Бежит лакей с салфеткою, Хромает: «Кушать подано!» Со всей своею свитою, С детьми и приживалками, С кормилкою и нянькою, И с белыми собачками, Пошел помещик завтракать, Работы осмотрев. С реки из лодки грянула Навстречу барам музыка, Накрытый стол белеется На самом берегу… Дивятся наши странники. Пристали к Власу: «Дедушка! Что за порядки чудные? Что за чудной старик...
«А вы что ж не танцуете? — Сказал Последыш барыням И молодым сынам. — Танцуйте!» Делать нечего! Прошлись они под музыку. Старик их осмеял! Качаясь, как на палубе В погоду непокойную, Представил он, как тешились В его-то времена! «Спой, Люба!» Не хотелося Петь белокурой барыне, Да старый так пристал!
К дьячку с семинаристами Пристали: «Пой „Веселую“!» Запели молодцы. (Ту песню — не народную — Впервые спел сын Трифона, Григорий, вахлакам, И с «Положенья» царского, С народа крепи снявшего, Она по пьяным праздникам Как плясовая пелася Попами и дворовыми, — Вахлак ее не пел, А, слушая, притопывал, Присвистывал; «Веселою» Не в шутку называл...
Солдат опять с прошением. Вершками раны смерили И оценили каждую Чуть-чуть не в медный грош. Так мерил пристав следственный Побои на подравшихся На рынке мужиках: «Под правым глазом ссадина Величиной с двугривенный, В средине лба пробоина В целковый. Итого: На рубль пятнадцать с деньгою Побоев…» Приравняем ли К побоищу базарному Войну под Севастополем, Где лил солдатик кровь?
– Сожалею, ваша светлость, – сказал я, – но мне, как эрцгерцогу, больше пристало говорить хотя бы с герцогом, если у вас нет благородных людей выше титулом.
Сам необыкновенный язык наш есть ещё тайна. В нем все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твердях до самых нежных и мягких; он беспределен и может, живой, как жизнь, обогащаться ежеминутно, почерпая с одной стороны высокие слова из языка церковно-библейского, а с другой стороны выбирая на выбор меткие названья из бесчисленных своих наречий, рассыпанных по нашим провинциям, имея возможность таким образом в одной и той же речи восходить до высоты, недоступной никакому другому языку, и опускаться до простоты, ощутительной осязанию непонятливейшего человека, язык, который сам по себе уже поэт и который недаром был на время позабыт нашим лучшим обществом: нужно было, чтобы выболтали мы на чужеземных наречьях всю дрянь, какая ни пристала с чужеземным образованием, чтобы все те неясные к нам вместе звуки, неточные названья вещей — дети мыслей невыяснившихся и сбивчивых, которые потемняют языки, — не посмели бы помрачить младенческой ясности нашего языка и возвратились бы к нему, уже готовые мыслить и жить своим умом, а не чужеземным. Всё это еще орудия, ещё материалы, ещё глыбы, ещё в руде дорогие металлы, из которых выкуется иная, сильнейшая речь.
Мы должны скорее вернуться домой, сейчас придёт судебный пристав наложить печати…
Однако защищавшиеся щитами копьеносцы встали стеной, заградив собой гребцов, чтобы корабли могли пристать к берегу.
– Сожалею, ваша светлость, – сказал я, – но мне, как эрцгерцогу, больше пристало говорить хотя бы с герцогом, если у вас нет благородных людей выше титулом.