Неточные совпадения
В Эн-ске Годнев имел собственный домик с садом, а под городом тридцать благоприобретенных душ. Он
был вдов, имел дочь Настеньку и экономку Палагею Евграфовну, девицу лет сорока пяти и не совсем красивого лица. Несмотря на это, тамошняя исправница, дама весьма неосторожная на язык, говорила, что ему гораздо бы лучше следовало на своей прелестной ключнице жениться, чтоб прикрыть грех,
хотя более умеренное мнение других
было таково, что какой уж может
быть грех у таких стариков, и зачем им жениться?
В маленьком городишке все пало ниц перед ее величием, тем более что генеральша оказалась в обращении очень горда, и
хотя познакомилась со всеми городскими чиновниками, но ни с кем почти не сошлась и открыто говорила, что она только и отдыхает душой, когда видится с князем Иваном и его милым семейством (князь Иван
был подгородный богатый помещик и дальний ее родственник).
Выбранный ею газ
хотя и отличался добротою, но
был уж очень грубого розового цвета.
Вдруг, например,
захотела ездить верхом, непременно заставила купить себе седло и, несмотря на то, что лошадь
была не приезжена и сама она никогда не ездила, поехала, или, лучше сказать, поскакала в галоп, так что Петр Михайлыч чуть не умер от страха.
Однако она возвратилась благополучно,
хотя была бледна и вся дрожала.
— Какие бы они ни
были люди, — возразил, в свою очередь, Петр Михайлыч, — а все-таки ему не следовало поднимать носа. Гордость
есть двух родов: одна благородная — это желание
быть лучшим, желание совершенствоваться; такая гордость — принадлежность великих людей: она подкрепляет их в трудах, дает им силу поборать препятствия и достигать своей цели. А эта гордость — поважничать перед маленьким человеком — тьфу! Плевать я на нее
хочу; зачем она? Это гордость глупая, смешная.
— А затем, что
хочу с ним об учителях поговорить. Надобно ему внушить, чтоб он понимал их настоящим манером, — отвечал Петр Михайлыч, желая несколько замаскировать в себе простое чувство гостеприимства, вследствие которого он всех и каждого готов
был к себе позвать обедать, бог знает зачем и для чего.
— Вот тебе и раз! Экая ты, Настенька, смелая на приговоры! Я не вижу тут ничего глупого. Он
будет жить в городе и
хочет познакомиться со всеми.
— Как угодно-с! А мы с капитаном
выпьем. Ваше высокоблагородие, адмиральский час давно пробил — не прикажете ли?.. Приимите! — говорил старик, наливая свою серебряную рюмку и подавая ее капитану; но только что тот
хотел взять, он не дал ему и сам
выпил. Капитан улыбнулся… Петр Михайлыч каждодневно делал с ним эту штуку.
— Почти, — отвечал Калинович, — но дело в том, что Пушкина нет уж в живых, — продолжал он с расстановкой, —
хотя, судя по силе его таланта и по тому направлению, которое принял он в последних своих произведениях, он бы должен
был сделать многое.
— Это, сударыня, авторская тайна, — заметил Петр Михайлыч, — которую мы не смеем вскрывать, покуда не
захочет того сам сочинитель; а бог даст, может
быть, настанет и та пора, когда Яков Васильич придет и сам прочтет нам: тогда мы узнаем, потолкуем и посудим… Однако, — продолжал он, позевнув и обращаясь к брату, — как вы, капитан, думаете: отправиться на свои зимние квартиры или нет?
«Вон лес-то растет, а моркови негде сеять», — брюзжала она,
хотя очень хорошо знала, что морковь
было бы где сеять, если б она не пустила две лишние гряды под капусту; но Петр Михайлыч, отчасти по собственному желанию, отчасти по настоянию Настеньки, оставался тверд и оставлял большую часть сада в том виде, в каком он
был, возражая экономке...
— Неужели же, — продолжала Настенька, — она
была бы счастливее, если б свое сердце, свою нежность, свои горячие чувства, свои, наконец, мечты, все бы задушила в себе и всю бы жизнь свою принесла в жертву мужу, человеку, который никогда ее не любил, никогда не
хотел и не мог ее понять?
Будь она пошлая, обыкновенная женщина, ей бы еще
была возможность ужиться в ее положении: здесь
есть дамы, которые говорят открыто, что они терпеть не могут своих мужей и живут с ними потому, что у них нет состояния.
Хотя игра эта
была почти шалостью, но и в ней некоторым образом высказались характеры участвующих.
Те думали, что новый смотритель подарочка
хочет, сложились и общими силами купили две головки сахару и фунтика два чаю и принесли все это ему на поклон, но
были, конечно, выгнаны позорным образом, и потом, когда в следующий четверг снова некоторые мальчики не явились, Калинович на другой же день всех их выключил — и ни просьбы, ни поклоны отцов не заставили его изменить своего решения.
— Батюшка, Петр Михайлыч, если бы я это знала! Принимаючи от нас просьбу, хоть бы вспыхнул: тихо да ласково выслушал, а сам кровь
хочет пить — аспид этакой!
Экзархатов вместо ответа
хотел было поймать у него руку и поцеловать, но Годнев остерегся.
— Это письмо, — отвечал Калинович, — от матери моей; она больна и извещает, может
быть, о своих последних минутах… Вы сами отец и сами можете судить, как тяжело умирать, когда единственный сын не
хочет закрыть глаз. Я, вероятно, сейчас же должен
буду ехать.
В продолжение всего этого дня Калинович не пошел к Годневым,
хотя и приходил
было оттуда кучер звать его
пить чай.
Как
хотите, с каким бы человек ни
был рожден овечьим характером, невольно начнет ожесточаться!..
Я
хочу и
буду вымещать на порочных людях то, что сам несу безвинно.
— То, что я не говорил вам, но, думая хоть каким-нибудь путем выбиться, — написал повесть и послал ее в Петербург, в одну редакцию, где она провалялась около года, и теперь получил назад при этом письме. Не
хотите ли полюбопытствовать и прочесть? — проговорил Калинович и бросил из кармана на стол письмо, которое Петр Михайлыч взял и стал
было читать про себя.
— Так неужели еще мало вас любят? Не грех ли вам, Калинович, это говорить, когда нет минуты, чтоб не думали о вас; когда все радости, все счастье в том, чтоб видеть вас, когда
хотели бы
быть первой красавицей в мире, чтоб нравиться вам, — а все еще вас мало любят! Неблагодарный вы человек после этого!
Настенька
хотела было что-то возразить отцу, но в это время пришел Калинович.
Хотя поток времени унес далеко счастливые дни моей юности, когда имел я счастие
быть вашим однокашником, и фортуна поставила вас, достойно возвыся, на слишком высокую, сравнительно со мной, ступень мирских почестей, но, питая полную уверенность в неизменность вашу во всех благородных чувствованиях и зная вашу полезную, доказанную многими опытами любовь к успехам русской литературы, беру на себя смелость представить на ваш образованный суд сочинение в повествовательном роде одного молодого человека, воспитанника Московского университета и моего преемника по службе, который желал бы поместить свой труд в одном из петербургских периодических изданий.
— Что ж им беспокоиться? Позвольте мне сходить, — проговорил Калинович и, войдя вслед за Настенькой в кабинет,
хотел было взять ее за руку, но она отдернула.
— Я
ем, братец. Извините меня, я им только
хотел заметить…
Вышед на улицу, Флегонт Михайлыч приостановился, подумал немного и потом не пошел по обыкновению домой, а поворотил в совершенно другую сторону. Ночь
была осенняя, темная, хоть глаз, как говорится, выколи; порывистый ветер опахивал холодными волнами и воймя завывал где-то в соседней трубе. В целом городе
хотя бы в одном доме промелькнул огонек: все уже мирно спали, и только в гостином дворе протявкивали изредка собаки.
— От кого же это письмо? — проговорила Настенька и
хотела было взять со стола пакет, но Петр Михайлыч не дал.
— Однако позвольте взглянуть, как там напечатано, — сказал Калинович и, взяв книжку журнала,
хотел было читать, но остановился… — Нет, не могу, — проговорил он, опять берясь за голову, — какое сильное, однако, чувство, видеть свое произведение в печати… читать даже не могу!
— Как же, говорю, в этом случае поступать? — продолжал старик, разводя руками. — «Богатый, говорит, может поступать, как
хочет, а бедный должен себя прежде обеспечить, чтоб, женившись,
было чем жить…» И понимай, значит, как знаешь: клади в мешок, дома разберешь!
— Тогда, конечно,
будет совсем другое дело, — начал он, — тогда у вас
будет своя семья, отдельное существование; тогда
хочешь или нет, а отдать должна; но, cher cousine [дорогая кузина (франц.).], — продолжал он, пожав плечами, — надобно наперед выйти замуж, хоть бы даже убежать для этого пришлось: а за кого?..
— Тут ничего, может
быть, нет, но я не
хочу. Князь останавливается у генеральши, а я этот дом ненавижу. Ты сам рассказывал, как тебя там сухо приняли. Что ж тебе за удовольствие, с твоим самолюбием, чтоб тебя встретили опять с гримасою?
— Настенька! Полноте! Что это вы! — проговорил Калинович и
хотел было взять ее за руку, но она отдернула руку.
— Ужасен! — продолжал князь. — Он начинает эту бедную женщину всюду преследовать, так что муж не велел, наконец, пускать его к себе в дом; он затевает еще больший скандал: вызывает его на дуэль; тот, разумеется, отказывается; он ходит по городу с кинжалом и
хочет его убить, так что муж этот принужден
был жаловаться губернатору — и нашего несчастного любовника, без копейки денег, в одном пальто, в тридцать градусов мороза, высылают с жандармом из города…
После обеда перешли в щегольски убранный кабинет,
пить кофе и курить. М-lle Полине давно уж хотелось иметь уютную комнату с камином, бархатной драпировкой и с китайскими безделушками; но сколько она ни ласкалась к матери, сколько ни просила ее об этом, старуха, израсходовавшись на отделку квартиры, и слышать не
хотела. Полина, как при всех трудных случаях жизни, сказала об этом князю.
«Как этот гордый и великий человек (в последнем она тоже не сомневалась), этот гордый человек так мелочен, что в восторге от приглашения какого-нибудь глупого, напыщенного генеральского дома?» — думала она и дала себе слово показывать ему невниманье и презренье, что, может
быть, и исполнила бы, если б Калинович показал
хотя маленькое раскаяние и сознание своей вины; но он, напротив, сам еще больше надулся и в продолжение целого дня не отнесся к Настеньке ни словом, ни взглядом, понятным для нее, и принял тот холодно-вежливый тон, которого она больше всего боялась и не любила в нем.
Объявить генеральше о литературном вечере
было несколько труднее. По крайней мере с полчаса князь толковал ей. Старуха, наконец, уразумела,
хотя не совсем ясно, и проговорила свою обычную фразу...
Князь поцеловал у ней за это руку. Она взглянула на тюрик с конфектами: он ей подал весь и ушел. В уме его родилось новое предположение. Слышав, по городской молве, об отношениях Калиновича к Настеньке, он
хотел взглянуть собственными глазами и убедиться, в какой мере это
было справедливо. Присмотревшись в последний визит к Калиновичу, он верил и не верил этому слуху. Все это князь в тонких намеках объяснил Полине и прибавил, что очень
было бы недурно пригласить Годневых на вечер.
— Да я ж почем знаю? — отвечал сердито инвалид и пошел
было на печь; но Петр Михайлыч, так как уж
было часов шесть, воротил его и, отдав строжайшее приказание закладывать сейчас же лошадь,
хотел было тут же к слову побранить старого грубияна за непослушание Калиновичу, о котором тот рассказал; но Терка и слушать не
хотел: хлопнул, по обыкновению, дверьми и ушел.
Все маленькие уловки
были употреблены на это: черное шелковое платье украсилось бантиками из пунцовых лент; хорошенькая головка
была убрана спереди буклями, и надеты
были очень миленькие коралловые сережки; словом, она
хотела в этом гордом и напыщенном доме генеральши явиться достойною любви Калиновича, о которой там, вероятно, уже знали.
— Совесть и общественные приличия — две вещи разные, — возразил Калинович, — любовь — очень честная и благородная страсть; но если я всюду
буду делать страстные глаза… как
хотите, это смешно и гадко…
— Знаю, знаю. Но вы, как я слышал, все это поправляете, — отвечал князь,
хотя очень хорошо знал, что прежний становой пристав
был человек действительно пьющий, но знающий и деятельный, а новый — дрянь и дурак; однако все-таки, по своей тактике,
хотел на первый раз обласкать его, и тот, с своей стороны, очень довольный этим приветствием, заложил большой палец левой руки за последнюю застегнутую пуговицу фрака и, покачивая вправо и влево головою, начал расхаживать по зале.
Инвалидный начальник,
хотя уж имел усы и голову седые и лицо, сплошь покрытое морщинами, но, вероятно, потому, что
был военный и носил еще поручичьи эполеты, тоже изъявил желание танцевать. Он избрал себе дамою дочь исправника и стал визави с Кадниковым.
Взбешенный всем этим и не зная, наконец, что с собой делать, он ушел
было после обеда, когда все разъехались, в свою комнату и решился по крайней мере лечь спать; но от князя явился человек с приглашением: не
хочет ли он прогуляться?
— Именно рискую
быть нескромным, — продолжал князь, — потому что, если б лет двадцать назад нашелся такой откровенный человек, который бы мне высказал то, что я
хочу теперь вам высказать… о! Сколько бы он сделал мне добра и как бы я ему остался благодарен на всю жизнь!
— Глас народа, говорит пословица, глас божий. Во всякой сплетне
есть всегда тень правды, — начал он. — Впрочем, не в том дело. Скажите вы мне… я вас решительно
хочу сегодня допрашивать и надеюсь, что вы этим не обидитесь.
— Если
хотите, даже очень стара, — подхватил князь, — но, к сожалению, очень многими забывается, и, что для меня всегда
было удивительно: дураки, руководствуясь каким-то инстинктом, поступают в этом случае гораздо благоразумнее, тогда как умные люди именно и делают самые безрассудные, самые пагубные для себя партии.
— Что ж, если я
хочу, если это доставляет мне удовольствие? — отвечала она, и когда кушанье
было подано, села рядом с ним, наливала ему горячее и переменяла даже тарелки. Петр Михайлыч тоже не остался праздным: он собственной особой слазил в подвал и, достав оттуда самой лучшей наливки-лимоновки, которую Калинович по преимуществу любил, уселся против молодых людей и стал смотреть на них с каким-то умилением. Калиновичу, наконец, сделалось тяжело переносить их искреннее радушие.
— Я не отговариваю. Отчего не съездить, если это необходимо? — отвечала Настенька,
хотя на глазах ее навернулись уж слезы и руки так дрожали, что она не в состоянии
была держать вилки.