Неточные совпадения
В свою очередь, и знакомые
мои, зная, что у всякого из них есть хоть какой-нибудь пунктик, которому я сочувствую, тоже
не оставляют меня своими рукожатиями.
Если хотите знать, которая из указанных выше двух категорий лгунов кажется на
мой взгляд более терпимою, я,
не обинуясь, отвечу: лгуны сознательные, лицемерные.
Я ехал недовольный, измученный, расстроенный. В М***, где были у меня дела по имению, ничто мне
не удалось. Дела оказались запущенными;
мои требования встречали или прямой отпор, или такую уклончивость, которая
не предвещала ничего доброго. Предвиделось судебное разбирательство, разъезды, расходы. Обладание правом представлялось чем-то сомнительным, почти тягостным.
— Очень уж вы, сударь, просты! — утешали меня
мои м — ские приятели. Но и это утешение действовало плохо. В первый раз в жизни мне показалось, что едва ли было бы
не лучше, если б про меня говорили: «Вот молодец! налетел, ухватил за горло — и делу конец!»
Станция была тускло освещена. В зале первого класса господствовала еще пустота; за стойкой, при мерцании одинокой свечи, буфетчик дышал в стаканы и перетирал их грязным полотенцем. Даже
мой приход
не смутил его в этом наивном занятии. Казалось, он говорил: вот я в стакан дышу, а коли захочется, так и плюну, а ты будешь чай из него пить… дуррак!
Никогда, никогда, даже в Париже,
мое сердце
не билось с такой силой, как в тот момент, когда святая Москва впервые открылась
моим глазам.
Кстати: говоря о безуспешности усилий по части насаждения русской бюрократии, я
не могу
не сказать несколько слов и о другом, хотя
не особенно дорогом
моему сердцу явлении, но которое тоже играет
не последнюю роль в экономии народной жизни и тоже прививается с трудом. Я разумею соглядатайство.
— Отчет? А помнится, у вас же довелось мне вычитать выражение: «ожидать поступков». Так вот в этом самом выражении резюмируется программа всех
моих отчетов, прошедших, настоящих и будущих. Скажу даже больше: отчет свой я мог бы совершенно удобно написать в
моей к — ской резиденции,
не ездивши сюда. И ежели вы видите меня здесь, то единственно только для того, чтобы констатировать
мое присутствие.
Все это делало перспективу предстоявшего чаепития до того несоблазнительною, что я уж подумывал,
не улепетнуть ли мне в более скромное убежище от либерально-полицейских разговоров
моего случайного собеседника!
Даже фамилии его как-то никто
не упоминал, хотя связь
моя с родными местами
не прерывалась.
— А по
моему мнению, это
не только
не к оправданию, но даже к отягчению их участи должно послужить. Потому, позвольте вас спросить: зачем с их стороны поспешность такая вдруг потребовалась? И зачем, кабы они ничего
не опасались, им было на цыпочках идти?
Не явствует ли…
— Позвольте мне сказать! Имею ли же я, наконец, основание законные свои права отыскивать или должен молчать? Я вашему высокородию объясняю, а вы мне изволите на какую-то инстанцию указывать! Я вам объясняю, а
не инстанции-с! Ведь они всего меня лишили: сперва учительского звания, а теперь, можно сказать, и собственного
моего звания…
Что они там говорили, какие оправдания против
моих доношений принесли — этого я
не знаю.
Сказав последние слова, отец Арсений даже изменил своей сдержанности. Он встал со стула и обе руки простер вперед, как бы взывая к отмщению. Мы все смолкли. Колотов пощипывал бородку и барабанил по столу; Терпибедов угрюмо сосал чубук; я тоже чувствовал, что любопытство
мое удовлетворено вполне и что
не мешало бы куда-нибудь улизнуть. Наконец капитан первый нарушил тишину.
— Они самые-с. Позвольте вам доложить! скажем теперича хошь про себя-с. Довольно я низкого звания человек, однако при всем том так себя понимаю, что, кажется, тыщ бы
не взял, чтобы, значит, на одной линии с мужиком идти! Помилуйте! одной, с позволения сказать, вони… И боже ты
мой! Ну, а они — они ничего-с! для них это, значит, заместо как у благородных господ амбре.
Начальство заметило меня; между обвиняемыми
мое имя начинает вселять спасительный страх. Я
не смею еще утверждать решительно, что последствием
моей деятельности будет непосредственное и быстрое уменьшение проявлений преступной воли (а как бы это было хорошо, милая маменька!), но, кажется,
не ошибусь, если скажу, что года через два-три я буду призван к более высокому жребию.
Приняв во внимание все вышеизложенное, а равным образом имея в виду, что казенное содержание, сопряженное с званием сенатора кассационных департаментов, есть один из прекраснейших уделов, на которые может претендовать смертный в сей земной юдоли, — я бодро гляжу в глаза будущему! Я
не ропщу даже на то, что некоторые из
моих товарищей по школе, сделавшись адвокатами, держат своих собственных лошадей, а некоторые, сверх того, имеют и клеперов!
„ — Друг
мой! — сказали вы мне, — в России без казенной службы прожить нельзя: непременно что-нибудь такое сделаешь, что вдруг очутишься сосланным в Сибирь, в места
не столь отдаленные!“ — Святая истина!
Зная твое доброе сердце, я очень понимаю, как тягостно для тебя должно быть всех обвинять; но если начальство твое желает этого, то что же делать,
мой друг! — обвиняй! Неси сей крест с смирением и утешай себя тем, что в мире
не одни радости, но и горести! И кто же из нас может сказать наверное, что для души нашей полезнее: первые или последние! Я, по крайней мере, еще в институте была на сей счет в недоумении, да и теперь в оном же нахожусь.
Благородные твои чувства, в письме выраженные, очень меня утешили, а сестрица Анюта даже прослезилась, читая философические твои размышления насчет человеческой закоренелости. Сохрани этот пламень,
мой друг! сохрани его навсегда. Это единственная наша отрада в жизни, где, как тебе известно, все мы странники, и ни один волос с головы нашей
не упадет без воли того, который заранее все знает и определяет!
Я никогда
не была озабочена насчет твоего будущего: я знаю, что ты у меня умница. Поэтому меня
не только
не удивило, но даже обрадовало, что ты такою твердою и верною рукой сумел начертить себе цель для предстоящих стремлений. Сохрани эту твердость,
мой друг! сохрани ее навсегда! Ибо жизнь без сего светоча — все равно что утлая ладья без кормила и весла, несомая в бурную ночь по волнам океана au gre des vents. [по воле ветров (франц.)]
Ты пишешь, что стараешься любить своих начальников и делать им угодное. Судя по воспитанию, тобою полученному, я иного и
не ожидала от тебя. Но знаешь ли, друг
мой, почему начальники так дороги твоему сердцу, и почему мы все,tous tant que nous sommes, [все, сколько нас ни на есть (франц.)] обязаны любить данное нам от бога начальство? Прошу тебя, выслушай меня.
При старости лет
моих, я ко многому в жизни сделалась равнодушна, но по временам и я
не могу
не содрогнуться!
Был наш Григорий Николаич волтерьянец, и Лафайет с языка у него
не сходил, а теперь лежит разбитый параличом да «все упование
мое на тя возлагаю» шепчет!
— Я пришел к тому убеждению, что недостаточность результатов происходит оттого, что тут употребляются совсем
не те приемы. Я
не знаю, что именно нужно, но бессилие старых, традиционных уловок для меня очевидно. Они без пользы ожесточают злоумышленников, между тем как нужно, чтобы дело само собой, так сказать, скользя по своей естественной покатости, пришло к неминуемому концу. Вот
мой взгляд. Вы,
мой друг, человек новый и современный — вы должны понять меня. Поэтому я решился поручить это дело вам.
Вот почему я ни слова
не отвечал на обращенную ко мне речь генерала и только новым безмолвным поклоном засвидетельствовал о
моей твердой готовности следовать начальственным предписаниям.
— Такова была и
моя первоначальная мысль, — сказал он, — Но что прикажете делать! Эти старые рутинеры… они никогда
не видят дальше своего носа!
Но запальчивость эта
не только
не оскорбила генерала, но, напротив того, понравилась ему. На губах его скользнула ангельская улыбка. Это до такой степени тронуло меня, что и на
моих глазах показались слезы. Клянусь, однако ж, что тут
не было лицемерия с
моей стороны, а лишь только счастливое стечение обстоятельств!
— Осмелюсь высказать
мою мысль вполне, — продолжал я с чувством, —
не нужно обескураживать, ваше превосходительство! нужно, чтоб они всегда с полным доверием, с возможною, так сказать, искренностью… Быть может, я слишком смел, ваше превосходительство! быть может,
мои скромные представления…
Не знаю, как я дошел до своей квартиры. Нервы
мои были так возбуждены, что я буквально целые полчаса рыдал. О, если б все подчиненные умели понимать и ценить сердца своих начальников!
Теперь
моя черновая работа кончена, и план будущих действий составлен. Этот план ясен и может быть выражен в двух словах: строгость и снисхождение! Прежде всего — душа преступника! Произвести в ней спасительное движение и посредством него прийти к раскрытию истины — вот цель! Затем — в поход! но
не против злоумышленников, милая маменька, а против бедных, неопытных заблуждающихся! Мне кажется, что это именно тот настоящий тон, на котором можно разыграть какую угодно пьесу…
Ничего мы
не знаем,
мой друг, и если бы начальство за нас
не бодрствовало — что бы мы были!
Знай, друг
мой, что горших злоумышленников
не было, нет и
не будет!
Пишу к тебе кратко, зная, что теперь тебе
не до писем. Будь добр,
мой друг, и впредь утешай меня, как всегда утешал. Благословляя тебя на новый труд, остаюсь любящая тебя
Когда я докладывал об этом
моему генералу, то даже он
не мог воздержаться от благосклонной улыбки."А ведь это похоже на дело,
мой друг!" — сказал он, обращаясь ко мне. На что я весело ответил:"Всякое заблуждение, ваше превосходительство, имеет крупицу правды, но правды преждевременной, которая по этой причине и именуется заблуждением". Ответ этот так понравился генералу, что он эту же мысль
не раз после того в Английском клубе от себя повторял.
Много помог мне и уланский офицер, особливо когда я открыл ему раскаяние Филаретова. Вот истинно добрейший малый, который даже сам едва ли знает, за что под арестом сидит! И сколько у него смешных анекдотов! Многие из них я генералу передал, и так они ему пришли по сердцу, что он всякий день, как я вхожу с докладом, встречает меня словами:"Ну, что, как наш улан! поберегите его,
мой друг! тем больше, что нам с военным ведомством ссориться
не приходится!"
Тороплюсь закончить письмо
мое, ибо положительно
не имею минуты свободной.
Никогда, даже когда была молода, ни одного романа с таким интересом
не читывала, с каким прочла последнее твое письмо. Да,
мой друг! мрачны, ах, как мрачны те ущелия, в которых, лишенная христианской поддержки, душа человеческая преступные свои ковы строит!
Хорошо по воскресеньям в церкви проповеди на этот счет слушать (да и то
не каждое воскресенье,
мой друг!), но ежели каждый день всячески будут тебя костить, то под конец оно и многонько покажется.
Пишешь ты также, что в деле твоем много высокопоставленных лиц замешано, то признаюсь, известие это до крайности меня встревожило. Знаю, что ты у меня умница и пустого дела
не затеешь, однако
не могу воздержаться, чтобы
не сказать: побереги себя, друг
мой!
не поставляй сим лицам в тяжкую вину того, что, быть может, они лишь по легкомыслию своему допустили! Ограничь свои действия Филаретовым и ему подобными!
Поэтому, друг
мой, ежели ты и видишь, что высший человек проштрафился, то имей в виду, что у него всегда есть ответ: я, по должности своей, опыты производил! И все ему простится, потому что он и сам себя давно во всем простил. Но тебе он никогда того
не простит, что ты его перед начальством в сомнение или в погрешность ввел.
Вы знаете
мои правила! Вам известно, что я
не могу быть предан
не всецело! Ежели я кому-нибудь предаюсь, то делаю это безгранично… беззаветно! Я весь тут. Я люблю, чтоб начальник ласкал меня, и ежели он ласкает, то отдаюсь ему совсем! Если сегодня я отдаюсь душой судебному генералу, то его одного и люблю, и всех его соперников ненавижу! Но ежели завтра меня полюбит контрольный генерал, то я и его буду любить одного, и всех его соперников буду ненавидеть!
Он еще допускал существование министерств (вы помните, милая маменька, его остроумную ипотезу двух министерств: оплодотворения и отчаяния), а следовательно, и возможность административного воздействия; они же ровно ничего
не допускали, а только, по выражению
моего товарища, Коли Персиянова, требовали миллион четыреста тысяч голов.
Обо всем я, разумеется, каждодневно докладывал
моему генералу, и, по-видимому, он выслушивал меня охотно.
Не раз мы содрогались вместе, но и
не раз удавалось мне возбуждать на его устах улыбку…
Милая маменька! Помнится, что в одном из предыдущих писем я разъяснял вам
мою теорию отношений подчиненного к начальнику. Я говорил, что с начальниками нужно быть сдержанным и всячески избегать назойливости. Никогда
не следует утомлять их… даже заявлениями преданности. Всё в меру, милая маменька! все настолько; чтобы физиономия преданного подчиненного
не примелькалась,
не опротивела!
Я
не знаю, как это случилось, но после целого месяца неслыханных с
моей стороны усилий и бессонных ночей я почувствовал в голосе генерала ноту усталости.
Я думал, что вы сами наконец поймете все неприличие вашей настойчивости, но, к сожалению, даже эта скромная надежда
моя не оправдалась.
Не будь я так усерден, я
не очутился бы в той беспримерной тоске, в которую меня повергла неудача
моего предприятия.
В несчастии
моем он один
не усумнился отнестись ко мне симпатически и приехал пожать
мою руку.