Неточные совпадения
Наш маленький господин, пробираясь посреди танцующих и немножко небрежно кланяясь на все стороны, стремился к хозяину дома, который стоял на небольшом возвышении под хорами и являл
из себя, по своему высокому росту, худощавому стану, огромным рукам, гладко остриженным волосам и грубой,
как бы солдатской физиономии, скорее старого, отставного тамбурмажора [Тамбурмажор — старший барабанщик.], чем представителя жантильомов [Жантильом — от франц. gentllhomme — дворянин.].
Его нарочно подсунули
из министерства графу Эдлерсу, так
как всем почти было известно, что почтенный сенатор гораздо более любит увлекаться вихрем светских удовольствий, чем скучными обязанностями службы; вследствие всего этого можно было подозревать, что губернатор вряд ли не нарочно старался играть рассеянно: в его прямых расчетах было проигрывать правителю дел!
В ответ на это Марфин пожал плечами и сделал
из лица мину,
как бы говорившую: «Но где ж их взять, когда других и нет?»
По одной
из стен ее в алькове виднелась большая кровать под штофным пологом, собранным вверху в большое золотое кольцо, и кольцо это держал не амур, не гений какой-нибудь, а летящий ангел с смертоносным мечом в руке,
как бы затем, чтобы почиющему на этом ложе каждоминутно напоминать о смерти.
Таким образом, вся эта святыня
как будто бы навеяна была из-чужа,
из католицизма, а между тем Крапчик только по-русски и умел говорить, никаких иностранных книг не читал и даже за границей никогда не бывал.
Далее на стене, противуположной алькову, над огромной рабочей конторкой, заваленной приходо-расходными книгами, счетами, мешочками с образцами семян ржи, ячменя, овса, планами на земли, фасадами на постройки, висел отлично гравированный портрет
как бы рыцаря в шапочке и в мантии, из-под которой виднелись стальные латы, а внизу под портретом подпись: «Eques a victoria» [«Всадник-победитель» (лат.).], под которою, вероятно, рукою уж самого хозяина было прибавлено: «Фердинанд герцог Брауншвейг-Люнебургский, великий мастер всех соединенных лож».
— Они хорошо и сделали, что не заставляли меня! — произнес, гордо подняв свое лицо, Марфин. — Я действую не
из собственных неудовольствий и выгод! Меня на волос чиновники не затрогивали, а когда бы затронули, так я и не стал бы так поступать, памятуя слова великой молитвы: «Остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должником нашим», но я всюду видел, слышал,
как они поступают с другими, а потому пусть уж не посетуют!
Марфин, впрочем, вряд ли бы его пощадил и даже, пожалуй, сказал бы еще что-нибудь посильней, но только вдруг,
как бы от прикосновения волшебного жезла, он смолк, стих и даже побледнел, увидав входившее в это время в залу целое семейство вновь приехавших гостей, которое состояло
из трех молодых девушек с какими-то ангелоподобными лицами и довольно пожилой матери, сохранившей еще заметные следы красоты.
Все эти три девицы воспитывались в институте, и лучше всех
из них училась Сусанна, а хуже всех Людмила, но зато она танцевала божественно,
как фея.
Остроумно придумывая разные фигуры, он вместе с тем сейчас же принялся зубоскалить над Марфиным и его восторженным обожанием Людмилы, на что она не без досады возражала: «Ну, да, влюблена, умираю от любви к нему!» — и в то же время взглядывала и на стоявшего у дверей Марфина, который, опершись на косяк, со сложенными,
как Наполеон, накрест руками, и подняв, по своей манере, глаза вверх, весь был погружен в какое-то созерцательное состояние; вылетавшие по временам
из груди его вздохи говорили, что у него невесело на душе; по-видимому, его более всего возмущал часто раздававшийся громкий смех Ченцова, так
как каждый раз Марфина при этом даже подергивало.
Из этой беды его выручила одна дама, — косая, не первой уже молодости и,
как говорила молва, давнишний, — когда Ченцов был еще студентом, — предмет его страсти.
— Это черт их дери!.. Революционное или примирительное стремление они имели! — воскликнул Ченцов. — Но главное,
как рассказывал нам полковой командир, они, канальи, золото умели делать:
из неблагородных металлов превращать в благородные… Вы знавали, дядя, таких?
В то утро, которое я буду теперь описывать, в хаотическом доме было несколько потише, потому что старуха,
как и заранее предполагала, уехала с двумя младшими дочерьми на панихиду по муже, а Людмила, сказавшись больной, сидела в своей комнате с Ченцовым: он прямо от дяди проехал к Рыжовым. Дверь в комнату была несколько притворена. Но прибыл Антип Ильич и вошел в совершенно пустую переднюю. Он кашлянул раз, два; наконец к нему выглянула одна
из горничных.
— Подойдите!.. — прошептал он уже страстно, изменившись в одно мгновение,
как хамелеон,
из бессердечного, холодного насмешника в пылкого и нежного итальянца; глаза у него загорелись, в лицо бросилась кровь.
Егор Егорыч, ожидая возвращения своего камердинера, был
как на иголках; он то усаживался плотно на своем кресле, то вскакивал и подбегал к окну,
из которого можно было видеть, когда подъедет Антип Ильич. Прошло таким образом около часу. Но вот входная дверь нумера скрипнула. Понятно, что это прибыл Антип Ильич; но он еще довольно долго снимал с себя шубу, обтирал свои намерзшие бакенбарды и сморкался. Егора Егорыча даже подергивало от нетерпения. Наконец камердинер предстал перед ним.
— Не нюхаю! — отвечал тот отрывисто, но на табакерку взглянул и, смекнув, что она была подарок
из дворцового кабинета, заподозрил, что сенатор сделал это с умыслом, для внушения вящего уважения к себе: «Вот кто я, смотри!» — и Марфин,
как водится, рассердился при этой мысли своей.
Все это некоторые объясняли прямым источником
из кармана сенатора, а другие — тем, что к m-me Клавской одновременно со Звездкиным стали забегать разные чиновники, которым угрожала опасность по ревизии; но,
как бы то ни было, в одном только никто не сомневался: что граф был от нее без ума.
Сенатор выскочил
из саней первый, и в то время,
как он подавал руку Клавской, чтобы высадить ее, мимо них пронесся на своей тройке Марфин и сделал вид, что он не видал ни сенатора, ни Клавской. Те тоже
как будто бы не заметили его.
Члены полиции имели постоянным правилом своим по делам этого рода делать срывы с кого только возможно; но Сверстов, никогда ни по
какому делу не бравший ни копейки, страшно восставал против таких поборов и не доносил о том по начальству единственно
из чувства товарищества, так
как и сам был все-таки чиновник.
В толк ничего взять не могут; по их, это начудили мужики
из села Волжина, и, понимаешь,
какая тут подлая подкладка?
— Следовало бы, — согласился с ней и муж, — но поди ты, — разве им до того? Полиция наша только и ладит,
как бы взятку сорвать, а Турбин этот с ума совсем спятил: врет что-то и болтает о своих деньгах, а что человека из-за него убили, — это ему ничего!
— Купец русский, — заметила с презрением gnadige Frau: она давно и очень сильно не любила торговых русских людей за то, что они действительно многократно обманывали ее и особенно при продаже дамских материй, которые через неделю же у ней, при всей бережливости в носке, делались тряпки тряпками; тогда
как — gnadige Frau без чувства не могла говорить об этом, — тогда
как платье, которое она сшила себе в Ревеле
из голубого камлота еще перед свадьбой, было до сих пор новешенько.
Сверстов, начиная с самой первой школьной скамьи, — бедный русак, по натуре своей совершенно непрактический, но бойкий на слова, очень способный к ученью, — по выходе
из медицинской академии,
как один
из лучших казеннокоштных студентов, был назначен флотским врачом в Ревель, куда приехав, нанял себе маленькую комнату со столом у моложавой вдовы-пасторши Эмилии Клейнберг и предпочел эту квартиру другим с лукавою целью усовершенствоваться при разговорах с хозяйкою в немецком языке, в котором он был отчасти слаб.
Как ни тяжело было для Егора Егорыча такое предположение, но, помня слова свои
из письма к Людмиле, что отказ ее он примет
как спасительный для него урок, он не позволил себе волноваться и кипятиться, а, тихо и молча дождавшись назначенного ему часа, поехал к Рыжовым.
Он обо всех этих ужасных случаях слышал и на мой вопрос отвечал, что это, вероятно, дело рук одного раскольника-хлыста, Федота Ермолаева, богатого маляра
из деревни Свистова, который, —
как известно это было почтмейстеру по службе, — имеет на крестьян сильное влияние, потому что, производя в Петербурге по летам стотысячные подряды, он зимой обыкновенно съезжает сюда, в деревню, и закабаливает здесь всякого рода рабочих, выдавая им на их нужды задатки, а с весной уводит их с собой в Питер; сверх того, в продолжение лета, высылает через почту домашним этих крестьян десятки тысяч, — воротило и кормилец, понимаете, всей округи…
Собственно же
как секта, скопчество явилось
из христовщины, или
из хлыстовщины,
как называют эту секту наши православные мужички!..
В догматике ее рассказывается, что бог Саваоф, видя, что христианство пало на земле от пришествия некоего антихриста
из монашеского чина, разумея, без сомнения, под этим антихристом патриарха Никона […патриарх Никон — в миру Никита Минов (1605—1681), выдающийся русский религиозный деятель.], сошел сам на землю в лице крестьянина Костромской губернии, Юрьевецкого уезда, Данилы [Данила Филиппов (ум. в 1700 г.) — основатель хлыстовской секты.], или,
как другие говорят, Капитона Филипповича; а между тем в Нижегородской губернии, сколько мне помнится, у двух столетних крестьянских супругов Сусловых родился ребенок-мальчик, которого ни поп и никто
из крестьян крестить и воспринять от купели не пожелали…
— Для того же, полагаю, зачем вертятся факиры, шаманы наши сибирские, — чтобы привести себя в возбужденное состояние; и после радений их обыкновенно тотчас же некоторые
из согласников начинают пророчествовать, потому,
как объяснил мне уже здесь один хлыст на увещании в консистории, что, умерев посредством бичеваний об Адаме, они воскресали о Христе и чувствовали в себе наитие святого духа.
—
Как и подобает кажинному человеку, — подхватил Иван Дорофеев, подсобляя в то же время доктору извлечь
из кибитки gnadige Frau, с ног до головы закутанную в капор, шерстяной платок и меховой салоп. — На лесенку эту извольте идти!.. — продолжал он, указывая приезжим на свое крыльцо.
В избе между тем при появлении проезжих в малом и старом населении ее произошло некоторое смятение: из-за перегородки, ведущей от печки к стене, появилась лет десяти девочка, очень миловидная и тоже в ситцевом сарафане; усевшись около светца, она
как будто бы даже немного и кокетничала; курчавый сынишка Ивана Дорофеева, года на два, вероятно, младший против девочки и очень похожий на отца, свесил с полатей голову и чему-то усмехался: его, кажется, более всего поразила раздеваемая мужем gnadige Frau, делавшаяся все худей и худей; наконец даже грудной еще ребенок, лежавший в зыбке, открыл свои большие голубые глаза и стал ими глядеть, но не на людей, а на огонь; на голбце же в это время ворочалась и слегка простанывала столетняя прабабка ребятишек.
Из людей и вообще
из каких-либо живых существ не попадалось никого, и только вдали
как будто бы что-то такое пробежало, и вряд ли не стая волков.
Егор Егорыч промолчал на это. Увы, он никак уж не мог быть тем, хоть и кипятящимся, но все-таки смелым и отважным руководителем,
каким являлся перед Сверстовым прежде, проповедуя обязанности христианина, гражданина, масона. Дело в том, что в душе его ныне горела иная, более активная и, так сказать, эстетико-органическая страсть, ибо хоть он говорил и сам верил в то, что желает жениться на Людмиле, чтобы сотворить
из нее масонку, но красота ее была в этом случае все-таки самым могущественным стимулом.
Вошедшая к ней одна
из красивых горничных и хотевшая было подать gnadige Frau умываться, от чего та отказалась, так
как имела привычку всегда сама умываться, доложила затем, что Егор Егорыч уехал
из Кузьмищева и оставил господину доктору записку, которую горничная и вручила gnadige Frau.
Последнее же время эта милость божия видимым образом отвернулась от него: во-первых, после того,
как он дал сенатору объяснение по делу раскольника Ермолаева, сей последний был выпущен
из острога и самое дело о скопцах уголовною палатою решено, по каковому решению Ермолаев был совершенно оправдан...
Крапчик очень хорошо понимал, что все это совершилось под давлением сенатора и делалось тем прямо в пику ему; потом у Крапчика с дочерью с каждым днем все более и более возрастали неприятности: Катрин с тех пор,
как уехал
из губернского города Ченцов, и уехал даже неизвестно куда, сделалась совершеннейшей тигрицей; главным образом она, конечно, подозревала, что Ченцов последовал за Рыжовыми, но иногда ей подумывалось и то, что не от долга ли карточного Крапчику он уехал, а потому можно судить,
какие чувства к родителю рождались при этой мысли в весьма некроткой душе Катрин.
Говоря это, Катрин очень хорошо знала, что укорить отца в жадности к деньгам — значило нанести ему весьма чувствительный удар, так
как Крапчик, в самом деле дрожавший над каждою копейкой, по наружности всегда старался представить
из себя человека щедрого и чуть-чуть только что не мота.
—
Из этих денег я не решусь себе взять ни копейки в уплату долга Ченцова, потому что,
как можно ожидать по теперешним вашим поступкам, мне, вероятно, об них придется давать отчет по суду, и мне там совестно будет объявить, что такую-то сумму дочь моя мне заплатила за своего обожателя.
— Вот видите-с, — начал он, — доселе у меня были управляющие
из моих крепостных людей, но у всех у них оказывалось очень много родных в имении и разных кумов и сватов, которым они миротворили; а потому я решился взять с воли управляющего, но не иначе
как с залогом, который, в случае какой-нибудь крупной плутни, я удержу в свою пользу.
— Если графу так угодно понимать и принимать дворян, то я повинуюсь тому, — проговорил он, — но во всяком случае прошу вас передать графу, что я приезжал к нему не с каким-нибудь пустым, светским визитом, а по весьма серьезному делу: сегодня мною получено от моего управляющего письмо, которым он мне доносит, что в одном
из имений моих какой-то чиновник господина ревизующего сенатора делал дознание о моих злоупотреблениях,
как помещика, — дознание, по которому ничего не открылось.
Егор Егорыч ничего не мог разобрать: Людмила, Москва, любовь Людмилы к Ченцову, Орел, Кавказ — все это перемешалось в его уме, и прежде всего ему представился вопрос, правда или нет то, что говорил ему Крапчик, и он хоть кричал на того и сердился, но в то же время в глубине души его шевелилось, что это не совсем невозможно, ибо Егору Егорычу самому пришло в голову нечто подобное, когда он услыхал от Антипа Ильича об отъезде Рыжовых и племянника
из губернского города; но все-таки,
как истый оптимист, будучи более склонен воображать людей в лучшем свете, чем они были на самом деле, Егор Егорыч поспешил отклонить от себя эту злую мысль и почти вслух пробормотал: «Конечно, неправда, и доказательство тому, что, если бы существовало что-нибудь между Ченцовым и Людмилой, он не ускакал бы на Кавказ, а оставался бы около нее».
Старый и пространный дом,
как бы желая способствовать ее вдохновению, вторил во всех углах своих тому, что она играла, а играла Муза на тему терзающей ее печали, и сумей она записать играемое ею,
из этого, может быть, вышло бы нечто весьма замечательное, потому что тут работали заодно сила впечатления и художественный импульс.
Капитан при этом самодовольно обдергивал свой вицмундир, всегда у него застегнутый на все пуговицы, всегда с выпущенною из-за борта,
как бы аксельбант, толстою золотою часовою цепочкою, и просиживал у Зудченки до глубокой ночи, лупя затем от нее в Красные казармы пехтурой и не только не боясь, но даже желая, чтобы на него напали какие-нибудь жулики, с которыми капитан надеялся самолично распорядиться, не прибегая ни к чьей посторонней помощи: силищи Зверев был действительно неимоверной.
Она нашла ее уже стоявшею перед чемоданом, в который Юлия Матвеевна велела укладывать
как можно больше белья Людмилы, а
из нарядных ее платьев она приказала не брать ничего.
Сокровище это Юлия Матвеевна думала сохранить до самой смерти,
как бесценный залог любви благороднейшего
из смертных; но вышло так, что залог этот приходилось продать.
— Нет-с, я скоро уезжаю
из Москвы, — проговорил, едва владея собою, Ченцов и быстро сошел вниз, причем он даже придавил несколько Миропу Дмитриевну к перилам лестницы, но это для нее ничего не значило; она продолжала наблюдать,
как Ченцов молодцевато сел на своего лихача и съехал с ее дворика.
— Но вас тут может обеспокоить простой народ! — подхватил капитан, хотя
из простого народа в глазеющей и весьма малочисленной публике не было никого. — И вы,
как я догадываюсь, изволите жить в доме моей хорошей приятельницы, madame Зудченки? — продолжал Аггей Никитич, ввернув французское словцо.
— Всего один раз, и когда я его спросила, что он, вероятно, часто будет бывать у своих знакомых, так он сказал: «Нет, я скоро уезжаю
из Москвы!», и
как я полагаю, что тут точно что роман, но роман, должно быть, несчастный.
Панночка в отчаянии и говорит ему: «Сними ты с себя портрет для меня, но пусти перед этим кровь и дай мне несколько капель ее; я их велю положить живописцу в краски, которыми будут рисовать, и тогда портрет выйдет совершенно живой,
как ты!..» Офицер, конечно, — да и кто бы
из нас не готов был сделать того, когда мы для женщин жизнью жертвуем? — исполнил, что она желала…
В таком именно положении очутилась теперь бедная Людмила: она отринулась от Ченцова ради нравственных понятий, вошедших к ней через ухо
из той среды, в которой Людмила родилась и воспиталась; ей хорошо помнилось,
каким ужасным пороком мать ее, кротчайшее существо, и все их добрые знакомые называли то, что она сделала.
Под влиянием всего этого Миропа Дмитриевна сама уж хорошенько не помнит,
как пододвинула к майору стакан с чаем,
как крикнула проходившей по двору Агаше, чтобы та принесла
из комнат четверку Жукова табаку и трубку.