Другой раз Николай Силыч и Павел вышли за охотой в табельный день в самые обедни; колокола гудели во всех церквах. Николай Силыч только поеживался и делал свою искривленную, насмешливую улыбку.
В ночь с субботы на воскресенье в доме Крестовниковых спать, разумеется, никто не ложился, и, как только загудел соборный колокол, все сейчас же пошли в церковь.
Вслед за становой вошел высокий мужчина с усами и бородой, в длиннополом синем сюртуке и нес на руке какое-то легонькое манто. Он прошел прямо на клирос и, установясь в очень, как видно, для него привычной позе, сейчас же принялся густым басом подпевать дьячкам.
Я, проходя мимо, будто так нечаянно схвачу ведерко их с краской, вижу — легонько: на гуще, знаете, а не на масле; а я веду так, что где уж шифервейс [Шифервейс — сорт свинцовых белил, считающийся одним из лучших.], так шифервейс и идет.
— Пофорсистей к ним надо въехать, чтобы знали — кто едет! — говорил он, ухмыляясь сквозь свою густую и широкую бороду. — Вы тоже сядьте маненько построже, — прибавил он Вихрову.
Начальник губернии в это время сидел у своего стола и с мрачным выражением на лице читал какую-то бумагу. Перед ним стоял не то священник, не то монах, в черной рясе, с худым и желто-черноватым лицом, с черными, сверкающими глазами и с густыми, нависшими бровями.
С той стороны в самом деле доносилось пение мужских и женских голосов; а перед глазами между тем были: орешник, ветляк, липы, березы и сосны; под ногами — высокая, густая трава. Утро было светлое, ясное, как и вчерашний вечер. Картина эта просто показалась Вихрову поэтическою. Пройдя небольшим леском (пение в это время становилось все слышнее и слышнее), они увидели, наконец, сквозь ветки деревьев каменную часовню.
Предложения из русской классики со словом «гудеть»
С этими мыслями лозищанин засыпал, стараясь не слышать, что кругом стоит шум, глухой, непрерывный, глубокий. Как ветер по лесу, пронесся опять под окнами ночной поезд, и окна тихо прозвенели и смолкли, — а Лозинскому казалось, что это опять гудит океан за бортом парохода… И когда он прижимался к подушке, то опять что-то стучало, ворочалось, громыхало под ухом… Это потому, что над землей и в земле стучали без отдыха машины, вертелись чугунные колеса, бежали канаты…
Огромный, пестрый город гудел, ревел, непрерывно звонили сотни колоколов, сухо и дробно стучали колеса экипажей по шишковатым мостовым, все звуки сливались в один, органный, мощный.
На фабрике работа шла своим чередом. Попрежнему дымились трубы, попрежнему доменная печь выкидывала по ночам огненные снопы и тучи искр, по-прежнему на плотине в караулке сидел старый коморник Слепень и отдавал часы. Впрочем, он теперь не звонил в свой колокол на поденщину или с поденщины, а за него четыре раза в день гудел свисток паровой машины.
В зале было жарко и душно, как на полке в бане; на полу, на разостланном холсте, сушился розовый лист и липовый цвет; на окнах, на самом солнечном припеке, стояли бутылки, до горлышка набитые ягодами и налитые какою-то жидкостью; мухи мириадами кружились в лучах солнца и как-то неистово гудели около потолка; где-то в окне бился слепень; вдали, в перспективе, виднелась остановившаяся кошка с птицей в зубах.
Лесной пожар гудит. Я понял предвещанье. Перед душой моей вы встали на прощанье, О тени прошлого! — Простите же меня На страшном рубеже, средь дыма и огня!