Неточные совпадения
Таким образом, вся эта святыня
как будто бы навеяна была из-чужа, из католицизма, а между тем Крапчик только по-русски и умел
говорить, никаких иностранных книг не читал и даже за границей никогда не бывал.
— Прекрасно-с, я согласен и с этим! — снова уступил предводитель. — Но
как же тут быть?.. Вы вот можете оставаться масоном и даже открыто
говорить, что вы масон, — вы не служите!.. Но
как же мне в этом случае поступить? — заключил он,
как бы в форме вопроса.
— Не
говорите этого! Не
говорите!.. Это или неправда, или какое-то непонятное заблуждение ваше! — прикрикнул на него Марфин. — Я, впрочем, рад этим невзгодам на нас, очень рад!.. Пусть в них все,
как металлы в горниле, пообчистятся, и увидится, в ком есть золото и сколько его!
—
Как поздно,
как поздно!.. Мы с папа были в отчаянии и думали, что вы не приедете, —
говорила она, обмениваясь книксенами с девушками и их матерью.
Все это обе дамы
говорили на французском языке: Катрин несколько грубовато и не без ошибочек, а адмиральша —
как парижанка.
Остроумно придумывая разные фигуры, он вместе с тем сейчас же принялся зубоскалить над Марфиным и его восторженным обожанием Людмилы, на что она не без досады возражала: «Ну, да, влюблена, умираю от любви к нему!» — и в то же время взглядывала и на стоявшего у дверей Марфина, который, опершись на косяк, со сложенными,
как Наполеон, накрест руками, и подняв, по своей манере, глаза вверх, весь был погружен в какое-то созерцательное состояние; вылетавшие по временам из груди его вздохи
говорили, что у него невесело на душе; по-видимому, его более всего возмущал часто раздававшийся громкий смех Ченцова, так
как каждый раз Марфина при этом даже подергивало.
—
Как не смертельны!.. Это ты такой бессребреник, а разве много таких людей!.. —
говорил Ченцов.
Оставшись один, Марфин впал в смущенное и глубокое раздумье: голос его сердца
говорил ему, что в племяннике не совсем погасли искры добродетели и изящных душевных качеств; но
как их раздуть в очищающее пламя, — Егор Егорыч не мог придумать.
— Господи, что же это такое? — произнес он. — Разве такие ангелы,
как ты, могут беспокоиться и думать о других женщинах? Что ты такое
говоришь, Людмила?!
—
Как всех барышень? — произнес окончательно опешенный Марфин. — А ты
говоришь, что видел барышню? — обратился он с укором к Антипу Ильичу.
— Не всегда, не
говорите этого, не всегда! — возразил сенатор, все более и более принимая величавую позу. — Допуская, наконец, что во всех этих рассказах,
как во всякой сплетне, есть малая доля правды, то и тогда раскапывать и раскрывать,
как вот сами вы
говорите, такую грязь тяжело и, главное, трудно… По нашим законам человек, дающий взятку, так же отвечает,
как и берущий.
— Купец русский, — заметила с презрением gnadige Frau: она давно и очень сильно не любила торговых русских людей за то, что они действительно многократно обманывали ее и особенно при продаже дамских материй, которые через неделю же у ней, при всей бережливости в носке, делались тряпки тряпками; тогда
как — gnadige Frau без чувства не могла
говорить об этом, — тогда
как платье, которое она сшила себе в Ревеле из голубого камлота еще перед свадьбой, было до сих пор новешенько.
— Но
как же нам быть совсем без копейки денег своих? Что ты за глупости
говоришь? — произнесла уж с неудовольствием gnadige Frau.
— Но
каким же образом, ваше преосвященство, — возразил Крапчик, — мне наш общий с вами знакомый, Егор Егорыч Марфин, как-то раз
говорил, что скопцы у нас были еще в древности, а хлысты, рассказывают, не очень давно появились?
В догматике ее рассказывается, что бог Саваоф, видя, что христианство пало на земле от пришествия некоего антихриста из монашеского чина, разумея, без сомнения, под этим антихристом патриарха Никона […патриарх Никон — в миру Никита Минов (1605—1681), выдающийся русский религиозный деятель.], сошел сам на землю в лице крестьянина Костромской губернии, Юрьевецкого уезда, Данилы [Данила Филиппов (ум. в 1700 г.) — основатель хлыстовской секты.], или,
как другие
говорят, Капитона Филипповича; а между тем в Нижегородской губернии, сколько мне помнится, у двух столетних крестьянских супругов Сусловых родился ребенок-мальчик, которого ни поп и никто из крестьян крестить и воспринять от купели не пожелали…
— Но, кроме того, ваше преосвященство,
как я вот слышал (это Крапчик начал
говорить тихо), слышал, что после радений между хлыстами начинается этот, так называемый, их ужасный свальный грех!
Егор Егорыч промолчал на это. Увы, он никак уж не мог быть тем, хоть и кипятящимся, но все-таки смелым и отважным руководителем,
каким являлся перед Сверстовым прежде, проповедуя обязанности христианина, гражданина, масона. Дело в том, что в душе его ныне горела иная, более активная и, так сказать, эстетико-органическая страсть, ибо хоть он
говорил и сам верил в то, что желает жениться на Людмиле, чтобы сотворить из нее масонку, но красота ее была в этом случае все-таки самым могущественным стимулом.
— Поезжайте и поезжайте! — повторял он. — Это вам
говорю я… человек, который, вы знаете,
как любит вас, и
как высоко я ценю вашу гражданскую мощь и мудрость!
Затем, поцеловав друга в голову, Сверстов ушел: gnadige Frau справедливо
говорила об нем, что,
как он был при первом знакомстве с нею студентом-буршем, таким пребывал и до старости.
Говоря это, Катрин очень хорошо знала, что укорить отца в жадности к деньгам — значило нанести ему весьма чувствительный удар, так
как Крапчик, в самом деле дрожавший над каждою копейкой, по наружности всегда старался представить из себя человека щедрого и чуть-чуть только что не мота.
— Любопытно бы было видеть эту инструкцию, — сказал насмешливо Крапчик, — но, кроме того, слух слуху рознь. Это уж я
говорю не
как помещик, а
как губернский предводитель дворянства: назначать неосмотрительно дознания по этого рода делам значит прямо вызывать крестьян на бунт против помещиков, а это я не думаю, чтобы было приятно государю.
—
Какая же?..
Говорите! — начал уж приставать Марфин. — Мне вы должны сказать и не можете утаивать от меня, — я единственный защитник и заступник за этих девушек.
— Конечно, так же бы,
как и вам!.. Слава богу, мы до сих пор еще не различествовали в наших мнениях, —
говорил Крапчик, кладя письмо бережно к себе в карман, и затем распростился с хозяином масонским поцелуем, пожелав
как можно скорее опять увидаться.
Егор Егорыч ничего не мог разобрать: Людмила, Москва, любовь Людмилы к Ченцову, Орел, Кавказ — все это перемешалось в его уме, и прежде всего ему представился вопрос, правда или нет то, что
говорил ему Крапчик, и он хоть кричал на того и сердился, но в то же время в глубине души его шевелилось, что это не совсем невозможно, ибо Егору Егорычу самому пришло в голову нечто подобное, когда он услыхал от Антипа Ильича об отъезде Рыжовых и племянника из губернского города; но все-таки,
как истый оптимист, будучи более склонен воображать людей в лучшем свете, чем они были на самом деле, Егор Егорыч поспешил отклонить от себя эту злую мысль и почти вслух пробормотал: «Конечно, неправда, и доказательство тому, что, если бы существовало что-нибудь между Ченцовым и Людмилой, он не ускакал бы на Кавказ, а оставался бы около нее».
Началось прощание; первые поцеловались обе сестры; Муза, сама не пожелавшая,
как мы знаем, ехать с сестрой к матери, не выдержала, наконец, и заплакала; но что я
говорю: заплакала! — она зарыдала на всю залу, так что две горничные кинулись поддержать ее; заплакала также и Сусанна, заплакали и горничные; даже повар прослезился и, подойдя к барышням, поцеловал руку не у отъезжающей Сусанны, а у Музы; старушка-монахиня неожиданно вдруг отмахнула скрывавшую ее дверь и начала всех благословлять обеими руками,
как — видала она — делает это архиерей.
Миропа Дмитриевна совершенно справедливо
говорила, что на лицах Людмилы и адмиральши проглядывала печаль. В тот именно день,
как за ними подсматривала Зудченко, у них произошел такого рода разговор...
— Не плакать, а радоваться надобно, что так случилось, — принялась, Юлия Матвеевна успокаивать дочь. — Он
говорит, что готов жениться на тебе…
Какое счастье!.. Если бы он был совершенно свободный человек и посторонний, то я скорее умерла бы, чем позволила тебе выйти за него.
— Мне Егор Егорыч
говорил, — а ты знаешь,
как он любил прежде Ченцова, — что Валерьян — погибший человек: он пьет очень… картежник безумный, и что ужасней всего, — ты,
как девушка, конечно, не понимаешь этого, — он очень непостоянен к женщинам: у него в деревне и везде целый сераль. [Сераль — дворец и входящий в него гарем в восточных странах.]
— Ах, мы рады вам… —
говорила адмиральша, будучи в сущности весьма удивлена появлением громадного капитана, так
как, при недавней с ним встрече, она вовсе не приглашала его, — напротив, конечно, не совсем, может быть, ясно сказала ему: «Извините, мы живем совершенно уединенно!» — но
как бы ни было, капитан уселся и сейчас же повел разговор.
Панночка в отчаянии и
говорит ему: «Сними ты с себя портрет для меня, но пусти перед этим кровь и дай мне несколько капель ее; я их велю положить живописцу в краски, которыми будут рисовать, и тогда портрет выйдет совершенно живой,
как ты!..» Офицер, конечно, — да и кто бы из нас не готов был сделать того, когда мы для женщин жизнью жертвуем? — исполнил, что она желала…
— Может, очень может! — согласилась с ней и старушка. — Но
как же тут быть?.. Ты сама
говорила, что не принимать Егора Егорыча нам нельзя!.. За что мы оскорбим человека?.. Он не Ченцов какой-нибудь в отношении нас!
Все только хлопочут,
как бы потанцевать, в карты, на бильярде поиграть, а чтобы этак почитать, поучиться, потолковать о чем-нибудь возвышенном, — к этому ни у кого нет ни малейшей охоты, а, напротив, смеются над тем, кто это любит: «ну, ты,
говорят, философ, занесся в свои облака!».
Под влиянием своего безумного увлечения Людмила могла проступиться, но продолжать свое падение было выше сил ее, тем более, что тут уж являлся вопрос о детях, которые, по словам Юлии Матвеевны,
как незаконные, должны были все погибнуть, а между тем Людмила не переставала любить Ченцова и верила, что он тоже безумствует об ней; одно ее поражало, что Ченцов не только что не появлялся к ним более, но даже не пытался прислать письмо, хотя,
говоря правду, от него приходило несколько писем, которые Юлия Матвеевна, не желая ими ни Людмилу, ни себя беспокоить, перехватывала и, не читав, рвала их.
Впрочем, прежде чем я пойду далее в моем рассказе, мне кажется, необходимо предуведомить читателя, что отныне я буду именовать Зверева майором, и вместе с тем открыть тайну, которой читатель, может быть, и не подозревает: Миропа Дмитриевна давно уже была, тщательно скрывая от всех, влюблена в майора, и хоть
говорила с ним,
как и с прочими офицерами, о других женщинах и невестах, но в сущности она приберегала его для себя…
Адмиральша, Сусанна и майор перешли в квартиру Миропы Дмитриевны и разместились там,
как всегда это бывает в минуты катастроф, кто куда попал: адмиральша очутилась сидящей рядом с майором на диване и только что не склонившею голову на его плечо, а Сусанне, севшей вдали от них и бывшей, разумеется, бог знает до чего расстроенною, вдруг почему-то кинулись в глаза чистота, порядок и даже щеголеватость убранства маленьких комнат Миропы Дмитриевны: в зальце, например, круглый стол, на котором она обыкновенно угощала карабинерных офицеров чаем, был покрыт чистой коломянковой салфеткой; а про гостиную и
говорить нечего: не
говоря о разных красивых безделушках, о швейном столике с всевозможными принадлежностями, там виднелось литографическое и разрисованное красками изображение Маврокордато [Маврокордато Александр (1791—1865) — греческий патриот, организатор восстания в Миссолонги (1821).], греческого полководца, скачущего на коне и с рубящей наотмашь саблей.
— Я по письму Егора Егорыча не мог вас принять до сих пор: все был болен глазами, которые до того у меня нынешний год раздурачились, что мне не позволяют ни читать, ни писать, ни даже много
говорить, — от всего этого у меня проходит перед моими зрачками
как бы целая сетка маленьких черных пятен! —
говорил князь,
как заметно, сильно занятый и беспокоимый своей болезнью.
— Евангелист Иоанн,
как вы
говорили! — сказал тот, всматриваясь своими больными глазами в картину.
— Готов… когда хотите… во всякое время!.. —
говорил князь. — Только
какому же художнику поручить это?
Князь вежливо пустил всех гостей своих вперед себя, Крапчик тоже последовал за другими; но заметно был смущен тем, что ни одного слова не в состоянии был приспособить к предыдущему разговору. «Ну,
как, — думал он, — и за столом будут
говорить о таких же все пустяках!» Однако вышло не то: князь, скушав тарелку супу, кроме которой, по болезненному своему состоянию, больше ничего не ел, обратился к Сергею Степанычу, показывая на Петра Григорьича...
—
Говорите совершенно откровенно! — поддержал его князь и тут же присовокупил Сергею Степанычу: — Егор Егорыч в письме своем просит меня верить господину Крапчику,
как бы мы верили ему самому!
— Но все-таки Дмитрию Николаичу следует написать письмо к графу, что так действовать нельзя! —
говорил князь,
как видно, полагавший, подобно Егору Егорычу, что моральными и наставительными письмами можно действовать на людей.
— Но вы заметьте, — оспаривал его Сергей Степаныч, — Пушкин же совершенно справедливо
говорил об Свиньине, что тот любит Россию и
говорит о ней совершенно
как ребенок…
— Слышал это я, — сказал князь, — и мне передавали, что Вяземский [Вяземский Петр Андреевич (1792—1878) — поэт и критик.] отлично сострил,
говоря, что поэзия…
как его?..
— Они объясняли это, что меня проклял не Фотий, а митрополит Серафим […митрополит Серафим (в миру Стефан Васильевич Глаголевский, 1763—1843) — видный церковный деятель, боровшийся с мистическими течениями в русской религиозной мысли.], который немедля же прислал благословение Фотию на это проклятие,
говоря, что изменить того, что сделано, невозможно, и что из этого даже может произойти добро, ибо ежели царь, ради правды, не хочет любимца своего низвергнуть, то теперь, ради стыда,
как проклятого, он должен будет удалить.
— К варварской?.. Вы находите, что эта секта варварская? — принялся уже кричать Егор Егорыч. —
Какие вы данные имеете для того?..
Какие?.. Тут зря и наобум
говорить нельзя!
Он меня убедительно звал пойти с ним в церковь на Мясницкую; мне бы самой хотелось, но не знаю,
как мамаше это покажется; и он мне
говорил, что в Москве все теперь толкуют о скором пришествии антихриста и о страшном суде.
— Я ничего против этого не
говорю и всегда считал за благо для народов миропомазанную власть, тем более ныне, когда вся Европа и здесь все мятутся и чают скорого пришествия антихриста!.. Что это такое и откуда?
Как по-вашему?.. — вопросил Егор Егорыч со строгостью.
О горе своем Рыжовы почти не
говорили,
как не
говорил о том и Егор Егорыч, начавший у них бывать каждый день.
— Что это, Аггей Никитич,
какие вы ужасы про себя
говорите! — остановила было его Миропа Дмитриевна.
Егор Егорыч поморщился и уразумел, что его собеседники слишком мало приготовлены к тому, чтобы слушать и тем более понять то, что задумал было он
говорить, и потому решился ограничиться
как бы некоторою исповедью Аггея Никитича.