Неточные совпадения
Около стен залы сидели нетанцующие дамы с открытыми шеями и разряженные, насколько только хватило у каждой денег и вкусу, а также стояло множество мужчин, между коими виднелись чиновники в вицмундирах, дворяне в
своих отставных военных мундирах, а другие просто в черных фраках и белых галстуках и, наконец, купцы в длиннополых, чуть
не до земли, сюртуках и все почти с огромными, неуклюжими медалями на кавалерских лентах.
Сенатор, в
свою очередь, тоже рассыпался перед ней в любезностях, и при этом
своими мягкими манерами он обнаруживал в себе
не столько сурового жреца Фемиды [Фемида (древнегреч. миф.) — богиня Правосудия.], сколько ловкого придворного, что подтверждали и две камергерские пуговицы на его форменном фраке.
Хозяин дома, бывший, должно быть, несмотря на
свою грубоватую наружность, человеком весьма хитрым и наблюдательным и, по-видимому, старавшийся
не терять графа из виду, поспешил, будто бы совершенно случайно, в сопровождений даже ничего этого
не подозревавшего Марфина, перейти из залы в маленькую гостиную, из которой очень хорошо можно было усмотреть, что граф
не остановился в большой гостиной, исключительно наполненной самыми почтенными и пожилыми дамами, а направился в боскетную, где и уселся в совершенно уединенном уголку возле m-me Клавской, точно из-под земли тут выросшей.
Введя гостя
своего в спальню, губернский предводитель предложил ему сесть на диванчик. Марфин, под влиянием
своих собственных мыслей, ничего, кажется,
не видевший, где он, опустился на этот диванчик. Хозяин все с более и более возрастающим нетерпением в лице поместился рядом с ним.
— Мне повелено было объяснить, — продолжал Марфин, кладя
свою миниатюрную руку на могучую ногу Крапчика, — кто я, к какой принадлежу ложе, какую занимаю степень и должность в ней и какая разница между масонами и энциклопедистами, или, как там выражено, волтерианцами, и почему в обществе между ими и нами существует такая вражда. Я на это написал все,
не утаив ничего!
— Дослушайте, пожалуйста, и дайте договорить, а там уж и делайте ваши замечания, — произнес он досадливым голосом и продолжал прежнюю
свою речь: — иначе и
не разумел, но… (и Марфин при этом поднял
свой указательный палец) все-таки желательно, чтоб в России
не было ни масонов, ни энциклопедистов, а были бы только истинно-русские люди, истинно-православные, любили бы
свое отечество и оставались бы верноподданными.
— И опять-таки вы слышали звон, да
не уразумели, где он! — перебил его с обычною
своей резкостью Марфин. — Сказано: «запретить собрания наши», — тому мы должны повиноваться, а уж никак это
не касается нашего внутреннего устройства: на религию и на совесть узды класть нельзя! В противном случае, такое правило заставит человека или лгать, или изломать всю
свою духовную натуру.
Губернский предводитель немного сконфузился при этом: он никак
не желал подобного очищения, опасаясь, что в нем, пожалуй, крупинки золота
не обретется, так как он был ищущим масонства и, наконец, удостоился оного вовсе
не ради нравственного усовершенствования себя и других, а чтобы только окраситься цветом образованного человека, каковыми тогда считались все масоны, и чтобы увеличить
свои связи, посредством которых ему уже и удалось достигнуть почетного звания губернского предводителя.
— Они хорошо и сделали, что
не заставляли меня! — произнес, гордо подняв
свое лицо, Марфин. — Я действую
не из собственных неудовольствий и выгод! Меня на волос чиновники
не затрогивали, а когда бы затронули, так я и
не стал бы так поступать, памятуя слова великой молитвы: «Остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должником нашим», но я всюду видел, слышал, как они поступают с другими, а потому пусть уж
не посетуют!
Зачем все это и для чего?» — спрашивал он себя, пожимая плечами и тоже выходя чрез коридор и кабинет в залу, где увидал окончательно возмутившую его сцену: хозяин униженно упрашивал графа остаться на бале хоть несколько еще времени, но тот упорно отказывался и отвечал, что это невозможно, потому что у него дела, и рядом же с ним стояла мадам Клавская, тоже, как видно, уезжавшая и объяснявшая
свой отъезд тем, что она очень устала и что ей
не совсем здоровится.
Цель была достигнута: Катрин все это стихотворение от первого до последнего слова приняла на
свой счет и даже выражения: «неправедные ночи» и «мучительные сны». Радость ее при этом была так велика, что она
не в состоянии была даже скрыть того и, обернувшись к Ченцову, проговорила...
—
Не ропщите!.. Всякая хорошая женщина прежде всего
не должна быть дурной дочерью! — проговорил он
своей скороговоркой.
Людмила, кажется, и
не расслушала Марфина, потому что в это время как бы с некоторым недоумением глядела на Ченцова и на Катрин, и чем оживленнее промеж них шла беседа, тем недоумение это увеличивалось в ней. Марфин, между тем, будучи весь охвачен и ослеплен сияющей, как всегда ему это казалось, красотой Людмилы, продолжал
свое...
— В молодом возрасте, — толковал Марфин далее, — когда еще
не налегли на нашу душу слои предрассудочных понятий, порочных привычек, ожесточения или упадка духа от неудач в жизни, — каждому легко наблюдать
свой темперамент!
— Вот что, — понимаю! — произнесла Людмила и затем мельком взглянула на Ченцова, словно бы душа ее была с ним, а
не с Марфиным, который ничего этого
не подметил и хотел было снова заговорить: он никому так много
не высказывал
своих мистических взглядов и мыслей, как сей прелестной, но далеко
не глубоко-мыслящей девушке, и явно, что более, чем кого-либо, желал посвятить ее в таинства герметической философии.
Остроумно придумывая разные фигуры, он вместе с тем сейчас же принялся зубоскалить над Марфиным и его восторженным обожанием Людмилы, на что она
не без досады возражала: «Ну, да, влюблена, умираю от любви к нему!» — и в то же время взглядывала и на стоявшего у дверей Марфина, который, опершись на косяк, со сложенными, как Наполеон, накрест руками, и подняв, по
своей манере, глаза вверх, весь был погружен в какое-то созерцательное состояние; вылетавшие по временам из груди его вздохи говорили, что у него невесело на душе; по-видимому, его более всего возмущал часто раздававшийся громкий смех Ченцова, так как каждый раз Марфина при этом даже подергивало.
Наша адмиральша, сидевшая до этого в большой гостиной и слегка там, на основании
своего чина, тонировавшая, тоже выплыла вместе с другими матерями и начала внимательно всматриваться
своими близорукими глазами в танцующих, чтобы отыскать посреди их
своих красоточек, но тщетно; ее досадные глаза, сколько она их ни щурила, кроме каких-то неопределенных движущихся фигур, ничего ей
не представляли: физическая близорукость Юлии Матвеевны почти превосходила ее умственную непредусмотрительность.
Все потянулись на его зов, и Катрин почти насильно посадила рядом с собой Ченцова; но он с ней больше
не любезничал и вместо того весьма часто переглядывался с Людмилой, сидевшей тоже рядом со
своим обожателем — Марфиным, который в продолжение всего ужина топорщился, надувался и собирался что-то такое говорить, но, кроме самых пустых и малозначащих фраз, ничего
не сказал.
Положение его начинало становиться
не совсем приятным, потому что семейство Юлии Матвеевны, привезшее его, уже уехало домой, а он приостался на несколько минут, чтобы допить
свое шампанское.
Но он, разумеется,
не замедлил отогнать от себя это ощущение и у гостиницы Архипова, самой лучшей и самой дорогой в городе, проворно соскочив с облучка и небрежно проговорив косой даме «merci», пошел, молодцевато поматывая головой, к парадным дверям
своего логовища, и думая в то же время про себя: «Вот дур-то на святой Руси!..
Старый камердинер его при этом случае только надзирал за ним, чтобы как-нибудь барин, по слабосильности
своей,
не уронил чего и
не зашиб себя.
Я Вам говорил, что всего удобнее человеку делать эти наблюдения в эпоху юности
своей; но это
не воспрещается и еще паче того следует делать и в лета позднейшие, ибо о прежних наших действиях мы можем судить правильнее, чем о настоящих: за сегодняшний поступок наш часто заступается в нас та страсть, которая заставила нас проступиться, и наш разум, который согласился на то!..
Марфин сначала вспыхнул, а потом сильно нахмурился; Ченцов
не ошибся в расчете: Егору Егорычу более всего был тяжел разговор с племянником о масонстве, ибо он в этом отношении считал себя много и много виноватым; в дни
своих радужных чаяний и надежд на племянника Егор Егорыч предполагал образовать из него искреннейшего, душевного и глубоко-мысленного масона; но, кроме того духовного восприемства, думал сделать его наследником и всего
своего материального богатства, исходатайствовав вместе с тем, чтобы к фамилии Ченцов была присоединена фамилия Марфин по тому поводу, что Валерьян был у него единственный родственник мужского пола.
Валерьян был принят в число братьев, но этим и ограничились все его масонские подвиги: обряд посвящения до того показался ему глуп и смешон, что он на другой же день стал рассказывать в разных обществах, как с него снимали
не один, а оба сапога, как распарывали брюки, надевали ему на глаза совершенно темные очки, водили его через камни и ямины, пугая, что это горы и пропасти, приставляли к груди его циркуль и шпагу, как потом ввели в самую ложу, где будто бы ему (тут уж Ченцов начинал от себя прибавлять), для испытания его покорности, посыпали голову пеплом, плевали даже на голову, заставляли его кланяться в ноги великому мастеру, который при этом, в доказательство
своего сверхъестественного могущества, глотал зажженную бумагу.
Егор Егорыч,
не меньше
своих собратий сознавая
свой проступок, до того вознегодовал на племянника, что, вычеркнув его собственноручно из списка учеников ложи, лет пять после того
не пускал к себе на глаза; но когда Ченцов увез из монастыря молодую монахиню, на которой он обвенчался было и которая, однако, вскоре его бросила и убежала с другим офицером, вызвал сего последнего на дуэль и, быв за то исключен из службы, прислал обо всех этих
своих несчастиях дяде письмо, полное отчаяния и раскаяния, в котором просил позволения приехать, — Марфин
не выдержал характера и разрешил ему это.
Успокоившись на сем решении, он мыслями
своими обратился на более приятный и отрадный предмет: в далеко еще
не остывшем сердце его, как мы знаем, жила любовь к Людмиле, старшей дочери адмиральши.
Муза — в десять часов и затем сейчас же садилась играть на фортепьяно; а Людмила хоть и
не спала, но нежилась в постели почти до полудня, строя в
своем воображении всевозможные воздушные замки.
Тщательно скрывая от дочерей положение несчастной горничной, она спешила ее отправить в деревню, и при этом
не только что
не бранила бедняжку, а, напротив, утешала, просила
не падать духом и беречь себя и
своего будущего ребенка, а сама между тем приходила в крайнее удивление и восклицала: «Этого я от Аннушки (или Паши какой-нибудь) никак
не ожидала, никак!» Вообще Юлия Матвеевна все житейские неприятности — а у нее их было немало — встречала с совершенно искренним недоумением.
Озлоблению его при этом пределов
не было: проклиная бар
своих и гостей ихних, он подливал, иногда по неимению, а иногда и из досады, в котлеты, вместо масла, воды; жареное или
не дожаривал или совсем пережаривал; в сбитые сливки — вероятно, для скорости изготовления — подбавлял немного мыла; но, несмотря на то, ужин и подаваемое к нему отвратительное вино уничтожались дочиста.
— От господина моего, — отвечал Антип Ильич, по аккуратности
своей не совсем охотно выпуская из рук письмо.
Марфин хоть и подозревал в
своем камердинере наклонность к глубоким размышлениям, но вряд ли это было так: старик, впадая в задумчивость, вовсе, кажется, ничего
не думал, а только прислушивался к разным болестям
своим — то в спине, то в руках, то в ногах.
— Что за вздор такой:
не можете!.. Я вас непременно приучу, — стоял на
своем Ченцов.
Между тем в Людмиле была страсть к щеголеватости во всем: в туалете, в белье, в убранстве комнаты; тогда как Сусанна почти презирала это, и в ее спальне был только большой образ с лампадкой и довольно жесткий диван, на котором она спала; Муза тоже мало занималась
своей комнатой, потому что никогда почти
не оставалась в ней, но, одевшись, сейчас же сходила вниз, к
своему фортепьяно.
Одета Людмила на этот раз была в кокетливый утренний капот, с волосами как будто бы даже
не причесанными, а только приколотыми шпильками, и — надобно отдать ей честь — поражала
своей красотой и миловидностью; особенно у нее хороши были глаза — большие, черные, бархатистые и с поволокой, вследствие которой они все словно бы где-то блуждали…
Тактика Ченцова была
не скрывать перед женщинами
своих любовных похождений, а, напротив, еще выдумывать их на себя, — и удивительное дело: он
не только что
не падал тем в их глазах, но скорей возвышался и поселял в некоторых желание отбить его у других. Людмила, впрочем, была, по-видимому, недовольна его шутками и все продолжала взад и вперед ходить по комнате.
Антип Ильич решительно недоумевал, почему барин так разгневался и отчего тут бог знает что могут подумать. Егор Егорыч с
своей стороны также
не знал, что ему предпринять. К счастию, вошел кучер.
— И
не были ли вы там ранены?.. Я припоминаю это по
своей службе в штабе! — продолжал сенатор, желая тем, конечно, сказать любезность гостю.
— Главные противоречия, — начал он неторопливо и потирая
свои руки, — это в отношении губернатора… Одни утверждают, что он чистый вампир, вытянувший из губернии всю кровь, чего я, к удивлению моему, по делам совершенно
не вижу… Кроме того, другие лица,
не принадлежащие к партии губернского предводителя, мне говорят совершенно противное…
— Есть господа, которые оправдывают его тем, — продолжал тот, — что
своего состояния у него нет, жена больна, семейство большое, сыновья служат в кавалергардах; но почему же
не в армии?.. Почему?
Фразы этой, впрочем,
не договорил Егор Егорыч, да и сенатор, кажется,
не желал слышать ее окончания, потому что, понюхав в это время табаку из
своей золотой, осыпанной брильянтами, табакерки, поспешил очень ловко преподнести ее Егору Егорычу, проговорив...
—
Не нюхаю! — отвечал тот отрывисто, но на табакерку взглянул и, смекнув, что она была подарок из дворцового кабинета, заподозрил, что сенатор сделал это с умыслом, для внушения вящего уважения к себе: «Вот кто я, смотри!» — и Марфин, как водится, рассердился при этой мысли
своей.
Однако привычка сдерживать и умерять в себе гневливость, присутствия которой в душе Егор Егорыч
не любил и боялся больше всего, хотя и подпадал ей беспрестанно, восторжествовала на этот раз, и он ограничился тем, что,
не надеясь долго совладеть с собою, счел за лучшее прекратить
свой визит и начал сухо раскланиваться.
—
Не сказал!.. Все это, конечно, вздор, и тут одно важно, что хотя Марфина в Петербурге и разумеют все почти за сумасшедшего, но у него есть связи при дворе… Ему племянницей, кажется, приходится одна фрейлина там… поет очень хорошо русские песни… Я слыхал и видал ее — недурна! — объяснил сенатор а затем пустился посвящать
своего наперсника в разные тонкие комбинации о том, что такая-то часто бывает у таких-то, а эти, такие, у такого-то, который имеет влияние на такого-то.
Тема на этот разговор была у графа неистощимая и весьма любимая им. Что касается до правителя дел, то хотя он и был по
своему происхождению и положению очень далек от придворного круга, но тем
не менее понимал хорошо, что все это имеет большое значение, и вследствие этого призадумался несколько. Его главным образом беспокоило то, что Марфин даже
не взглянул на него, войдя к сенатору, как будто бы презирал, что ли, его или был за что-то недоволен им.
Правитель дел молчал, вовсе
не находя с
своей стороны в службе ничего ни противного, ни скучного.
Здесь я, впрочем, по беспристрастию историка, должен объяснить, что, конечно, заседатель
не съел в один обед целого ушата капусты, но, попробовав ее и найдя очень вкусною, велел поставить себе в сани весь ушат и свез его
своей жене — большой хозяйке.
Говоря это, он, кажется, трепетал от страха, чтобы
не рассердить очень
своим отказом Клавскую.
Сенатор выскочил из саней первый, и в то время, как он подавал руку Клавской, чтобы высадить ее, мимо них пронесся на
своей тройке Марфин и сделал вид, что он
не видал ни сенатора, ни Клавской. Те тоже как будто бы
не заметили его.
Губернский предводитель в это время, сидя перед
своей конторкой, сводил итоги расходам по вчерашнему балу и был, видимо,
не в духе: расходов насчитывалось более чем на три тысячи.
От последней мысли
своей губернский предводитель даже в лице расцвел, но Марфин продолжал хмуриться и сердиться. Дело в том, что вся эта предлагаемая Крапчиком система выжидания и подглядывания за сенатором претила Марфину, и
не столько по исповедуемой им религии масонства, в которой он знал, что подобные приемы допускались, сколько по врожденным ему нравственным инстинктам: Егор Егорыч любил действовать лишь прямо и открыто.