Неточные совпадения
Прочитав этот приказ, автор невольно задумался. «Увы! — сказал он сам себе. — В мире ничего нет прочного.
И Петр Михайлыч Годнев больше не смотритель, тогда как по точному счету он носил это звание ровно двадцать пять лет. Что-то теперь старик
станет поделывать? Не переменит ли образа своей жизни
и где будет каждое утро сидеть с восьми часов до двух вместо своей смотрительской каморы?»
В продолжение всего месяца он был очень тих, задумчив, старателен, очень молчалив
и предмет свой знал прекрасно; но только что получал жалованье, на другой же день являлся в класс развеселый; с учениками шутит, пойдет потом гулять по улице — шляпа набоку, в зубах сигара, попевает, насвистывает, пожалуй, где случай выпадет, готов
и драку сочинить; к женскому полу получает сильное стремление
и для этого придет к реке,
станет на берегу около плотов, на которых прачки моют белье,
и любуется…
— Известно что: двои сутки пил! Что хошь, то
и делайте. Нет моей силушки: ни ложки, ни плошки в доме не
стало: все перебил; сама еле жива ушла; третью ночь с детками в бане ночую.
Настенька сначала слушала с бессознательным любопытством ребенка, а потом сама
стала читать отцу вслух
и, наконец, пристрастилась к чтению.
С первого же шагу оказалось, что Медиокритский
и не думал никого приглашать быть своим визави; это, впрочем, сейчас заметила
и поправила m-lle Полина: она сейчас же перешла
и стала этим визави с своим кавалером, отпускным гусаром, сказав ему что-то вполголоса.
Добродушный
и всегда довольный Петр Михайлыч
стал ее возмущать, особенно когда кого-нибудь хвалил из городских или рассказывал какие-нибудь происшествия, случавшиеся в городе,
и даже когда он с удовольствием обедал — словом, она начала делаться для себя, для отца
и для прочих домашних какой-то маленькой тиранкой
и с каждым днем более
и более обнаруживать странностей.
— Ах, боже мой! — воскликнула исправница. — Я ничего не думала, а исполнила только безотступную просьбу молодого человека.
Стало быть, он имел какое-нибудь право,
и ему была подана какая-нибудь надежда — я этого не знаю!
— Последние годы, — вмешался Петр Михайлыч, — только журналы
и читаем… Разнообразно они
стали нынче издаваться… хорошо; все тут есть:
и для приятного чтения,
и полезные сведения, история политическая
и натуральная, критика… хорошо-с.
— Вот как Гоголь… —
стал было он продолжать, но вдруг
и приостановился.
Стал показываться из труб дым,
и по улицам распространился чувствительный запах рыбы
и лука — признак, что хозяйки начали стряпать.
В открытых окнах присутственных мест
стали видны широкие, немного опухлые лица столоначальников
и ненадолго высовываться завитые
и напомаженные головы писцов.
Соскучившись развлекаться изучением города, он почти каждый день обедал у Годневых
и оставался обыкновенно там до поздней ночи, как в единственном уголку, где радушно его приняли
и где все-таки он видел человечески развитых людей; а может быть, к тому
стала привлекать его
и другая, более существенная причина; но во всяком случае, проводя таким образом вечера, молодой человек отдал приличное внимание
и службе; каждое утро он проводил в училище, где, как выражался математик Лебедев, успел уж показать когти: первым его распоряжением было — уволить Терку,
и на место его был нанят молодцеватый вахмистр.
Калинович, узнав об этом, призвал отцов
и объявил, что если они
станут удерживать по торговым дням детей, то он выключит их.
Ступай к нему, змея подколодная, иди под крыло
и покровительство тебе подобного Калиновича! — продолжал он, приближаясь к жене; но та
стала уж в оборонительное положение
и, вооружившись кочергою, кричала, в свою очередь...
Две младшие девчонки, испугавшись за мать, начали реветь. На крик этот пришел домовый хозяин, мещанин,
и стал было унимать Экзархатова; но тот, приняв грозный вид, закричал на него...
— Я ничего теперь больше не могу сделать с своей стороны, —
и не
стал больше слушать.
Вообще между стариком
и молодыми людьми
стали постоянно возникать споры по поводу всевозможных житейских случаев: исключали ли из службы какого-нибудь маленького чиновника, Петр Михайлыч обыкновенно говорил: «Жаль, право, жаль!», а Калиновичу, напротив, доставляло это даже какое-то удовольствие.
Потрынькивая на ней в раздумье, он час от часу
становился мрачней
и начинал уж, как говорится, «погасать».
Калинович позвал его в смотрительскую
и целый час пудрил ему голову, очень основательно доказывая, что, если ученики общей массой дурят,
стало быть, учитель
и глуп
и бесхарактерен.
Настенька вышла в новом платье
и в завитых локонах. С некоторого времени она
стала очень заниматься своим туалетом.
— Интереснее всего было, — продолжал Калинович, помолчав, — когда мы начали подрастать
и нас
стали учить: дурни эти мальчишки ничего не делали, ничего не понимали. Я за них переводил, решал арифметические задачи,
и в то время, когда гости
и родители восхищались их успехами, обо мне обыкновенно рассказывалось, что я учусь тоже недурно, но больше беру прилежанием… Словом, постоянное нравственное унижение!
Как нарочно все случилось: этот благодетель мой, здоровый как бык, вдруг ни с того ни с сего помирает,
и пока еще он был жив, хоть скудно, но все-таки совесть заставляла его оплачивать мой стол
и квартиру, а тут
и того не
стало: за какой-нибудь полтинник должен был я бегать на уроки с одного конца Москвы на другой,
и то слава богу, когда еще было под руками; но проходили месяцы, когда сидел я без обеда, в холодной комнате, брался переписывать по гривеннику с листа, чтоб иметь возможность купить две — три булки в день.
— Грустно
и тошно
становится! — почти воскликнул Калинович, ударив себя в грудь.
— То, что я не говорил вам, но, думая хоть каким-нибудь путем выбиться, — написал повесть
и послал ее в Петербург, в одну редакцию, где она провалялась около года,
и теперь получил назад при этом письме. Не хотите ли полюбопытствовать
и прочесть? — проговорил Калинович
и бросил из кармана на стол письмо, которое Петр Михайлыч взял
и стал было читать про себя.
Они наполняют у него все рубрики журнала, производя каждого из среды себя, посредством взаимного курения, в гении; из этого ты можешь понять, что пускать им новых людей не для чего; кто бы ни был, посылая свою
статью, смело может быть уверен, что ее не прочтут,
и она проваляется с старым хламом, как случилось
и с твоим романом».
Капитан покраснел, как вареный рак,
и стал еще внимательнее слушать.
— Что ж останавливать? Запрещать
станешь, так потихоньку будет писать — еще хуже. Пускай переписываются; я в Настеньке уверен: в ней никогда никаких дурных наклонностей не замечал; а что полюбила молодца не из золотца, так не велика еще беда: так
и быть должно.
Капитан, вероятно, нескоро бы еще расстался с своей жертвой; но в эту минуту точно из-под земли вырос Калинович. Появление его, в свою очередь, удивило Флегонта Михайлыча, так что он выпустил из рук кисть
и Медиокритского, который, воспользовавшись этим, вырвался
и пустился бежать. Калинович тоже был встревожен. Палагея Евграфовна, сама не зная для чего,
стала раскрывать ставни.
— Го, го, го! Какие они штуки
стали отпускать! В казамат его, стрикулиста! — Потом свистнул
и вскрикнул еще громче: — Борзой!.. Сюда!
— Нет-с, я не буду вам отвечать, — возразил Медиокритский, — потому что я не знаю, за что именно взят: меня схватили, как вора какого-нибудь или разбойника;
и так как я состою по ведомству земского суда, так желаю иметь депутата, а вам я отвечать не
стану. Не угодно ли вам послать за моим начальником господином исправником.
— Ваше высокоблагородие… — отнесся Медиокритский сначала к городничему
и стал просить о помиловании.
— А я так думал
и ожидал, — подхватил Петр Михайлыч. —
Стало быть, у меня, у старого словесника, есть тоже кой-какое пониманье. Я как прослушал, так
и вижу, что хорошо!
Петр Михайлыч
стал впереди всех,
и в лице его отразилось какое-то тихое спокойствие.
Настенька поместилась рядом с ней
и,
став на колени, начала горячо молиться, взглядывая по временам на задумчиво стоявшего у правого клироса Калиновича.
Когда богомольцы наши вышли из монастыря, был уже час девятый. Калинович, пользуясь тем, что скользко
и темно было идти, подал Настеньке руку,
и они тотчас же
стали отставать от Петра Михайлыча, который таким образом ушел с Палагеею Евграфовной вперед.
Нечто вроде этого, кажется, подумал
и въезжавший в это время с кляузного следствия в город толстый становой пристав, старый холостяк
и давно известный своей заклятой ненавистью к женскому полу, доходившею до того, что он бранью встречал
и бранью провожал даже молодых солдаток, приходивших в
стан являть свои паспорты.
— Палагея Евграфовна приготовила нам решительно римский ужин, — сказал Калинович, желая еще раз сказать любезность экономке;
и когда
стали садиться за стол, непременно потребовал, чтоб она тоже села
и не вскакивала. Вообще он был в очень хорошем расположении духа.
Староста, старик, старинный, закоренелый, скупой, но умный
и прехитрый, полагая, что не на его ли счет будет что-нибудь говориться, повернул голову несколько набок
и стал прислушиваться единственно слышавшим правым ухом, на которое, впрочем, смотря по обстоятельствам, притворялся тоже иногда глухим.
— Теперь вот мой преемник, смотритель, — продолжал Петр Михайлыч, — сирота круглый, бедняк, а по образованию своему делается сочинителем:
стало быть, человеком знатным
и богатым.
— Конечно, не вовремя! Когда напечатался твой роман, ты ни умнее
стал, ни лучше: отчего же он прежде не делал тебе визитов
и знать тебя не хотел?
—
Стало быть, вы только не торопитесь печатать, — подхватил князь, —
и это прекрасно: чем строже к самому себе, тем лучше. В литературе, как
и в жизни, нужно помнить одно правило, что человек будет тысячу раз раскаиваться в том, что говорил много, но никогда, что мало. Прекрасно, прекрасно! — повторял он
и потом, помолчав, продолжал: — Но уж теперь, когда вы выступили так блистательно на это поприще, у вас, вероятно, много
и написано
и предположено.
Оказалось, что портреты снимает удивительно: рисунок правильный, освещение эффектное, характерные черты лица схвачены с неподражаемой меткостью, но ни конца, ни отделки, особенно в аксессуарах, никакой;
и это бы еще ничего, но хуже всего, что, рисуя с вас портрет, он делался каким-то тираном вашим: сеансы продолжал часов по семи,
и — горе вам, если вы вздумаете встать
и выйти: бросит кисть, убежит
и ни за какие деньги не
станет продолжать работы.
Он хвалил направление нынешних писателей, направление умное, практическое, в котором, благодаря бога, не
стало капли приторной чувствительности двадцатых годов; радовался вечному истреблению од, ходульных драм, которые своей высокопарной ложью в каждом здравомыслящем человеке могли только развивать желчь; радовался, наконец, совершенному изгнанию стихов к ней, к луне, к звездам; похвалил внешнюю блестящую сторону французской литературы
и отозвался с уважением об английской — словом, явился в полном смысле литературным дилетантом
и, как можно подозревать, весь рассказ о Сольфини изобрел, желая тем показать молодому литератору свою симпатию к художникам
и любовь к искусствам, а вместе с тем намекнуть
и на свое знакомство с Пушкиным, великим поэтом
и человеком хорошего круга, — Пушкиным, которому, как известно, в дружбу напрашивались после его смерти не только люди совершенно ему незнакомые, но даже печатные враги его, в силу той невинной слабости, что всякому маленькому смертному приятно
стать поближе к великому человеку
и хоть одним лучом его славы осветить себя.
Калинович, по-видимому, соглашался с князем
и только в одиннадцатом часу
стал раскланиваться.
— Что ж особенного? Был
и беседовал, — отвечал Калинович коротко, но, заметив, что Настенька, почти не ответившая на его поклон, сидит надувшись,
стал, в досаду ей, хвалить князя
и заключил тем, что он очень рад знакомству с ним, потому что это решительно отрадный человек в провинции.
— Нет, я не буду петь, — произнесла, мило картавя, еще первые при Калиновиче слова княжна, тоже вставая
и выпрямляя свой стройный
стан.
Полина села за рояль, а княжна
стала у чей за стулом
и, слегка облокотившись на спинку его, начала перевертывать ноты своею белой, античной формы ручкою.
Тот повиновался
и стал расшаркиваться. Полина начала унимать их отужинать.
С отъездом Годневых у Калиновича как камень спал с души,
и когда Полина с княжной, взявшись под руки,
стали ходить по зале, он присоединился к ним.
— Я не обвиняю вас, а только прошу не
становиться мне беспрерывно поперек дороги. Мне
и без того трудно пробираться хоть сколько-нибудь вперед.