Неточные совпадения
— Катрин, разве ты не видишь: Егор Егорыч Марфин! —
сказал с ударением губернский предводитель проходившей в это время мимо них довольно еще молодой девице в розовом креповом, отделанном валянсье-кружевами платье, в брильянтовом ожерелье на груди и с брильянтовой диадемой на голове; но при всем этом богатстве и изяществе туалета девица сия
была как-то очень аляповата; черты лица имела грубые, с весьма заметными следами пробивающихся усов на верхней губе, и при этом еще белилась и румянилась: природный цвет лица ее, вероятно,
был очень черен!
— Нет! — успокоил ее Марфин. — И я
сказал это к тому, что если хоть малейшее зернышко
есть чего-нибудь подобного в вашей душе, то надобно поспешить его выкинуть, а то оно произрастет и, пожалуй, даст плоды.
В случае, если ответ Ваш
будет мне неблагоприятен, не передавайте оного сами, ибо Вы, может
быть, постараетесь смягчить его и поумалить мое безумие, но пусть мне
скажет его Ваша мать со всей строгостью и суровостью, к какой только способна ее кроткая душа, и да
будет мне сие — говорю это, как говорил бы на исповеди — в поучение и назидание.
Егору Егорычу очень хотелось поскорее узнать, что велит ему
сказать Людмила, и у него даже
была маленькая надежда, не напишет ли она ему письмо.
— Однако зачем же вы вчера на бале
были так любезны с ней?.. И я, Валерьян,
скажу тебе прямо… я всю ночь проплакала… всю.
— Ах, это вы! — начала с уважением Людмила и затем несвязно присовокупила: — Кланяйтесь, пожалуйста, Егору Егорычу, попросите у него извинения за меня и
скажите, что мамаши теперь дома нет и что она
будет ему отвечать!
—
Сказали всего только, что сама адмиральша
будет вам отвечать! — дополнил Антип Ильич, постаравшийся припомнить до последнего звука все, что говорила ему Людмила.
— Хорошо,
будет, ступайте! —
сказал Егор Егорыч.
— И не
были ли вы там ранены?.. Я припоминаю это по своей службе в штабе! — продолжал сенатор, желая тем, конечно,
сказать любезность гостю.
— Очень не скоро!.. Сначала я
был совершенно хром, и уж потом, когда мы гнали назад Наполеона и я следовал в арьергарде за армией, мне в Германии
сказали, что для того, чтобы воротить себе ногу, необходимо снова ее сломать… Я согласился на это… Мне ее врачи сломали, и я опять стал с прямой ногой.
У Марфина вертелось на языке
сказать: «Не хитрите, граф, вы знаете хорошо, каковы бы должны
быть результаты вашей ревизии; но вы опутаны грехом; вы, к стыду вашему, сблизились с племянницей губернатора, и вам уже нельзя
быть между им и губернией судьей беспристрастным и справедливым!..»
— Не
сказал!.. Все это, конечно, вздор, и тут одно важно, что хотя Марфина в Петербурге и разумеют все почти за сумасшедшего, но у него
есть связи при дворе… Ему племянницей, кажется, приходится одна фрейлина там…
поет очень хорошо русские песни… Я слыхал и видал ее — недурна! — объяснил сенатор а затем пустился посвящать своего наперсника в разные тонкие комбинации о том, что такая-то часто бывает у таких-то, а эти, такие, у такого-то, который имеет влияние на такого-то.
— Он
был у меня!.. — доложил правитель дел, хотя собственно он должен
был бы
сказать, что городничий представлялся к нему, как стали это делать, чрез две же недели после начала ревизии, почти все вызываемые для служебных объяснений чиновники, являясь к правителю дел даже ранее, чем к сенатору, причем, как говорили злые языки, выпадала немалая доля благостыни в руки Звездкина.
— Сейчас я
был у сенатора и убедился, что он старая остзейская лиса и больше ничего! —
сказал он.
— Странно!.. —
сказал он. — Граф до сегодня
был у губернатора всего один раз, отплачивая ему визит.
— Но позвольте, по крайней мере, мне послать
сказать Катрин, что вы здесь, а то она мне
будет выговаривать, что я не оповестил ее об вас.
— Но как же вы мне еще вчера
сказали, что не
будете играть? — проговорила она Ченцову.
Катрин распорядилась, чтобы дали им тут же на маленький стол ужин, и когда принесший вино и кушанье лакей хотел
было, по обыкновению, остаться служить у стола и встать за стулом с тарелкой в руке и салфеткой, завязанной одним кончиком за петлю фрака, так она ему
сказала...
Из всей этой сцены читатель, конечно, убедился, что между обоими супругами существовали полное согласив и любовь, но я должен
сказать еще несколько слов и об их прошедшем, которое
было не без поэзии.
— Ужасно больна! —
сказала Людмила. — Я не знаю, что такое со мною: у меня головокружение… я ничего
есть не могу…
— А мне так удалось случайно
быть свидетелем их радения, —
сказал он.
— Нет, брат, мы кофей
пьем! Спроси там у извозчика погребец наш и принеси его сюда! —
сказал ему доктор.
— Не хотите ли чашечку? —
сказала она Парасковье, желая с ней
быть такою же любезною, каким
был доктор с Иваном Дорофеевым.
—
Выпейте!.. —
сказала ей тихо, но повелительно gnadige Frau и налила чашку, которую Парасковья неумело взяла в руки, но кофей только попробовала.
Сверстов немедля же полез на голбец, и Иван Дорофеев, влезши за ним, стал ему светить лучиной. Бабушка
была совсем засохший, сморщенный гриб. Сверстов повернул ее к себе лицом. Она только простонала, не ведая, кто это и зачем к ней влезли на печь. Сверстов сначала приложил руку к ее лбу, потом к рукам, к ногам и, слезая затем с печи,
сказал...
Сверстов побежал за женой и только что не на руках внес свою gnadige Frau на лестницу. В дворне тем временем узналось о приезде гостей, и вся горничная прислуга разом набежала в дом. Огонь засветился во всех почти комнатах. Сверстов, представляя жену Егору Егорычу, ничего не
сказал, а только указал на нее рукою. Марфин, в свою очередь, поспешил пододвинуть gnadige Frau кресло, на которое она села,
будучи весьма довольна такою любезностью хозяина.
Тут gnadige Frau сочла нужным
сказать несколько слов от себя Егору Егорычу, в которых не совсем складно выразила, что хотя она ему очень мало знакома, но приехала с мужем, потому что не расставаться же ей
было с ним, и что теперь все ее старания
будут направлены на то, чтобы нисколько и ничем не обременить великодушного хозяина и
быть для него хоть чем-нибудь полезною.
Здесь мне кажется возможным
сказать несколько слов об этой комнате; она
была хоть и довольно большая, но совершенно не походила на масонскую спальню Крапчика; единственными украшениями этой комнаты служили: прекрасный портрет английского поэта Эдуарда Юнга [Юнг Эдуард (1683—1765) — английский поэт, автор известной поэмы «Жалобы или Ночные думы» («Ночи»).], написанный с него в его молодости и представлявший мистического поэта с длинными волосами, со склоненною несколько набок печальною головою, с простертыми на колена руками, персты коих
были вложены один между другого.
— Дурно тут поступила не девица, а я!.. — возразил Марфин. — Я должен
был знать, — продолжал он с ударением на каждом слове, — что брак мне не приличествует ни по моим летам, ни по моим склонностям, и в слабое оправдание могу
сказать лишь то, что меня не чувственные потребности влекли к браку, а более высшие: я хотел иметь жену-масонку.
Егор Егорыч промолчал на это. Увы, он никак уж не мог
быть тем, хоть и кипятящимся, но все-таки смелым и отважным руководителем, каким являлся перед Сверстовым прежде, проповедуя обязанности христианина, гражданина, масона. Дело в том, что в душе его ныне горела иная, более активная и, так
сказать, эстетико-органическая страсть, ибо хоть он говорил и сам верил в то, что желает жениться на Людмиле, чтобы сотворить из нее масонку, но красота ее
была в этом случае все-таки самым могущественным стимулом.
— Каст тут не существует никаких!.. — отвергнул Марфин. — Всякий может
быть сим избранным, и великий архитектор мира устроил только так, что ина слава солнцу, ина луне, ина звездам, да и звезда от звезды различествует. Я, конечно, по гордости моей,
сказал, что
буду аскетом, но вряд ли достигну того: лествица для меня на этом пути еще нескончаемая…
Ключница
была удивлена таким приказанием барина, никогда поздно ночью не тревожившего старика; но, ни слова не
сказав, пошла.
— Если ты
будешь сметь так говорить со мной, я прокляну тебя! — зашипел он, крепко прижав свой могучий кулак к столу. — Я не горничная твоя, а отец тебе, и ты имеешь дерзость
сказать мне в глаза, что я шулер, обыгрывающий наверняка своих партнеров!
Здесь, впрочем, необходимо вернуться несколько назад: еще за год перед тем Петр Григорьич задумал переменить своего управляющего и
сказал о том кое-кому из знакомых; желающих занять это место стало являться много, но все они как-то не нравились Крапчику: то
был глуп, то явный пьяница, то очень оборван.
Вежливый чиновник на первых порах пошел
было проворно в кабинет сенатора; но, возвратясь оттуда гораздо уже медленнее,
сказал Крапчику, что граф болен и не может принять его.
— Ваше сиятельство, мы должны
были сделать это распоряжение! —
сказал тот, не поднимая своих опущенных глаз.
— Любопытно бы
было видеть эту инструкцию, —
сказал насмешливо Крапчик, — но, кроме того, слух слуху рознь. Это уж я говорю не как помещик, а как губернский предводитель дворянства: назначать неосмотрительно дознания по этого рода делам значит прямо вызывать крестьян на бунт против помещиков, а это я не думаю, чтобы
было приятно государю.
— Не знаю-с, что известно графу, но я на днях уезжаю в Петербург и
буду там говорить откровенно о положении нашей губернии и дворянства, —
сказал сей последний в заключение и затем, гордо подняв голову, вышел из залы.
— Зажму, потому что если бы тут что-нибудь такое
было, то это мне
сказали бы и племянник и сама Людмила.
— Матери, может
быть, она и
сказала, как дело-то въявь уж подошло.
— Пока достаточно написать одному князю, — перебил Крапчика Егор Егорыч, — и, смотря, что он вам
скажет, можно
будет отнестись и к другим лицам.
— Не нужно, — возразила ей резко адмиральша, — докторов менять нельзя: там в Москве
будут лечить Людмилу другие доктора, а ты лучше съезди за тетей,
скажи ей, чтобы она приехала к вам пожить без меня, и привези ее с собой.
Людмила, прощаясь с сестрами,
была очень неразговорчива; адмиральша же отличалась совершенно несвойственною ей умною распорядительностью: еще ранним утром она отдала Сусанне пятьдесят рублей и поручила ей держать хозяйство по дому,
сказав при этом, что когда у той выйдут эти деньги, то она вышлет ей еще.
— Нет, я не
буду с ним видаться и в Москве и нигде во всю жизнь мою! —
сказала она.
— Всего один раз, и когда я его спросила, что он, вероятно, часто
будет бывать у своих знакомых, так он
сказал: «Нет, я скоро уезжаю из Москвы!», и как я полагаю, что тут точно что роман, но роман, должно
быть, несчастный.
— Я не
буду секретничать и все тебе
скажу, — отвечала Людмила.
Несмотря на совершеннейшую чистоту своих помыслов, Сусанна тем не менее поняла хорошо, что
сказала ей сестра, и даже чуткой своей совестью на мгновение подумала, что и с нею то же самое могло
быть, если бы она кого-либо из мужчин так сильно полюбила.
— Людмила
сказала мне, что ей ничего, если Егор Егорыч
будет у нас… Вы ему напишите.
— Ах, мы рады вам… — говорила адмиральша,
будучи в сущности весьма удивлена появлением громадного капитана, так как, при недавней с ним встрече, она вовсе не приглашала его, — напротив, конечно, не совсем, может
быть, ясно
сказала ему: «Извините, мы живем совершенно уединенно!» — но как бы ни
было, капитан уселся и сейчас же повел разговор.
Капитан тем временем всматривался в обеих молодых девушек. Конечно, ему и Сусанна показалась хорошенькою, но все-таки хуже Людмилы: у нее
были губы как-то суховаты, тогда как у Людмилы они являлись сочными, розовыми, как бы созданными для поцелуев. Услыхав, впрочем, что Егор Егорыч упомянул о церкви архангела
сказал Людмиле...