Неточные совпадения
Капитан вставал и почтительно ему кланялся. Из
одного этого поклона можно было заключить, какое глубокое уважение питал капитан к брату. За столом, если никого
не было постороннего, говорил
один только Петр Михайлыч; Настенька больше молчала и очень мало кушала; капитан совершенно молчал и очень много ел; Палагея Евграфовна беспрестанно вскакивала. После обеда между братьями всегда почти происходил следующий разговор...
—
Не угодно ли вам, возлюбленный наш брат, одолжить нам вашей трубочки и табачку? — говорил он, принимаясь за кофе, который пил
один раз в неделю и всегда при этом выкуривал
одну трубку табаку.
Автор однажды высказал в обществе молодых деревенских девиц, что, по его мнению, если девушка мечтает при луне, так это прекрасно рекомендует ее сердце, — все рассмеялись и сказали в
один голос: «Какие глупости мечтать!» Наш великий Пушкин, призванный, кажется, быть вечным любимцем женщин, Пушкин, которого барышни моего времени знали всего почти наизусть, которого Татьяна была для них идеалом, — нынешние барышни почти
не читали этого Пушкина, но зато поглотили целые сотни томов Дюма и Поля Феваля [Феваль Поль (1817—1887) — французский писатель, автор бульварных романов.], и знаете ли почему? — потому что там описывается двор, великолепные гостиные героинь и торжественные поезды.
Она, конечно, поняла, что
одно уж приглашение подобного кавалера было новым для нее унижением, но
не подала вида и пошла.
По незнанию бальных обычаев, ему и в голову
не приходило, что танцевать с
одной дамой целый вечер
не принято в обществе.
Так время шло. Настеньке было уж за двадцать; женихов у ней
не было, кроме
одного, впрочем, случая. Отвратительный Медиокритский, после бала у генеральши, вдруг начал каждое воскресенье являться по вечерам с гитарой к Петру Михайлычу и, посидев немного, всякий раз просил позволения что-нибудь спеть и сыграть. Старик по своей снисходительности принимал его и слушал. Медиокритский всегда почти начинал, устремив на Настеньку нежный взор...
— Это, Петр Михайлыч, обыкновенно говорят как
один пустой предлог! — возразила она. — Я
не знаю, а по-моему, этот молодой человек — очень хороший жених для Настасьи Петровны. Если он беден, так бедность
не порок.
— Какие бы они ни были люди, — возразил, в свою очередь, Петр Михайлыч, — а все-таки ему
не следовало поднимать носа. Гордость есть двух родов:
одна благородная — это желание быть лучшим, желание совершенствоваться; такая гордость — принадлежность великих людей: она подкрепляет их в трудах, дает им силу поборать препятствия и достигать своей цели. А эта гордость — поважничать перед маленьким человеком — тьфу! Плевать я на нее хочу; зачем она? Это гордость глупая, смешная.
— Ха, ха, ха! — засмеялся Петр Михайлыч добродушнейшим смехом. — Этакой смешной ветеран! Он что-нибудь
не понял. Что делать?.. Сим-то вот занят больше службой; да и бедность к тому: в нашем городке,
не как в других местах, городничий
не зажиреет: почти сидит на
одном жалованье, да откупщик разве поможет какой-нибудь сотней — другой.
— Вас, впрочем, я
не пущу домой, что вам сидеть
одному в нумере? Вот вам два собеседника: старый капитан и молодая девица, толкуйте с ней! Она у меня большая охотница говорить о литературе, — заключил старик и, шаркнув правой ногой, присел, сделал ручкой и ушел. Чрез несколько минут в гостиной очень чувствительно послышалось его храпенье. Настеньку это сконфузило.
Этот час вряд ли
не самый одушевленный; но потом, часу во втором, около присутственных мест
не видно уже ни
одной лошади.
Видимо, что это был для моего героя
один из тех жизненных щелчков, которые сразу рушат и ломают у молодости дорогие надежды, отнимают силу воли, силу к деятельности, веру в самого себя и делают потом человека тряпкою, дрянью, который видит впереди только необходимость жить, а зачем и для чего, сам того
не знает.
— И между тем, — продолжал Калинович, опять обращаясь более к Настеньке, — я жил посреди роскоши, в товариществе с этими глупыми мальчишками, которых окружала любовь, для удовольствия которых изобретали всевозможные средства… которым на сто рублей в
один раз покупали игрушек, и я обязан был смотреть, как они играют этими игрушками,
не смея дотронуться ни до
одной из них.
Как нарочно все случилось: этот благодетель мой, здоровый как бык, вдруг ни с того ни с сего помирает, и пока еще он был жив, хоть скудно, но все-таки совесть заставляла его оплачивать мой стол и квартиру, а тут и того
не стало: за какой-нибудь полтинник должен был я бегать на уроки с
одного конца Москвы на другой, и то слава богу, когда еще было под руками; но проходили месяцы, когда сидел я без обеда, в холодной комнате, брался переписывать по гривеннику с листа, чтоб иметь возможность купить две — три булки в день.
— То, что я
не говорил вам, но, думая хоть каким-нибудь путем выбиться, — написал повесть и послал ее в Петербург, в
одну редакцию, где она провалялась около года, и теперь получил назад при этом письме.
Не хотите ли полюбопытствовать и прочесть? — проговорил Калинович и бросил из кармана на стол письмо, которое Петр Михайлыч взял и стал было читать про себя.
— А любовь, — отвечала Настенька, — которая, вы сами говорите, дороже для вас всего на свете. Неужели она
не может вас сделать счастливым без всего…
одна… сама собою?
— Помиримтесь! — сказал Калинович, беря и целуя ее руки. — Я знаю, что я, может быть, неправ, неблагодарен, — продолжал он,
не выпуская ее руки, — но
не обвиняйте меня много:
одна любовь
не может наполнить сердце мужчины, а тем более моего сердца, потому что я честолюбив, страшно честолюбив, и знаю, что честолюбие
не безрассудное во мне чувство. У меня есть ум, есть знание, есть, наконец, сила воли, какая немногим дается, и если бы хоть раз шагнуть удачно вперед, я ушел бы далеко.
—
Не знаю… вряд ли! Между людьми есть счастливцы и несчастливцы. Посмотрите вы в жизни:
один и глуп, и бездарен, и ленив, а между тем ему плывет счастье в руки, тогда как другой каждый ничтожный шаг к успеху, каждый кусок хлеба должен завоевывать самым усиленным трудом: и я, кажется, принадлежу к последним. — Сказав это, Калинович взял себя за голову, облокотился на стол и снова задумался.
— Погодите, постойте! — начал он глубокомысленным тоном. —
Не позволите ли вы мне, Яков Васильич, послать ваше сочинение к
одному человеку в Петербург, теперь уж лицу важному, а прежде моему хорошему товарищу?
Вышед на улицу, Флегонт Михайлыч приостановился, подумал немного и потом
не пошел по обыкновению домой, а поворотил в совершенно другую сторону. Ночь была осенняя, темная, хоть глаз, как говорится, выколи; порывистый ветер опахивал холодными волнами и воймя завывал где-то в соседней трубе. В целом городе хотя бы в
одном доме промелькнул огонек: все уже мирно спали, и только в гостином дворе протявкивали изредка собаки.
Но с Настенькой была только сильная истерика. Калинович стоял бледный и ничего
не говорил. Капитан смотрел на все исподлобья.
Одна Палагея Евграфовна
не потеряла присутствия духа; она перевела Настеньку в спальню, уложила ее в постель, дала ей гофманских капель и пошла успокоить Петра Михайлыча.
— «Давно мы
не приступали к нашему фельетону с таким удовольствием, как делаем это в настоящем случае, и удовольствие это, признаемся, в нас возбуждено
не переводными стихотворениями с венгерского, в которых, между прочим, попадаются рифмы вроде «фимиам с вам»;
не повестью госпожи Д…, которая хотя и принадлежит легкому дамскому перу, но отличается такою тяжеловесностью, что мы еще
не встречали ни
одного человека, у которого достало бы силы дочитать ее до конца; наконец,
не учеными изысканиями г. Сладкопевцова «О римских когортах», от которых чувствовать удовольствие и оценить их по достоинству предоставляем специалистам; нас же, напротив, неприятно поразили в них опечатки, попадающиеся на каждой странице и дающие нам право обвинить автора за небрежность в издании своих сочинений (в незнании грамматики мы
не смеем его подозревать, хотя имеем на то некоторое право)…»
— И я, папаша, видела, что хорошо! — возразила Настенька. — Но чтоб так, вдруг, всем понравилось… Я думаю, ни
один литератор
не начинал с таким успехом.
— Непременно, непременно! — подтвердил Петр Михайлыч. — Здесь ни
один купец
не уедет и
не приедет с ярмарки без того, чтоб
не поклониться мощам. Я, признаться, как еще отправлял ваше сочинение, так сделал мысленно это обещание.
В тридцать градусов мороза и в июльские жары он всегда в
одном и том же, ничем
не подбитом нанковом подряснике и в худых, на босу ногу, сапогах, сидел около столика, на котором стояла небольшая икона угодника и покрытое с крестом пеленою блюдо для сбора подаяния в монастырь.
К объяснению всего этого ходило, конечно, по губернии несколько темных и неопределенных слухов, вроде того, например, как чересчур уж хозяйственные в свою пользу распоряжения по
одному огромному имению, находившемуся у князя под опекой; участие в постройке дома на дворянские суммы, который потом развалился; участие будто бы в Петербурге в
одной торговой компании, в которой князь был распорядителем и в которой потом все участники потеряли безвозвратно свои капиталы; отношения князя к
одному очень важному и значительному лицу, его прежнему благодетелю, который любил его, как родного сына, а потом вдруг удалил от себя и даже запретил называть при себе его имя, и, наконец, очень тесная дружба с домом генеральши, и ту как-то различно понимали: кто обращал особенное внимание на то, что для самой старухи каждое слово князя было законом, и что она, дрожавшая над каждой копейкой, ничего для него
не жалела и, как известно по маклерским книгам, лет пять назад дала ему под вексель двадцать тысяч серебром, а другие говорили, что m-lle Полина дружнее с князем, чем мать, и что, когда он приезжал, они, отправив старуху спать, по нескольку часов сидят вдвоем, затворившись в кабинете — и так далее…
— Журналы, ma tante, журналы, — подхватил князь и потом, взявшись за лоб и как бы вспомнив что-то, обратился к Полине. — Кстати, тут вы найдете повесть или роман
одного здешнего господина, смотрителя уездного училища. Я
не читал сам, но по газетам видел — хвалят.
— Стало быть, вы только
не торопитесь печатать, — подхватил князь, — и это прекрасно: чем строже к самому себе, тем лучше. В литературе, как и в жизни, нужно помнить
одно правило, что человек будет тысячу раз раскаиваться в том, что говорил много, но никогда, что мало. Прекрасно, прекрасно! — повторял он и потом, помолчав, продолжал: — Но уж теперь, когда вы выступили так блистательно на это поприще, у вас, вероятно, много и написано и предположено.
— Ужасен! — продолжал князь. — Он начинает эту бедную женщину всюду преследовать, так что муж
не велел, наконец, пускать его к себе в дом; он затевает еще больший скандал: вызывает его на дуэль; тот, разумеется, отказывается; он ходит по городу с кинжалом и хочет его убить, так что муж этот принужден был жаловаться губернатору — и нашего несчастного любовника, без копейки денег, в
одном пальто, в тридцать градусов мороза, высылают с жандармом из города…
Он хвалил направление нынешних писателей, направление умное, практическое, в котором, благодаря бога,
не стало капли приторной чувствительности двадцатых годов; радовался вечному истреблению од, ходульных драм, которые своей высокопарной ложью в каждом здравомыслящем человеке могли только развивать желчь; радовался, наконец, совершенному изгнанию стихов к ней, к луне, к звездам; похвалил внешнюю блестящую сторону французской литературы и отозвался с уважением об английской — словом, явился в полном смысле литературным дилетантом и, как можно подозревать, весь рассказ о Сольфини изобрел, желая тем показать молодому литератору свою симпатию к художникам и любовь к искусствам, а вместе с тем намекнуть и на свое знакомство с Пушкиным, великим поэтом и человеком хорошего круга, — Пушкиным, которому, как известно, в дружбу напрашивались после его смерти
не только люди совершенно ему незнакомые, но даже печатные враги его, в силу той невинной слабости, что всякому маленькому смертному приятно стать поближе к великому человеку и хоть
одним лучом его славы осветить себя.
В день, назначенный Калиновичу для чтения, княгиня с княжной приехали в город к обеду. Полина им ужасно обрадовалась, а князь
не замедлил сообщить, что для них приготовлен маленькой сюрприз и что вечером будет читать
один очень умный и образованный молодой человек свой роман.
«Maman тоже поручила мне просить вас об этом, и нам очень грустно, что вы так давно нас совсем забыли», — прибавила она, по совету князя, в постскриптум. Получив такое деликатное письмо, Петр Михайлыч удивился и, главное, обрадовался за Калиновича. «О-о, как наш Яков Васильич пошел в гору!» — подумал он и, боясь только
одного, что Настенька
не поедет к генеральше, робко вошел в гостиную и
не совсем твердым голосом объявил дочери о приглашении. Настенька в первые минуты вспыхнула.
Калиновича между тем
не было еще у генеральши, но маленькое общество его слушателей собралось уже в назначенной для чтения гостиной; старуха была уложена на
одном конце дивана, а на другом полулежала княгиня, чувствовавшая от дороги усталость.
— Мне действительно будет это истинная плата, потому что я около полутора года
не слыхал ни
одного звука музыки, — подхватил тот, обрадованный этим оборотом.
— Отчего это Полина
не вздумает подарить мне на память любви колечко, которое лежит у ней в шкапу в кабинете; солитер с крупную горошину; за него решительно можно помнить всю жизнь всякую женщину, хоть бы у ней
не было даже ни
одного ребра.
— Нет,
не строгий, а дельный человек, — возразил князь, — по благородству чувств своих — это рыцарь нашего времени, — продолжал он, садясь около судьи и ударяя его по коленке, — я его знаю с прапорщичьего чина; мы с ним вместе делали кампанию двадцать восьмого года, и только что
не спали под
одной шинелью. Я когда услышал, что его назначили сюда губернатором, так от души порадовался. Это приобретение для губернии.
— Девушка эта, — продолжал Калинович, — имела несчастье внушить любовь человеку, вполне, как сама она понимала, достойному, но
не стоявшему породой на
одной с ней степени. Она знала, что эта страсть составляет для него всю жизнь, что он чахнет и что достаточно
одной ничтожной ласки с ее стороны, чтобы этот человек ожил…
— Отчего ж
не может? — перебила стремительно княжна. —
Одна моя кузина, очень богатая девушка, вышла против воли матери за
одного кавалергарда. У него ничего
не было; только он был очень хорош собой и чудо как умен.
Что делал Лукин на корабле в Англии — все слушатели очень хорошо знали, но поручик
не стеснялся этим и продолжал: — Выискался там
один господин, тоже силач, и делает такое объявление: «Сяду-де я, милостивые государи, на железное кресло и пускай, кто хочет, бьет меня по щеке.
Сначала они вышли в ржаное поле, миновав которое, прошли луга, прошли потом и перелесок, так что от усадьбы очутились верстах в трех. Сверх обыкновения князь был молчалив и только по временам показывал на какой-нибудь открывавшийся вид и хвалил его. Калинович соглашался с ним, думая, впрочем, совершенно о другом и почти
не видя никакого вида. Перейдя через
один овражек, князь вдруг остановился, подумал немного и обратился к Калиновичу...
Заняли вы должность,
не соответствующую вам, ступайте в отставку; потеряли, наконец, выгодную для вас службу, — хлопочите и можете найти еще лучше… словом, все почти ошибки, шалости, проступки — все может быть поправлено, и
один только тяжелый брачный башмак с ноги уж
не сбросишь…
Я
не могу слышать равнодушно, когда этот вздор, фантом, порожденный разгоряченным воображением, чувство, которое родится и питается
одними только препятствиями, берут в основание такого важного дела, как брак.
—
Один… ну, два, никак уж
не больше, — отвечал он сам себе, — и это еще в плодотворный год, а будут года хуже, и я хоть
не поэт и
не литератор, а очень хорошо понимаю, что изящною словесностью нельзя постоянно и одинаково заниматься: тут человек кладет весь самого себя и по преимуществу сердце, а потому это дело очень капризное: надобно ждать известного настроения души, вдохновенья, наконец, призванья!..
Даже вот этот господин, наш предводитель, человек неглупый и очень богатый, он, я думаю, на грош
не купил ни
одной книжонки.
— Все это, князь, я очень хорошо сам знаю и на
одну литературу никогда
не рассчитывал; но если перееду в Петербург, то буду искать там места, — проговорил Калинович.
После шести и семи часов департаментских сидений, возвратившись домой, вы разве годны будете только на то, чтоб отправиться в театр похохотать над глупым водевилем или пробраться к знакомому поиграть в копеечный преферанс; а вздумаете соединить то и другое, так, пожалуй, выйдет еще хуже, по пословице: за двумя зайцами погнавшись,
не поймаешь ни
одного…
Капитан действительно замышлял
не совсем для него приятное: выйдя от брата, он прошел к Лебедеву, который жил в Солдатской слободке, где никто уж из господ
не жил, и происходило это, конечно,
не от скупости, а вследствие
одного несчастного случая, который постиг математика на самых первых порах приезда его на службу: целомудренно воздерживаясь от всякого рода страстей, он попробовал раз у исправника поиграть в карты, выиграл немного — понравилось… и с этой минуты карты сделались для него какой-то ненасытимой страстью: он всюду начал шататься, где только затевались карточные вечеринки; схватывался с мещанами и даже с лакеями в горку — и
не корысть его снедала в этом случае, но ощущения игрока были приятны для его мужественного сердца.
— Говорить хоша бы
не по ним, — так станут ли еще моих слов слушать?.. Может,
одно их слово умней моих десяти, — заключил он, и Лебедев заметил, что, говоря это, капитан отвернулся и отер со щеки слезу.
Чем ближе подходило время отъезда, тем тошней становилось Калиновичу, и так как цену людям, истинно нас любящим, мы по большей части узнаем в то время, когда их теряем, то,
не говоря уже о голосе совести, который
не умолкал ни перед какими доводами рассудка, привязанность к Настеньке как бы росла в нем с каждым часом более и более: никогда еще
не казалась она ему так мила, и
одна мысль покинуть ее, и покинуть, может быть, навсегда, заставляла его сердце обливаться кровью.
Он чувствовал, что если Настенька хоть раз перед ним расплачется и разгрустится, то вся решительность его пропадет; но она
не плакала: с инстинктом любви, понимая, как тяжело было милому человеку расстаться с ней, она
не хотела его мучить еще более и старалась быть спокойною; но только заняться уж ничем
не могла и по целым часам сидела, сложив руки и уставя глаза на
один предмет.