у
меня из-за них, курицыных сынов, хлеба не будет! Помирать, что ли, армии-то! По-твоему это не бунт!
— А
я так денно и нощно об этом думаю! Одна подушка моя знает, сколь много
я беспокойств из-за этого переношу! Ну, да ладно. Давали христианскую цену — не взяли, так на предбудущее время и пятидесяти копеек напроситесь. Нет ли еще чего нового?
Как ни робко выражено было
мною сомнение насчет правильности наименования бунтовщиками мужиков, не соглашавшихся взять предлагаемую им
за хлеб цену, но даже и оно видимо омрачило благодушие старика.
Напрасно буду
я заверять, что тут даже вопроса не может быть, — моего ответа не захотят понять и даже не выслушают, а будут с настойчивостью, достойною лучшей участи, приставать:"Нет, ты не отлынивай! ты говори прямо: нужны ли армии или нет?"И если
я, наконец, от всей души, от всего моего помышления возопию:"Нужны!"и, в подтверждение искренности моих слов, потребую шампанского, чтоб провозгласить тост
за процветание армий и флотов, то и тогда удостоюсь только иронической похвалы, вроде:"ну, брат, ловкий ты парень!"или:"знает кошка, чье мясо съела!"и т. д.
— Сегодня только проезжал. Следом
за мной и старик Лукьяныч
за вами приехал. В гостинице кормить остановился.
— Берите-с! — обратился ко
мне Николай Осипыч, как будто даже со страхом, — этакая цена! да
за этакую цену обеими руками ухватиться надобно!
Лукьяныч выехал
за мной в одноколке, на одной лошади. На вопрос, неужто не нашлось попросторнее экипажа, старик ответил, что экипажей много, да в лом их лучше отдать, а лошадь одна только и осталась, прочие же «кои пали, а кои так изничтожились».
Я держу у себя Гришку-лакея, думаю, что живу
за ним, как
за каменной стеной, а он уж и Гришку развратил и потихоньку его выспросил, что и как, почтителен ли
я к начальству, не затеваю ли революций и т. п.
Еще на днях один становой-щеголь
мне говорил:"По-настоящему, нас не становыми приставами, а начальниками станов называть бы надо, потому что
я, например,
за весь свой стан отвечаю: чуть ежели кто ненадежен или в мыслях нетверд — сейчас же к сведению должен дать знать!"Взглянул
я на него — во всех статьях куроед! И глаза врозь, и руки растопырил, словно курицу поймать хочет, и носом воздух нюхает. Только вот мундир — мундир, это точно, что ловко сидит! У прежних куроедов таких мундирчиков не бывало!
И этот-то щеголь судит"моя тайная и сокровенная", судит, потому что
я живу у него в стану, а он"
за весь стан отвечает". Он залезает в мою душу и барахтается в ней на всей своей воле!
Вот, например,
я давеча насчет бунтов говорил, что нельзя назвать бунтовщиками крестьян
за то только, что они хлеб по шести гривен отдать не соглашались!
Я знаю,
меня не казнят даже и
за это, но знаю также, что ни в Навозном, ни в Соломенном
мне не будет житья.
Я чувствую, что сейчас завяжется разговор, что Лукьяныч горит нетерпением что-то спросить, но только не знает, как приступить к делу. Мы едем молча еще с добрую версту по мостовнику:
я истребляю папиросу
за папиросою, Лукьяныч исподлобья взглядывает на
меня.
Не
за то растерзать, что
я в чем-нибудь виноват, а
за то, что
я или"рот разинул", или"слюни распустил".
Помню секретаря, у которого щека была насквозь прогрызена фистулою и весь организм поражен трясением и который,
за всем тем, всем своим естеством, казалось, говорил:"Погоди, ужо
я завяжу тебе узелочек на память, и будешь ты всю жизнь его развязывать!"