Неточные совпадения
— Нет, я вам ее дочитаю, я с удовольствием прочту ее
еще раз; и вообразите себе, Валентин этот вышел ужасно
какой дурной человек.
— Да
как же не парил!
Еще запираешься, лжешь на старости лет, греховодник!
Еще в Москве он женился на какой-то вдове, бог знает из
какого звания, с пятерыми детьми, — женщине глупой, вздорной, по милости которой он, говорят, и пить начал.
—
Какой мудрец-философ выискался, дурак набитый! Смеет
еще рассуждать, — говорит исправница. — Мужичкам тоже не на что нанимать гувернанок, а все-таки они мужички.
Все эти капризы и странности Петр Михайлыч, все
еще видевший в дочери полуребенка, объяснял расстройством нервов и твердо был уверен, что на следующее же лето все пройдет от купанья, а вместе с тем неимоверно восхищался, замечая, что Настенька с каждым днем обогащается сведениями, или,
как он выражался, расширяет свой умственный кругозор.
— А я, конечно,
еще более сожалею об этом, потому что точно надобно быть очень осторожной в этих случаях и хорошо знать, с
какими людьми будешь иметь дело, — проговорила исправница, порывисто завязывая ленты своей шляпы и надевая подкрашенное боа, и тотчас же уехала.
— Ничего-с! Маменька только наказывала: «Ты, говорит, Ванюшка, не разговаривай много с новым начальником:
как еще это, не знав тебя, ему понравится; неравно слово выпадет, после и не воротишь его», — простодушно объяснил преподаватель словесности.
— Точно так же,
как и Петербург. Москва
еще, мне кажется, разумнее в этом случае.
Настенька, по невольному любопытству, взглянула в окно; капитан тоже привстал и посмотрел. Терка, желая на остатках потешить своего начальника, нахлестал лошадь, которая, не привыкнув бегать рысью, заскакала уродливым галопом; дрожки забренчали, засвистели, и все это так расходилось, что возница едва справил и попал в ворота. Калинович, все
еще под влиянием неприятного впечатления, которое вынес из дома генеральши, принявшей его,
как видели, свысока, вошел нахмуренный.
— Любопытно мне знать, — продолжал он, подумав, — вспоминают ли
еще теперь господа студенты Мерзлякова, уважают ли его,
как следует.
— Гоголь громадный талант, — начал он, — но покуда с приличною ему силою является только
как сатирик, а потому раскрывает одну сторону русской жизни, и раскроет ли ее вполне,
как обещает в «Мертвых душах», и проведет ли славянскую деву и доблестного мужа — это
еще сомнительно.
Экзархатов схватил его за шиворот и приподнял на воздух; но в это время ему самому жена вцепилась в галстук; девчонки
еще громче заревели… словом, произошла довольно неприятная домашняя сцена, вследствие которой Экзархатова, подхватив с собой домохозяина, отправилась с жалобой к смотрителю, все-про-все рассказала ему о своем озорнике, и чтоб доказать, сколько он человек буйный, не скрыла и того,
какие он про него, своего начальника, говорил поносные слова.
Как нарочно все случилось: этот благодетель мой, здоровый
как бык, вдруг ни с того ни с сего помирает, и пока
еще он был жив, хоть скудно, но все-таки совесть заставляла его оплачивать мой стол и квартиру, а тут и того не стало: за какой-нибудь полтинник должен был я бегать на уроки с одного конца Москвы на другой, и то слава богу, когда
еще было под руками; но проходили месяцы, когда сидел я без обеда, в холодной комнате, брался переписывать по гривеннику с листа, чтоб иметь возможность купить две — три булки в день.
Капитан покраснел,
как вареный рак, и стал
еще внимательнее слушать.
— Го, го, го!
Какие они штуки стали отпускать! В казамат его, стрикулиста! — Потом свистнул и вскрикнул
еще громче: — Борзой!.. Сюда!
Медиокритского привели. На лице его,
как он, видно, ни умывался, все
еще оставались ясные следы дегтя. Старик городничий сел в грозную позу против зерцала.
—
Как не был?
Еще запирается, стрикулист! Говорить у меня правду, лжи не люблю — знаешь! — воскликнул городничий, стукнув клюкой.
— «Давно мы не приступали к нашему фельетону с таким удовольствием,
как делаем это в настоящем случае, и удовольствие это, признаемся, в нас возбуждено не переводными стихотворениями с венгерского, в которых, между прочим, попадаются рифмы вроде «фимиам с вам»; не повестью госпожи Д…, которая хотя и принадлежит легкому дамскому перу, но отличается такою тяжеловесностью, что мы
еще не встречали ни одного человека, у которого достало бы силы дочитать ее до конца; наконец, не учеными изысканиями г. Сладкопевцова «О римских когортах», от которых чувствовать удовольствие и оценить их по достоинству предоставляем специалистам; нас же, напротив, неприятно поразили в них опечатки, попадающиеся на каждой странице и дающие нам право обвинить автора за небрежность в издании своих сочинений (в незнании грамматики мы не смеем его подозревать, хотя имеем на то некоторое право)…»
— Славно, славно! — говорил Петр Михайлыч. — И вы, Яков Васильич,
еще жаловались на вашу судьбу! Вот
как она вас потешила и сразу поставила в ряду лучших наших литераторов.
— Непременно, непременно! — подтвердил Петр Михайлыч. — Здесь ни один купец не уедет и не приедет с ярмарки без того, чтоб не поклониться мощам. Я, признаться,
как еще отправлял ваше сочинение, так сделал мысленно это обещание.
Служил сам настоятель, седой,
как лунь, и по крайней мере лет восьмидесяти, но
еще сильный, проворный и с блестящими, проницательными глазами.
По всему околотку он был известен
как религиозный сподвижник, несколько суровый в обращении и строгий к братии; по всем городским церквам служба обыкновенно уж кончалась, а у него только была
еще в половине.
Проворно выходил он из алтаря, очень долго молился перед царскими вратами и потом уже начинал произносить крестопоклонные изречения: «Господи владыко живота моего!» Положив три поклона, он
еще долее молился и вслед за тем,
как бы в духовном восторге, громко воскликнув: «Господи владыко живота моего!», клал четвертый земной поклон и, порывисто кланяясь молящимся, уходил в алтарь.
—
Как из чего? Из всего: ты
еще как-то осторожнее, но я ужасно
как тоскую, когда тебя нет.
— Нет, он очень добрый: он не все
еще говорит, что знает, — возразила Настенька и вздохнула. — Но что досаднее мне всего, — продолжала она, — это его предубеждение против тебя: он
как будто бы уверен, что ты меня обманешь.
— Ты спроси, князь, — отвечала она полушепотом, —
как я
еще жива. Столько перенести, столько страдать, сколько я страдала это время, — я и не знаю!.. Пять лет прожить в этом городишке, где я человеческого лица не вижу; и теперь
еще эта болезнь… ни дня, ни ночи нет покоя… вечные капризы… вечные жалобы… и, наконец, эта отвратительная скупость — ей-богу, невыносимо, так что приходят иногда такие минуты, что я готова бог знает на что решиться.
— Нет, Жак, это не каприз, а просто предчувствие, — начала она. —
Как ты сказал, что был у тебя князь, у меня так сердце замерло, так замерло,
как будто все несчастья угрожают тебе и мне от этого знакомства. Я тебя
еще раз прошу, не езди к генеральше, не плати визита князю: эти люди обоих нас погубят.
— Прекрасно, прекрасно! — опять подхватил князь. — И
как ни велико наше нетерпение прочесть что-нибудь новое из ваших трудов, однако не меньше того желаем, чтоб вы, сделав такой успешный шаг, успевали
еще больше, и потому не смеем торопить: обдумывайте, обсуживайте… По первому вашему опыту мы ждем от вас вполне зрелого и капитального…
Оказалось, что портреты снимает удивительно: рисунок правильный, освещение эффектное, характерные черты лица схвачены с неподражаемой меткостью, но ни конца, ни отделки, особенно в аксессуарах, никакой; и это бы
еще ничего, но хуже всего, что, рисуя с вас портрет, он делался каким-то тираном вашим: сеансы продолжал часов по семи, и — горе вам, если вы вздумаете встать и выйти: бросит кисть, убежит и ни за
какие деньги не станет продолжать работы.
— Нет, вы погодите, чем
еще кончилось! — перебил князь. — Начинается с того, что Сольфини бежит с первой станции. Проходит несколько времени — о нем ни слуху ни духу. Муж этой госпожи уезжает в деревню; она остается одна… и тут различно рассказывают: одни — что будто бы Сольфини
как из-под земли вырос и явился в городе, подкупил людей и пробрался к ним в дом; а другие говорят, что он писал к ней несколько писем, просил у ней свидания и будто бы она согласилась.
У генеральши остался
еще после покойного ее мужа, бывшего лет одиннадцать кавалерийским полковым командиром, щегольской повар, который — увы! — после смерти покойного барина изнывал в бездействии, практикуя себя в создании картофельного супа и жареной печенки, и деятельность его вызывалась тогда только, когда приезжал князь; ему выдавалась провизия,
какую он хотел и сколько хотел, и старик умел себя показать!..
«
Как этот гордый и великий человек (в последнем она тоже не сомневалась), этот гордый человек так мелочен, что в восторге от приглашения какого-нибудь глупого, напыщенного генеральского дома?» — думала она и дала себе слово показывать ему невниманье и презренье, что, может быть, и исполнила бы, если б Калинович показал хотя маленькое раскаяние и сознание своей вины; но он, напротив, сам
еще больше надулся и в продолжение целого дня не отнесся к Настеньке ни словом, ни взглядом, понятным для нее, и принял тот холодно-вежливый тон, которого она больше всего боялась и не любила в нем.
Никогда
еще в жизнь свою не старалась она одеться так к лицу,
как в этот раз.
Никогда
еще герою моему не казалась так невыносимо отвратительна его собственная бедность,
как в эту минуту.
В зале был уже один гость — вновь определенный становой пристав, молодой
еще человек, но страшно рябой, в вицмундире, застегнутом на все пуговицы, и с серебряною цепочкою, выпущенною из-за борта
как бы вроде аксельбанта. При входе князя он вытянулся и проговорил официальным голосом...
После всех подъехал господин в щегольской коляске шестериком, господин необыкновенно тучный, белый,
как папошник — с сонным выражением в лице и двойным, отвислым подбородком. Одет он был в совершенно летние брюки, в летний жилет, почти с расстегнутой батистовою рубашкою, но при всем том все
еще сильно страдал от жара. Тяжело дыша и лениво переступая, начал он взбираться на лестницу, и когда князю доложили о приезде его, тот опрометью бросился встречать.
Калинович
еще раз поклонился, отошел и пригласил Полину. Та пожала ему с чувством руку. Визави их был m-r ле Гран, который танцевал с хорошенькой стряпчихой. Несмотря на счастливое ее положение, она заинтересовала француза донельзя: он с самого утра за ней ухаживал и беспрестанно смешил ее, хоть та ни слова не говорила по-французски, а он очень плохо говорил по-русски, и
как уж они понимали друг друга — неизвестно.
Калинович был озадачен: выражение лица его сделалось
еще мрачнее; он никак не ожидал подобной откровенной выходки со стороны князя и несколько времени молчал,
как бы сбираясь с мыслями, что ему отвечать.
— Все вертишься под ногами… покричи
еще у меня; удавлю каналью! — проговорил, уходя, Флегонт Михайлыч, и по выражению глаз его можно было верить, что он способен был в настоящую минуту удавить свою любимицу, которая,
как бы поняв это, спустя только несколько времени осмелилась выйти из-под стула и, отворив сама мордой двери, нагнала своего патрона, куда-то пошедшего не домой, и стала следовать за ним, сохраняя почтительное отдаление.
Чем ближе подходило время отъезда, тем тошней становилось Калиновичу, и так
как цену людям, истинно нас любящим, мы по большей части узнаем в то время, когда их теряем, то, не говоря уже о голосе совести, который не умолкал ни перед
какими доводами рассудка, привязанность к Настеньке
как бы росла в нем с каждым часом более и более: никогда
еще не казалась она ему так мила, и одна мысль покинуть ее, и покинуть, может быть, навсегда, заставляла его сердце обливаться кровью.
Он чувствовал, что если Настенька хоть раз перед ним расплачется и разгрустится, то вся решительность его пропадет; но она не плакала: с инстинктом любви, понимая,
как тяжело было милому человеку расстаться с ней, она не хотела его мучить
еще более и старалась быть спокойною; но только заняться уж ничем не могла и по целым часам сидела, сложив руки и уставя глаза на один предмет.
Последние тяжелые сборы протянулись,
как водится, далеко за полдень: пока
еще был привезен тарантас, потом приведены лошади, и, наконец, сам Афонька Беспалый, в дубленом полушубке, перепачканном в овсяной пыли и дегтю, неторопливо заложил их и, облокотившись на запряг, стал флегматически смотреть,
как Терка, под надзором капитана, стал вытаскивать и укладывать вещи. Петр Михайлыч, воспользовавшись этим временем, позвал таинственным кивком головы Калиновича в кабинет.
Когда новые лошади были заложены, на беседку влез длинновязый парень, с сережкой в ухе, в кафтане с прорехами и в валяных сапогах, хоть мокреть была страшная; парень из дворовых, недавно прогнанный с почтовой станции и для большего форса все
еще ездивший с колокольчиком. В отношении лошадей он был каторга;
как подобрал вожжи, так и начал распоряжаться.
Не удавлюсь на твоем мочале, дурак — сусед
еще!» Проговоря это, старик остановился на некоторое время в раздумье,
как бы все
еще рассуждая о жадности соседа, а потом вдруг обратился к седокам и присовокупил...
Чисто с целью показаться в каком-нибудь обществе Калинович переоделся на скорую руку и пошел в трактир Печкина, куда он, бывши
еще студентом, иногда хаживал и знал, что там собираются актеры и некоторые литераторы, которые, может быть, оприветствуют его,
как своего нового собрата; но — увы! — он там нашел все изменившимся: другая была мебель, другая прислуга, даже комнаты были иначе расположены, и не только что актеров и литераторов не было, но вообще публика отсутствовала: в первой комнате он не нашел никого, а из другой виднелись какие-то двое мрачных господ, игравших на бильярде.
Не зная,
как провести вечер, он решился съездить
еще к одному своему знакомому, который, бог его знает, где служил, в думе ли, в сенате ли секретарем, но только имел свой дом, жену, очень добрую женщину, которая сама всегда разливала чай, и разливала его очень вкусно, всегда сама делала ботвинью и салат, тоже очень вкусно.
Здесь мне опять приходится объяснять истину, совершенно не принимаемую в романах, истину, что никогда мы, грубая половина рода человеческого, неспособны так изменить любимой нами женщине,
как в первое время разлуки с ней, хотя и любим
еще с прежнею страстью.
В свою очередь взбешенный Калинович, чувствуя около себя вместо хорошенького башмачка жирные бока помещицы, начал ее жать изо всей силы к стене; но та сама раздвинула локти и, произнеся: «Чтой-то, помилуйте,
как здесь толкают!», пахнула какой-то теплотой; герой мой не в состоянии был более этого сносить: только что не плюнувши и прижав
еще раз барыню к стене, он пересел на другую скамейку, а потом, под дальнейшую качку вагона, невольно задремал.
Когда Калинович, облекшись предварительно тоже в новое и очень хорошее белье, надел фрачную пару с высокоприличным при ней жилетом, то, посмотревшись в зеркало, почувствовал себя, без преувеличения,
как бы обновленным человеком; самый опытный глаз, при этой наружности, не заметил бы в нем ничего провинциального: довольно уже редкие волосы, бледного цвета, с желтоватым отливом лицо; худощавый, стройный стан; приличные манеры — словом,
как будто с детских
еще лет водили его в живописных кафтанчиках гулять по Невскому, учили потом танцевать чрез посредство какого-нибудь мсье Пьеро, а потом отдали в университет не столько для умственного образования, сколько для усовершенствования в хороших манерах, чего,
как мы знаем, совершенно не было, но что вложено в него было самой уж, видно, природой.
Зыков начал жадно глотать, между тем
как сынишка тянулся к нему и старался своими ручонками достать до его все
еще курчавых волос.