Неточные совпадения
Наши северные мужики конечно уж принадлежат к существам самым равнодушным к красотам природы; но и
те, проезжая мимо Воздвиженского, ахали иногда, явно показывая
тем, что они тут видят
то, чего
в других местах
не видывали!
Феномен этот — мой сосед по деревне, отставной полковник Вихров, добрый и
в то же врем» бешеный, исполненный высокой житейской мудрости и вместе с
тем необразованный, как простой солдат!» Александра Григорьевна, по самолюбию своему,
не только сама себя всегда расхваливала, но даже всех других людей, которые приходили с ней
в какое-либо соприкосновение.
— Ваш сын должен служить
в гвардии!.. Он должен там же учиться, где и мой!.. Если вы
не генерал,
то ваши десять ран, я думаю, стоят генеральства; об этом доложат государю, отвечаю вам за
то!
—
Не смею входить
в ваши расчеты, — начала она с расстановкою и ударением, — но, с своей стороны, могу сказать только одно, что дружба, по-моему,
не должна выражаться на одних словах, а доказываться и на деле: если вы действительно
не в состоянии будете поддерживать вашего сына
в гвардии,
то я буду его содержать, —
не роскошно, конечно, но прилично!.. Умру я, сыну моему будет поставлено это
в первом пункте моего завещания.
При этом ему невольно припомнилось, как его самого, — мальчишку лет пятнадцати, — ни
в чем
не виновного, поставили
в полку под ранцы с песком, и как он терпел, терпел эти мученья, наконец, упал, кровь хлынула у него из гортани; и как он потом сам, уже
в чине капитана, нагрубившего ему солдата велел наказать; солдат продолжал грубить; он велел его наказывать больше, больше; наконец,
того на шинели снесли без чувств
в лазарет; как потом, проходя по лазарету, он видел этого солдата с впалыми глазами, с искаженным лицом, и затем солдат этот через несколько дней умер, явно им засеченный…
Полковник был от души рад отъезду последнего, потому что мальчик этот,
в самом деле, оказался ужасным шалуном: несмотря на
то, что все-таки был
не дома, а
в гостях, он успел уже слазить на все крыши, отломил у коляски дверцы, избил маленького крестьянского мальчишку и, наконец, обжег себе
в кузнице страшно руку.
Оба эти лица были
в своих лучших парадных нарядах: Захаревский
в новом, широком вицмундире и при всех своих крестах и медалях; госпожа Захаревская тоже
в новом сером платье,
в новом зеленом платке и новом чепце, — все наряды ее были довольно ценны, но
не отличались хорошим вкусом и сидели на ней как-то вкривь и вкось: вообще дама эта имела
то свойство, что, что бы она ни надела, все к ней как-то
не шло.
Здесь молодой человек (может быть,
в первый раз) принес некоторую жертву человеческой природе: он начал страшно, мучительно ревновать жену к наезжавшему иногда к ним исправнику и выражал это
тем, что бил ее
не на живот, а на смерть.
Ардальон Васильевич
в другом отношении тоже
не менее супруги своей смирял себя: будучи от природы злейшего и крутейшего характера, он до
того унижался и кланялся перед дворянством, что
те наконец выбрали его
в исправники, надеясь на его доброту и услужливость; и он
в самом деле был добр и услужлив.
Увидав Захаревских
в церкви, Александра Григорьевна слегка мотнула им головой;
те,
в свою очередь, тоже издали поклонились ей почтительно: они знали, что Александра Григорьевна
не любила, чтобы
в церкви, и особенно во время службы, подходили к ней.
Картины эти, точно так же, как и фасад дома, имели свое особое происхождение: их нарисовал для Еспера Иваныча один художник, кротчайшее существо, который,
тем не менее, совершил государственное преступление, состоявшее
в том, что к известной эпиграмме.
—
Не знаю, — начал он, как бы более размышляющим тоном, — а по-моему гораздо бы лучше сделал, если бы отдал его к немцу
в пансион… У
того, говорят, и за уроками детей следят и музыке сверх
того учат.
Еспер Иваныч, между
тем, стал смотреть куда-то вдаль и заметно весь погрузился
в свои собственные мысли, так что полковник даже несколько обиделся этим. Посидев немного, он встал и сказал
не без досады...
— Ты сам меня как-то спрашивал, — продолжал Имплев, — отчего это, когда вот помещики и чиновники съедутся, сейчас же
в карты сядут играть?.. Прямо от неучения! Им
не об чем между собой говорить; и чем необразованней общество,
тем склонней оно ко всем этим играм
в кости,
в карты; все восточные народы, которые еще необразованнее нас, очень любят все это, и у них, например, за величайшее блаженство считается их кейф,
то есть, когда человек ничего уж и
не думает даже.
— Теперь по границе владения ставят столбы и, вместо которого-нибудь из них, берут и уставляют астролябию, и начинают смотреть вот
в щелку этого подвижного диаметра, поворачивая его до
тех пор, пока волосок его
не совпадает с ближайшим столбом; точно так же поворачивают другой диаметр к другому ближайшему столбу и какое пространство между ими — смотри вот: 160 градусов, и записывают это, — это значит величина этого угла, — понял?
Когда он» возвратились к
тому месту, от которого отплыли,
то рыбаки вытащили уже несколько тоней: рыбы попало пропасть; она трепетала и блистала своей чешуей и
в ведрах, и
в сети, и на лугу береговом; но Еспер Иваныч и
не взглянул даже на всю эту благодать, а поспешил только дать рыбакам поскорее на водку и, позвав Павла, который начал было на все это глазеть, сел с ним
в линейку и уехал домой.
Там на крыльце ожидали их Михайло Поликарпыч и Анна Гавриловна.
Та сейчас же, как вошли они
в комнаты, подала мороженого; потом садовник, из собственной оранжереи Еспера Иваныча, принес фруктов, из которых Еспер Иваныч отобрал самые лучшие и подал Павлу. Полковник при этом немного нахмурился. Он
не любил, когда Еспер Иваныч очень уж ласкал его сына.
Только на обеспеченной всем и ничего
не делающей русской дворянской почве мог вырасти такой прекрасный и
в то же время столь малодействующий плод.
Никто уже
не сомневался
в ее положении; между
тем сама Аннушка, как ни тяжело ей было, слова
не смела пикнуть о своей дочери — она хорошо знала сердце Еспера Иваныча: по своей стыдливости, он скорее согласился бы умереть, чем признаться
в известных отношениях с нею или с какою бы
то ни было другою женщиной: по какому-то врожденному и непреодолимому для него самого чувству целомудрия, он как бы хотел уверить целый мир, что он вовсе
не знал утех любви и что это никогда для него и
не существовало.
Князя
в то утро
не было дома, но княгиня, все время поджидавшая, приняла его.
Про Еспера Иваныча и говорить нечего: княгиня для него была святыней, ангелом чистым, пред которым он и подумать ничего грешного
не смел; и если когда-то позволил себе смелость
в отношении горничной,
то в отношении женщины его круга он, вероятно, бежал бы
в пустыню от стыда, зарылся бы навеки
в своих Новоселках, если бы только узнал, что она его подозревает
в каких-нибудь, положим, самых возвышенных чувствах к ней; и таким образом все дело у них разыгрывалось на разговорах, и
то весьма отдаленных, о безумной, например, любви Малек-Аделя к Матильде […любовь Малек-Аделя к Матильде.
— Герои романа французской писательницы Мари Коттен (1770—1807): «Матильда или Воспоминания, касающиеся истории Крестовых походов».], о странном трепете Жозефины, когда она, бесчувственная, лежала на руках адъютанта, уносившего ее после объявления ей Наполеоном развода; но так как во всем этом весьма мало осязаемого, а женщины, вряд ли еще
не более мужчин, склонны
в чем бы
то ни было реализировать свое чувство (ну, хоть подушку шерстями начнет вышивать для милого), — так и княгиня наконец начала чувствовать необходимую потребность наполнить чем-нибудь эту пустоту.
Они оба обыкновенно никогда
не произносили имени дочери, и даже, когда нужно было для нее посылать денег,
то один обыкновенно говорил: «Это
в Спирово надо послать к Секлетею!», а другая отвечала: «Да,
в Спирово!».
Симонов был человек неглупый; но,
тем не менее, идя к Рожественскому попу, всю дорогу думал — какой это табак мог у них расти
в деревне. Поручение свое он исполнил очень скоро и чрез какие-нибудь полчаса привел с собой высокого, стройненького и заметно начинающего франтить, гимназиста; волосы у него были завиты; из-за борта вицмундирчика виднелась бронзовая цепочка; сапоги светло вычищены.
— Квартира тебе есть, учитель есть! — говорил он сыну, но, видя, что
тот ему ничего
не отвечает, стал рассматривать, что на дворе происходит: там Ванька и кучер вкатывали его коляску
в сарай и никак
не могли этого сделать; к ним пришел наконец на помощь Симонов, поколотил одну или две половицы
в сарае, уставил несколько наискось дышло, уперся
в него грудью, велел другим переть
в вагу, — и сразу вдвинули.
Тот вдруг бросился к нему на шею, зарыдал на всю комнату и произнес со стоном: «Папаша, друг мой,
не покидай меня навеки!» Полковник задрожал, зарыдал тоже: «Нет,
не покину,
не покину!» — бормотал он; потом, едва вырвавшись из объятий сына, сел
в экипаж: у него голова даже
не держалась хорошенько на плечах, а как-то болталась.
Отчего Павел чувствовал удовольствие, видя, как Плавин чисто и отчетливо выводил карандашом линии, — как у него выходило на бумаге совершенно
то же самое, что было и на оригинале, — он
не мог дать себе отчета, но все-таки наслаждение ощущал великое; и вряд ли
не то ли же самое чувство разделял и солдат Симонов, который с час уже пришел
в комнаты и
не уходил, а, подпершись рукою
в бок, стоял и смотрел, как барчик рисует.
— Да вот поди ты, врет иной раз, бога
не помня; сапоги-то вместо починки истыкал да исподрезал;
тот и потянул его к себе; а там испужался, повалился
в ноги частному: «Высеките, говорит, меня!»
Тот и велел его высечь. Я пришел — дуют его, кричит благим матом. Я едва упросил десятских, чтобы бросили.
Его, по преимуществу, волновало
то, что он слыхал названия: «сцена», «ложи», «партер», «занавес»; но что такое собственно это было, и как все это соединить и расположить, он никак
не мог придумать
того в своем воображении.
Павел во всю жизнь свою, кроме одной скрипки и плохих фортепьян,
не слыхивал никаких инструментов; но теперь, при звуках довольно большого оркестра, у него как бы вся кровь пришла к сердцу; ему хотелось
в одно и
то же время подпрыгивать и плакать.
Павел был как бы
в тумане: весь этот театр, со всей обстановкой, и все испытанные там удовольствия показались ему какими-то необыкновенными,
не воздушными,
не на земле (а как и было на самом деле — под землею) существующими — каким-то пиром гномов, одуряющим,
не дающим свободно дышать, но
тем не менее очаровательным и обольстительным!
Ванька молчал. Дело
в том, что он имел довольно хороший слух, так что некоторые песни с голосу играл на балалайке. Точно так же и склады он запоминал по порядку звуков, и когда его спрашивали, какой это склад, он начинал
в уме: ба, ва, га, пока доходил до
того, на который ему пальцами указывали. Более же этого он ничего
не мог ни припомнить, ни сообразить.
— Чего тут
не уметь-то! — возразил Ванька, дерзко усмехаясь, и ушел
в свою конуру. «Русскую историю», впрочем, он захватил с собою, развернул ее перед свечкой и начал читать,
то есть из букв делать бог знает какие склады, а из них сочетать какие только приходили ему
в голову слова, и воображал совершенно уверенно, что он это читает!
— Театр? — повторил
тот. — Да гляче бы; только чтобы генеральша
не рассердилась… —
В тоне голоса его была слышна борьба: ему и хотелось очень барчиков потешить, и барыни он боялся, чтобы она
не разгневалась на него за залу.
— Для чего это какие-то дураки выйдут, болтают между собою разный вздор, а другие дураки еще деньги им за
то платят?.. — говорил он,
в самом деле решительно
не могший во всю жизнь свою понять — для чего это люди выдумали театр и
в чем тут находят удовольствие себе!
Другие действующие лица тоже
не замедлили явиться, за исключением Разумова, за которым Плавин принужден был наконец послать Ивана на извозчике, и тогда только этот юный кривляка явился; но и тут шел как-то нехотя, переваливаясь, и увидя
в коридоре жену Симонова, вдруг стал с нею так нецеремонно шутить, что
та сказала ему довольно сурово: «Пойдите, барин, от меня, что вы!»
Публика начала сбираться почти
не позже актеров, и первая приехала одна дама с мужем, у которой, когда ее сыновья жили еще при ней, тоже был
в доме театр; на этом основании она, званая и незваная, обыкновенно ездила на все домашние спектакли и всем говорила: «У нас самих это было — Петя и Миша (ее сыновья) сколько раз это делали!» Про мужа ее, служившего контролером
в той же казенной палате, где и Разумов, можно было сказать только одно, что он целый день пил и никогда
не был пьян, за каковое свойство, вместо настоящего имени: «Гаврило Никанорыч», он был называем: «Гаврило Насосыч».
Громадное самолюбие этого юноши до
того было уязвлено неудачею на театре, что он был почти
не в состоянии видеть Павла, как соперника своего на драматическом поприще; зато сей последний, нельзя сказать, чтобы
не стал
в себе воображать будущего великого актера.
В учителя он себе выбрал, по случаю крайней дешевизны,
того же Видостана, который, впрочем, мог ему растолковать одни только ноты, а затем Павел уже сам стал разучивать, как бог на разум послал, небольшие пьески; и таким образом к концу года он играл довольно бойко; у него даже нашелся обожатель его музыки, один из его товарищей, по фамилии Живин, который прослушивал его иногда по целым вечерам и совершенно искренно уверял, что такой игры на фортепьянах с подобной экспрессией он
не слыхивал.
Одно новое обстоятельство еще более сблизило Павла с Николаем Силычем.
Тот был охотник ходить с ружьем. Павел, как мы знаем,
в детстве иногда бегивал за охотой, и как-то раз, идя с Николаем Силычем из гимназии, сказал ему о
том (они всегда почти из гимназии ходили по одной дороге, хотя Павлу это было и
не по пути).
Результатом этого разговора было
то, что, когда вскоре после
того губернатор и полицеймейстер проезжали мимо гимназии, Павел подговорил товарищей, и все они
в один голос закричали
в открытое окно: «Воры, воры!», так что
те даже обернулись, но слов этих, конечно, на свой счет
не приняли.
Впрочем, вышел новый случай, и Павел
не удержался: у директора была дочь, очень милая девушка, но она часто бегала по лестнице — из дому
в сад и из саду
в дом; на
той же лестнице жил молодой надзиратель; любовь их связала так, что их надо было обвенчать; вслед же за
тем надзиратель был сделан сначала учителем словесности, а потом и инспектором.
— Нет-с,
не был, да и
не пойду! — сказал Павел, а между
тем слова «l'homme d'occasion» неизгладимыми чертами врезались
в его памяти.
— А на какую же указывать ему? На турецкую разве? Так
той он подробно
не знает.
Тем более, что он
не только мысли, но даже обороты
в сочинении своем заимствовал у знаменитых писателей, коих, однако, за
то не наказывали и
не судили.
— Разное-то тут
не то, — возразил Николай Силыч, — а
то, что, может, ложно поняли —
не в наш ли огород камушки швыряют?
У Еспера Иваныча
в городе был свой дом, для которого
тот же талантливый маэстро изготовил ему план и фасад; лет уже пятнадцать дом был срублен, покрыт крышей, рамы
в нем были вставлены, но — увы! — дальше этого
не шло; внутри
в нем были отделаны только три — четыре комнаты для приезда Еспера Иваныча, а
в остальных пол даже
не был настлан.
Княгиня-то и отпустила с ними нашу Марью Николаевну, а
то хоть бы и ехать-то ей
не с кем: с одной горничной княгиня ее отпустить
не желала, а сама ее везти
не может, — по Москве, говорят,
в карете проедет, дурно делается, а по здешним дорогам и жива бы
не доехала…
— Одна-с, — отвечала
та, прислушавшись немного. — Вот, батюшка, — прибавила она Павлу, — барыня-то эта чужая нам, а и
в деревню к нам приезжала, и сюда сейчас приехала, а муженек хоть и сродственник, а до сих пор
не бывал.
Еспер Иваныч когда ему полтинник, когда целковый даст; и теперешний раз пришел было; я сюда его
не пустила, выслала ему рубль и велела идти домой; а он заместо
того — прямо
в кабак… напился там, идет домой, во все горло дерет песни; только как подошел к нашему дому, и говорит сам себе: «Кубанцев, цыц,
не смей петь: тут твой благодетель живет и хворает!..» Потом еще пуще
того заорал песни и опять закричал на себя: «Цыц, Кубанцев,
не смей благодетеля обеспокоить!..» Усмирильщик какой — самого себя!
Из ее слов Павел услышал: «Когда можно будет сделаться, тогда и сделается, а сказать теперь о
том не могу!» Словом, видно было, что у Мари и у Фатеевой был целый мир своих тайн,
в который они
не хотели его пускать.