Неточные совпадения
— Что
ты, паря, сблаговал, что ли? — сказал он, устремив глаза
на Пузича.
— Таперича при разделке, когда дело это было, — продолжал опять Пузич, — генерал сейчас сделал мне отличнейшее угощенье и выкинул пятьдесят рублев серебром лишних. «
На, говорит,
тебе, Пузич, за то, что нраву моему, значит, угодил». И эти деньги мне, ваше высокопривосходительство, дороже капитала миллионного: значит, могу служить господам.
—
На артель, братец, я сам куплю ведро вина, а
тебе копейки не прибавлю, — возразил я.
— Ах, Семен Яковлич, бог с
тобой! Выходит, словно
ты наших делов не знаешь, — проговорил тот, засовывая дрожащею рукою бумажку в кожаную кису, висевшую у него
на шее.
—
Ты сам, паря, свои дела лучше нашего знаешь, — отвечал Семен. — Теперь вот
ты у нас работу берешь, а я
тебе при барине говорю, чтоб опосля чего не вышло:
ты там как знаешь, а чтоб
на нашей работе Петруха был беспременно.
— Из наших ведь, брат, мужицких извинений не шубу шить, это что! — возразил в свою очередь Семен. — Не
на одной нашей работе, а и
на всякой Петруху от
тебя требуют — знаем тоже.
— Ну, паря, славная
ты выжима! — проговорил он Пузичу,
на что тот отвечал только вздохом.
— Я был, може, из дружек дружка, а не то что просто дружка; меня ажно из Ярославля богатые мужички ссягали дружничать у них
на сыновних свадебках, по сту рублев мне за то платили; я был дорогой дружка — да!
Ты вот, государь милостивый, в замечанье взял, что я речь всклад говорю; а кабы
ты посмотрел еще меня
на свадебном деле, так что твой колоколец под дугой али гусли многострунные!
Стречай-ка
ты, родимый батюшка, своих дорогих гостей, моих разлучников; сажай-ка за стол под окошечко свата-сватьюшку, дружку-засыльничка ко светцу, ко присветничку; не сдавайся, родимый батюшка,
на слова их
на ласковые,
на поклоны низкие,
на стакан пива пьяного,
на чару зелена вина; не отдавай меня, родимый батюшка, из теплых рук в холодные, ко чужому к отцу, к матери» — да!
— Тоже, грешным делом, бывало, попересохнет в горле-то, так нарочно и закашляешься: и кашляешь и кашляешь, а тут такой приговор и ведешь: «Сватьюшки любезные, что-то в горле попершило, позакашлялось: нет ли у вас водицы испить, а коли воды нет, мы пьем и пивцо, а пивца нет, выпьем и винца!» Ну, и
на другой хорошей свадьбе, где вином-то просто, тут же стакана три в
тебя вольют; так и считай теперь: сколько в целый день-то попадет.
— Да, то-то вот, что-что разумом мелок, да как сердцем-то крепок, так и богатее нас с
тобой, государь милостивый, живет. Гривной одолжит, а рубль сорвать норовит; мало бога знает, неча похвалить, татарский род проклятый, что-что крещеные! Хоша бы и мое дело: тем временем слова не сказал и дал, только в конторе заявил, а теперь и держит словно в кабале; стар не стар, а все в эту пору рубль серебра стою, а он
на круг два с полтиной кладет.
— А что, государь мой милостивый, прямо
тебе скажу; вся артель у нас
на одном порядке, — отвечал старик тихо. — Все в кабале у него состоим. Вон хоть бы этот Матюшка, дурашный, дурашный парень, а все бы в неделю не рублем ассигнациями надо ценить.
— Полно, друг сердечный! — возразил он. — Что
тебе на меня воротить, лучше об себе открыть; теперь-то
на седьмую версту нос вытянул, а молодым тоже помним: высокий да пригожий, только девкам и угожий.
— В Дьякове, голова, была у меня главная притона, слышь, — начал Петр, — день-то деньской, вестимо,
на работе, так ночью, братец
ты мой, по этой хрюминской пустыне и лупишь. Теперь, голова, днем идешь, так боишься, чтобы
на зверя не наскочить, а в те поры ни страху, ни устали!
—
Ты не смотри, что мы с ним в лаптях ходим, а ведь
на три аршина в землю видим.
Коли
ты не сердишься, что с
тобой просто говорят, я, пожалуй,
тебя прощу и
на ухо
тебе скажу:
ты не дурашный, а умный — слышь?
А все, братец
ты мой, управляющему своему, Сеньке, скажи от меня, чтоб он палку-понукалку не
на полатях держал, а и
на полосу временем выносил: наш брат, мужик — плут!
— Пес ее, голова, знает! А пожалуй,
на то смахивало, — отвечал он и замолчал; потом, как бы припомнив, продолжал: — Раз, братец
ты мой, о казанской это было дело, поехала она праздничать в Суровцово, нарядилась, голова, знаешь, что купчиха твоя другая; жеребенок у нас тогда был, выкормок, конь богатый; коня этого для ней заложили; батька сам не поехал и меня, значит, в кучера присудил.
— Гости важные, — подтвердил Петр и продолжал: — Все, голова, наша Федосья весело праздничала; беседы тоже повечеру; тут, братец
ты мой, дворовые ребята из Зеленцына наехали; она, слышь, с теми шутит, балует, жгутом лупмя их лупит; другой, сердечный, только выгибается, да еще в стыд их вводит, голова: купите, говорит, девушкам пряников; какие вы парни, коли у вас денег
на пряники не хватает!
«Петрушка, говорит, поцалуй меня!» — «Полно, говорю, мамонька, что за цалованье!» — «Ну, Петрушка, — говорит она мне
на это, — кабы я была не за твоим батькой, я бы замуж за
тебя пошла!» Я, знаешь, голова, и рассмеялся.
А то, дурак, може, не знаешь, что хоша бы родная мать у
тебя была, так бы
тебя не любила, как я
тебя люблю!» — «
На том, говорю, мамонька, покорно благодарю».
Вот тоже этак, в отлучке, когда
на работе: «Рубашек, говорит,
тебе не послала, поклону не приказывала», и кажинный, голова, раз, как с работы воротишься, кажинный раз так сделает, что я Катюшку либо прибраню, либо и зуботычину дам.
— Что будто бы, братец
ты мой, Катюшка бегала без меня к матке
на праздник; весь народ по улице гулял, а они с Гришкой ушли в лес по черницу.
— Втепоры, как воротился, Катюшка тоже все мне это говорит; я так, братец
ты мой, и положил: плюнуть, отступиться; только то вижу, голова, что бабенке, ни за што, ни про што житья нет:
на работе мором морят, а по-ихнему все спит, делает все не так, да неладно — дура да затрапезница, больше и клички нет.
Я со всего дома подушную оплатил, за себя оброк предоставил; теперь, говорю, за батьку и задельничаю; а хоша бы и хозяйка моя за
тебя же круглый год
на заделье бегала; как же, я говорю, так: мы у вас даром хлеб едим?» Заругалась, заплевалась, голова, и все
на Катьку больше: «
Ты, говорит, мужа сомущаешь, а он того не знает, что
ты и то и се, с тем и другим», — выходит, Катька гуляет!
Ну та, братец
ты мой,
на всю избу этак срамит, заплакала.
Вы, я говорю, у хозяйки моей, словно разбойники какие, все наряды обобрали, морите бабу
на работе, куска ей не уболите съесть, как надо, да еще поносишь этакими словами, а по правде, може быть, не Катька моя, а
ты сама такая!» И
ты, братец
ты мой!
Не чужая, а своя, только, говорю, барыня, хоть бы
ты за нас заступилась, а то нам с хозяйкой от стариков в дому житья нет; теперь, говорю, у бабенки моей малый грудной ребенок, грудью покормить почесть что и некогда: все
на работе, а молока не дают; одна толоконная соска, и та еще коли не коли в рот попадет».
— Жаловался, что ли,
ты, разбойник,
на меня?» — «Нет, говорю, батька, что жаловаться!
В отдел только просился: у
тебя семья своя, у меня своя, что нам
на грехе жить!» Батька и заплакал, слышь; ну, старый уж человек был, известно!
Стали мы говорить; плели, плели, братец
ты мой, всех и куриц-то припутали, я то еще говорю словно бы как и дело, а батька и понес, голова,
на меня: и пьяница-то я, и вор, и мошенник.
Я ему и говорю: «Не грех ли, говорю, батька,
тебе это говорить?» Барин тоже слушал, слушал нас, да как крикнет
на батьку: «Ах
ты, говорит, старый хрен, с седой бородой, взял молодую жену да детей всех
на нее и променял!
Тут лакей подвернулся —
на того; барыня пришла: «Что
ты, говорит, душечка, сердишься и себя не бережешь!» — и
на ту затопал.
— Воротилась, голова, домой и прямо
на печку, — продолжал Петр, — ничего уж и не говорит, только проохивает. Смех и горе, братец
ты мой!
— Коли, братец
ты мой, мужики по себе разойдутся! — отвечал Петр. — Когда еще это бывало? Последнего лыка каждому жалко; а мы с батькой разве лучше других? Прикидывали, прикидывали — все ни ему, ни мне не ладно, и пошли
на мир… Ну, а мировщину нашу тоже знаешь: весь разум и совет идет из дьяконовского кабака. Батька, известно, съездил туда по приказу мачехи, ведерко-другое в сенях, в сборной, выставил, а мне, голова, не то что ведро вина, а луковицы купить было не
на что.
— Бревен, братец
ты мой, было у меня
на пустоши нарублено триста с полсотней, — продолжал Петр, — стал этих я бревен у батьки просить
на обзаведенье, по крайности сухие — и того старик не дал; руби, значит, сызнова и из сырого леса.
— Покойный родитель твой, — начал Сергеич, — был благоприятель мой, сам знаешь, а не скажу по нем: много против
тебя греха
на душу принял.
Теперича, другое-иное время, народ видит, что он под окошечком сидит, лапотки поковыривает али так около печки кряхтит, стряпает тоже кое-что про себя; а как кто, сударь, подъехал, он калитку отпер и в голбец сейчас спрятался;
ты, примерно, в избу идешь, а он оттоль из голбца и лезет: седой, старый, бородища нечесаная; волосищи
на голове, как овин, нос красный, голосище сиплый.
— Ну да, показалось. Вы, баря, все не верите; больно уж умны! Не пьяному показалось: у меня втепоры не то что вина, куска во рту не бывало. Смотрю, голова, и вижу. «Видишь ли?» — говорит он мне. «Вижу, говорю, дедушка». — «Ну, брат, ладно, говорит, что
на меня наскочил. Твой лихой человек себя
на сорока травах заговорил, никто бы
тебе, окромя меня, не открыл бы его».
— Какое, голова, жадный! Взял хоша бы тут четвертак и все сделал. «Теперь, говорит, ступай
ты домой, слышь? Пять зорь умывайся росой,
на шестую зорю ступай к третьим от здешнего селенья воротцам, и иди
ты все вправо, по перегороде; тут
ты увидишь, что все колья, что подпирают, нескобленые; один только кол скобленый;
ты этот кол переруби, обкопай его кругом, и найдешь
ты тут ладонку, и
на этой ладонке наговор против
тебя и сделан».
— Да что, голова, — перебил Петр, — пять лет ведь, братец
ты мой, я ходил и кол этот видел, только ничего не помекал
на него. Всю перегороду опосля хозяйка обежала: все колья
на подбор нескобленые — один только он оскобленный. Для ча?.. Для какой надобности?..
Бумажку эту вынь и дай кому хошь грамотному прочесть, и как, говорит,
тебе ее прочитают,
ты ее часу при себе не оставляй, а пусти
на ветер от себя».
А про ладонку, братец
ты мой, сказал: «Перелезь, говорит,
ты через огород и закопай ее
на каком хошь месте и воткни новый кол, оскобленный, и упри его в перегороду; пять зорь опосля того опять умывайся росой, а
на шестую ступай к перегороде: коли колик твой не перерублен и ладонка тут — значит, весь заговор их пропал; а коли твое дело попорчено — значит, и с той стороны сила большая».
— Да, в роду, — продолжал Петр. — Може, не помнишь ли
ты, от Парфенья старушонка к нам в селенье переехала, нашей Федоске сродственница? Ну, у нас в избе, братец
ты мой, и поселилась,
на голбце у нас и околела — втепоры никому невдомек, а она была колдунья сильная…
— Батька,
ты думаешь, спроста женился? — продолжал Петр. — Как бы, голова, не так! Сам посуди: старику был шестой десяток, пять лет вдовствовал, девки
на возрасте, я тоже в подростках немалых — пошто было жениться?
— Сослали ее, государь милостивый, — отвечал Сергеич, — вотчина того пожелала: первое, что похваляться стала она
на барина, что барина изведет, пошто тогда ее поучили маненько…
Тебя ведь, Петр Алексеич, не было втепоры, без
тебя все эти дела-то произошли, — прибавил он, обращаясь к Петру.
Я тут тоже согрешил, грешный, маненько, доказчиком был, за Сережку-то больно злоба была моя
на нее, и теперича, слышавши эти ее слова про барина, слышавши, что, окромя того, селенье стращает выжечь, я, прошлым делом, до бурмистра ходил: «Это, говорю, Иван Васильич, как
ты хошь, а я
тебе заявлю, это нехорошо;
ты и сам не прав будешь, коли что случится — да!»
Только и сказала: «Теперь, говорит, меня
на поселенье ссылают; только
ты, Петр, этому не радуйся:
тебе самому не будет счастья ни в чем.
— Да
ты ниже кланяйся, старый хрен! Всю жизнь спину гнул, а не изловчился
на этом! — подхватил Петр, нагибая старику голову.
— Ну хорошо,
на жеребцах поедем, — говорю я, — только уговор лучше денег: в сарае не изволь их муштровать и хлестать, а то они у
тебя выскакивают, как бешеные, и, подъезжая к приходу, не скакать благим матом, а то, пожалуй, или себе голову сломишь или задавишь кого-нибудь.