В двенадцать часов Калинович, переодевшись из мундира в черный фрак, в черный атласный шарф и черный бархатный жилет и надев сверх всего новое пальто, вышел, чтоб отправиться делать визиты, но, увидев присланный ему экипаж, попятился назад: лошадь, о которой Петр Михайлыч так лестно отзывался, конечно, была, благодаря неусыпному вниманию Палагеи Евграфовны, очень раскормленная; но огромная, жирная голова, отвислые уши, толстые, мохнатые ноги ясно свидетельствовали о ее солидном возрасте, сырой комплекции и кротком нраве.
Молодой смотритель находился некоторое время в раздумье: ехать ли ему в таком экипаже, или нет? Но делать нечего, — другого взять было негде. Он сделал насмешливую гримасу и сел, велев себя везти к городничему, который жил в присутственных местах.
Обогнув сад, издали напоминающий своею правильностью ковер, и объехав на красном дворе круглый, огромный цветник, экипаж, наконец, остановился у подъезда.
На колокольне, завидев их экипаж, начали благовест. Священник и дьякон служили в самых лучших ризах, положенных еще покровом на покойную княгиню, мать князя. Дьячок и пономарь, с распущенными косами и в стихарях, составили нечто вроде хора с двумя отпускными семинаристами: философом-басом и грамматиком-дискантом. При окончании литургии имениннику вынесена была целая просфора, а Калиновичу половина.
Лицо это было некто Четвериков, холостяк, откупщик нескольких губерний, значительный участник по золотым приискам в Сибири. Все это, впрочем, он наследовал от отца и все это шло заведенным порядком, помимо его воли. Сам же он был только скуп, отчасти фат и все время проводил в том, что читал французские романы и газеты, непомерно ел и ездил беспрестанно из имения, соседнего с князем, в Сибирь, а из Сибири в Москву и Петербург. Когда его спрашивали, где он больше живет, он отвечал: «В экипаже».
— Даже безбедное существование вы вряд ли там найдете. Чтоб жить в Петербурге семейному человеку, надобно… возьмем самый минимум, меньше чего я уже вообразить не могу… надо по крайней мере две тысячи рублей серебром, и то с величайшими лишениями, отказывая себе в какой-нибудь рюмке вина за столом, не говоря уж об экипаже, о всяком развлечении; но все-таки помните — две тысячи, и будем теперь рассчитывать уж по цифрам: сколько вы получили за ваш первый и, надобно сказать, прекрасный роман?
Разобрав свои вещи, он сейчас же сел у окна и стал глядеть с жадным любопытством на улицу: там сновали уже туда и сюда экипажи, шли пешеходы, проехал взвод казаков, провезли, по крайней мере на десяти лошадях, какую-то машину.
— Эти два чугунные-то воина, надо полагать, из пистолетов палят! — объяснял было ему извозчик насчет Барклай де Толли и Кутузова, но Калинович уже не слыхал этого. От скопившихся пешеходов и экипажей около Морской у него начинала кружиться голова, а когда выехали на площадь и он увидел Зимний дворец, то решительно замер: его поразило это огромное и великолепное здание.
Время между тем подходило к сумеркам, так что когда он подошел к Невскому, то был уже полнейший мрак: тут и там зажигались фонари, ехали, почти непрестанной вереницей, смутно видневшиеся экипажи, и мелькали перед освещенными окнами магазинов люди, и вдруг посреди всего, бог весть откуда, раздались звуки шарманки. Калинович невольно приостановился, ему показалось, что это плачет и стонет душа человеческая, заключенная среди мрака и снегов этого могильного города.
В своем мучительном уединении бедный герой мой, как нарочно, припоминал блаженное время своей болезни в уездном городке; еще с раннего утра обыкновенно являлся к нему Петр Михайлыч и придумывал всевозможные рассказы, чтоб только развлечь его; потом, уходя домой, говорил, как бы сквозь зубы: «После обеда, я думаю, Настя зайдет», — и она действительно приходила; а теперь сотни прелестнейших женщин, может быть, проносятся в красивых экипажах мимо его квартиры, и хоть бы одна даже взглянула на его темные и грязные окна!
Проходя мимо огромных домов, в бельэтажах которых при вечернем освещении через зеркальные стекла виднелись цветы, люстры, канделябры, огромные картины в золотых рамах, он невольно приостанавливался и с озлобленной завистью думал: «Как здесь хорошо, и живут же какие-нибудь болваны-счастливцы!» То же действие производили на него экипажи, трехтысячные шубы и, наконец, служащий, мундирный Петербург.
Быстро понесла их пара серых рысаков по торцовой мостовой. Калинович снова почувствовал приятную качку хорошего экипажа и ощутил в сердце суетную гордость — сидеть, развалившись, на эластической подушке и посматривать на густую толпу пешеходов.
— Мерзавец! — проговорил ему вслед довольно громко Калинович и вскоре выехал со двора. Развалясь и положа нога на ногу, уселся он в своей маленькой каретке и быстро понесся по Невскому. В Морской экипаж остановился перед главным входом одного из великолепных домов.
— Слушаю-с, — проговорил Калинович и ушел. Приятная улыбка, которая оживляла лицо его в продолжение всего визита, мгновенно исчезла, когда он сел в экипаж; ему хотелось хоть бы пьяным напиться до бесчувствия, чтоб только не видеть и не понимать, что вокруг него происходило. Дома, как нарочно, вышла ему навстречу Полина в новом ваточном платье для гулянья и спрашивала: «Хороша ли она?»
Впереди экипажа его, едва унося ноги, скакал, в разбитом тарантасе, исправник, придерживая свою треугольную шляпу, чтоб она не слетела, и все еще стараясь молодцевато опереться на свою тоненькую шпажонку.
Сидевшая с ним рядом Полина тоже постарела и была худа, как мумия. Во всю последнюю станцию Калинович ни слова не проговорил с женой и вообще не обращал на нее никакого внимания. У подъезда квартиры, когда он стал выходить из экипажа, соскочивший с своего тарантаса исправник хотел было поддержать его под руку.
Генерал сказал ему по-французски, чтоб он распорядился об экипаже, и предложил вице-губернатору, если угодно ему, отправиться вместе в губернское правление.
На крыльце их ожидал, стоя навытяжку, полицеймейстер. Губернатор величественно махнул рукой, чтоб подавали экипаж, и когда Калинович хотел сесть в свой фаэтон, он не пустил его.
— О да, конечно! Зачем же это рассказывать? — отвечал тот, стараясь насильно улыбнуться; но когда сел в экипаж, то лицо его приняло поразительно грустное выражение.
Хоть бы человек прошел, хоть бы экипаж проехал; и среди этой тишины все очень хорошо знали, что, не останавливаясь, производится страшное следствие в полицейском склепе, куда жандармы то привозили, то отвозили различные лица, прикосновенные к делу.
В продолжение дороги кучеру послышался в экипаже шум, и он хотел было остановиться, думая, не господа ли его зовут; но вскоре все смолкло. У подъезда Калинович вышел в свой кабинет. Полину человек вынул из кареты почти без чувств и провел на ее половину. Лицо ее опять было наглухо закрыто капюшоном.
Настенька с некоторым беспокойством и с грустью проводила его до передней. Капитан бросился ему светить, а Михеич, подав ему шубу и взяв от Флегонта Михайлыча свечку, последовал за вице-губернатором до самого экипажа.
Двенадцатого числа, наконец, еще с десяти часов утра вся почти улица перед подъездом начальника губернии переполнилась экипажами разнообразнейших фасонов, начиная с уродливых дрожек судьи Бобкова до очень красивой кареты на лежачих рессорах советника питейного отделения.
Часто среди дня он прямо из присутственных мест проезжал на квартиру к Настеньке, где, как все видели, экипаж его стоял у ворот до поздней ночи; видели потом, как Настенька иногда проезжала к нему в его карете с неподнятыми даже окнами, и, наконец, он дошел до того, что однажды во время многолюдного гулянья на бульваре проехал с ней мимо в открытом фаэтоне.
Молоденькая прокурорша и молоденькая жена чиновника особых поручений, гулявшие по обыкновению вместе, первые это заметили и вспыхнули от стыда; а жена председателя уголовной палаты, некогда столь обеспокоившаяся отставкою прежнего начальника губернии, в этот раз с каким-то неистовством выбежала из сада, села на пролетку и велела себя везти вслед за губернаторским экипажем.
Офицер, заведывавший обозом, бил солдата, сидевшего кучером в этой колясочке, за то, что он хотел объехать других, и плеть попадала по фартуку экипажа.
Генерал ехал в следующем экипаже, вместе с Ниной Леонтьевной; за ним летела тройка, имевшая счастье везти самого m-r Чарльза, который теперь ехал в сопровождении собственного лакея.
— С Богом! — сказал Ефим, надев шляпу, — вытягивай! — Форейтор тронул. Правый дышловой влег в хомут, хрустнули высокие рессоры, и качнулся кузов. Лакей на ходу вскочил на козлы. Встряхнуло карету при выезде со двора на тряскую мостовую, так же встряхнуло другие экипажи, и поезд тронулся вверх по улице. В каретах, коляске и бричке все крестились на церковь, которая была напротив. Остававшиеся в Москве люди шли по обоим бокам экипажей, провожая их.
Выражение симпатии со стороны наших товарищей по оружию на этот раз было сильнее, чем обычно, поскольку два экипажа уже погибли в тот день смертью героев.
Дорога удивительное дело! Ее могущество непреодолимо, успокоительно и целительно. Отрывая вдруг человека от окружающей среды, все равно, любезной ему или даже неприятной, от постоянно развлекающей его множеством предметов, постоянно текущей разнообразной действительности, она сосредотачивает его мысли и чувства в тесный мир дорожного экипажа, устремляет его внимание сначала на самого себя, потом на воспоминание прошедшего и, наконец, на мечты и надежды — в будущем; и все это делается с ясностью и спокойствием, без всякой суеты и торопливости.
Грубо, на члена экипажа корабля требовалось в день 1,4 кг зерна в виде хлебопродуктов.
Однако стоило экипажу остановиться, как она тут же нацепила льстивую улыбку.
Выражение симпатии со стороны наших товарищей по оружию на этот раз было сильнее, чем обычно, поскольку два экипажа уже погибли в тот день смертью героев.