Неточные совпадения
От устья Оки до Саратова и дальше вниз правая сторона Волги «Горами» зовется. Начинаются горы еще над Окой, выше Мурома, тянутся до Нижнего, а потом вниз по Волге. И
чем дальше,
тем выше они. Редко горы перемежаются — там только, где
с правого бока река в Волгу пала. А таких рек немного.
А
что в прежни времена
с сергачами бывало,
того не перескажешь.
И разговорились пленники
с радушными хозяевами про
то,
чего летом надо ждать.
С краю исстари славных лесов Муромских, в лесу Салавирском,
что раскинулся по раздолью меж Сережей и Тешей, в деревушке Родяковой,
что стоит под самым почти Муромом,
тому назад лет семьдесят, а может и больше, жил-поживал бедный смолокур и потом «темный богач» Данило Клементьев.
Кто говорил,
что клад Кузьмы Рощина достался ему, кто заверял,
что знается Данило
с разбойниками, а в Муромских лесах в
те поры они еще «пошаливали», оттого и пошла молва по народу, будто богатство Даниле на дуване досталось.
Марко Данилыч тотчас в Астрахань сплыл, в Красной Яр ездил, в Гурьев городок, в Уральск, везде о брате справлялся, но нигде ничего проведать не мог… Одно лишь узнал в Астрахани,
что по
тем удальцам, кои ездили
с ним, давно панихиды отпели.
А это вот скажу: после таких сплеток я бы такую смотницу не
то что в дом, к дому-то близко бы не подпустила, собак на нее, на смотницу,
с цепи велела спустить, поганой бы метлой со двора сбила ее, чтоб почувствовала она, подлая,
что значит на честных девиц сплетки плести…
Разница между ними в
том только была,
что благородная приживалка водилась
с одними благородными,
с купцами да
с достаточными людьми из мещанства, а Анисья Терентьевна
с чиновными людьми вовсе не зналась, держась только купечества да мещанства…
С того часу невзлюбила Красноглазиха и Марка Данилыча, и Дарью Сергевну, и даже ни в
чем перед ней не повинную Дуню…
— Да чтой-то ты, Анисья Терентьевна?.. Помилуй, ради Христа,
с чего ты взяла такие слова мне говорить? — взволнованным голосом, но решительно сказала ей на
то Дарья Сергевна. —
Что тебе за дело? Кто просит твоих советов да поучений?
Жаль было расставаться ей
с воспитанницей, в которую положила всю душу свою, но нестерпимо было и оставаться в доме Смолокурова, после
того как узнала она,
что про нее «в трубы трубят».
Только
что намекнула об этом она матери Макрине,
та с обычной для нее ловкостью на лад затеянное дело поставила.
Называла по именам дома богатых раскольников, где от
того либо другого рода воспитания вышли дочери такие,
что не приведи Господи: одни Бога забыли, стали пристрастны к нововводным обычаям, грубы и непочтительны к родителям, покинули стыд и совесть, ударились в такие дела,
что нелеть и глаголати… другие,
что у мастериц обучались, все, сколько ни знала их Макрина, одна другой глупее вышли, все как есть дуры дурами — ни встать, ни сесть не умеют, а чтоб
с хорошими людьми беседу вести, про
то и думать нечего.
Смолокуров соглашался
с красноглаголивой уставщи́цей, говорил,
что самому ему доводилось и
тех, и других видать и
что он не знает, которые из них хуже.
«И
то еще я замечал, — говорил он, —
что пенсионная, выйдя замуж, рано ли поздно, хахаля заведет себе, а не
то и двух, а котора у мастерицы была в обученье, дура-то дурой окажется, да к
тому же и злобы много накопит в себе…» А Макрина тотчá
с ему на
те речи: «
С мужьями у таких жен, сколько я их ни видывала, ладов не бывает: взбалмошны, непокорливы,
что ни день,
то в дому содом да драна грамота, и таким женам много от супружеских кулаков достается…» Наговорившись
с Марком Данилычем о таких женах и девицах, Макрина ровно обрывала свои россказни, заводила речь о стороннем, а дня через два опять, бывало, поведет прежние речи…
— Вы у меня в дому все едино,
что братня жена, невестка
то есть. Так и смотрю я на вас, Дарья Сергевна… Вы со мной да
с Дуней — одна семья.
Попутным ветром вниз по реке бежал моршанский хлебный караван; стройно неслись гусянки и барки, широко раскинув полотняные белые паруса и топсели, слышались
с судов громкие песни бурлáков, не
те,
что поются надорванными их голосами про дубину, когда рабочий люд, напирая изо всей мочи грудью на лямки, тяжело ступает густо облепленными глиной ногами по скользкому бечевнику и едва-едва тянет подачу.
А на третьей гусянке неистовый вопль слышится: «Батюшки, буду глядеть!.. отцы родные, буду доваривать! батюшки бурлаченьки, помилуйте!.. родимые, помилуйте!»
То бурлацкая артель самосудом расправляется
с излюбленным кашеваром за
то,
что подал на ужин не проваренную как следует пшенную кашу…
Поджидая дочку и зная,
что года через два, через три женихи станут свататься, Марко Данилыч весь дом переделал и убрал его
с невиданной в
том городке роскошью — хоть в самой Москве любому миллионщику такой дом завести.
Думал он,
что Смолокуров вспрыгнет до потолка от радости, вышло не
то: Марко Данилыч наотрез отказал ему, говоря,
что дочь у него еще молода, про женихов ей рано и думать, да если бы была и постарше, так он бы ее за дворянина не выдал, а только за своего брата купца,
с хорошим капиталом.
Нежно поглядывая на Дунюшку, рассказывал он Марку Данилычу,
что приехал уж
с неделю и пробудет на ярманке до флагов,
что он, после
того как виделись на празднике у Манефы, дома в Казани еще не бывал,
что поехал тогда по делам в Ярославль да в Москву, там вздумалось ему прокатиться по новой еще тогда железной дороге, сел, поехал, попал в Петербург, да там и застрял на целый месяц.
— Все это так… Однако ж для меня все-таки рыбная часть не к руке, Марко Данилыч, — сказал Самоквасов. — Нет, как, Бог даст, отделюсь, так прежним торгом займусь.
С чего прадедушка зачинал,
того и я придержусь — сальцом да кожицей промышлять стану.
Был он в длиннополом, спереди насквозь просаленном нанковом сюртуке,
с бумажным плá
том на шее — значит, не по древлему благочестию: истый старовер плá
та на шею ни за
что не взденет,
то фряжский обычай, святыми отцами не благословенный.
Замолчал приказчик. По опыту знал он,
что чем больше говорить
с Марком Данилычем,
тем хуже. Примолк и Марко Данилыч. Обойдя восьмую баржу, спросил он...
— А ведь не даст он, собака, за простой ни копеечки, не
то что нам, а и
тем, кто его послушал, по местам
с первого слова пошел, — заметил один рабочий.
—
Что?.. Небось теперь присмирели? —
с усмешкой сказал он. — Обождите-ка до вечера, узнаете тогда, как бунты в караване заводить! Земля-то ведь здесь не бессудная — хозяин управу найдет. Со Смолокуровым вашему брату тягаться не рука, он не
то что с водяным,
с самим губернатором он водит хлеб-соль. Его на вас, голопятых, начальство не сменяет…
Сидор в лаптях, в краденом картузе,
с котомкой за плечами, попросил одного из рабочих, закадычного своего приятеля, довезти его в лодке до берега. Проходя мимо рабочих, все еще стоявших кучками и толковавших про
то,
что будет, крикнул им...
Пользуясь отъездом Василья Фадеева и
тем,
что водоливы
с лоцманом, усевшись на восьмой барже, засаленными, полуразорванными картами стали играть в три листика, рабочие подсластили последнюю свою ужину — вдоволь накрали рыбы и навалили ее во́ щи.
—
Чего заорали, чертовы угодники? Забыли,
что здесь не в плесу́? — крикнул он распевшимся ребятам. — Город здесь, ярманка!.. Оглянуться не успеешь, как съедут
с берега архангелы да линьками горлá-то заткнут. Одну беду и́збыли, на другую рветесь!.. Спины-то по плетям, видно, больно соскучились!..
Двугривенный развязал язык одному писцу, узнал от него Марко Данилыч,
что лучше побывать вечерком, потому
что капитан
с праздника раньше шести часов не воротится, да и
то будет «устамши».
Слова домашним не молвил Марко Данилыч о
том,
что случилось
с ним в караване.
Сама еще не вполне сознавая неправду, Дуня сказала,
что без отца на нее скука напала. Напала
та скука
с иной стороны. Много думала Дуня о запоздавшем к обеду отце, часто взглядывала в окошко, но на память ее приходил не родитель, а совсем чужой человек — Петр Степаныч. Безотвязно представал он в ее воспоминаньях… Светлый образ красивого купчика в ярком, блестящем, радужном свете она созерцала…
Затем домовитые хозяйки повели нескончаемую беседу про
то,
с чем лучше капусту рубить,
с анисом аль
с тмином, сколько надо селитры класть, чтобы солонина казалась пригляднее, каким способом лучше наливки настаивать, варенья варить, соленья готовить.
— На ситцевы фабрики жир-от идет, в краску, а
с этим тарифом, — чтоб
тем, кто писал его, ни дна ни покрышки, —
того и гляди,
что наполовину фабрик закроется.
— Во всем так, друг любезный, Зиновий Алексеич, во всем, до
чего ни коснись, — продолжал Смолокуров. — Вечор под Главным домом повстречался я
с купцом из Сундучного ряда. Здешний торговец, недальний, от Старого Макарья.
Что, спрашиваю, как ваши промысла? «Какие, говорит, наши промысла, убыток один, дело хоть брось». Как так? — спрашиваю. «Да вот, говорит, в Китае не
то война, не
то бунт поднялся, шут их знает, а нашему брату хоть голову в петлю клади».
Самоквасов
с радостью согласился. Об одном только просил — не мешали бы ему и ни в
чем не спорили. Согласились на
то Смолокуров
с Дорониным.
— А
те?.. Дядя-то
с племянником,
что в первых были? — спросил Смолокуров, продолжая глядеть в окошко.
— Опять же и
то взять, — опять помолчав, продолжал свое нести Фадеев. — Только
что приказали вы идти каждому к своему месту, слепые
с места не шелохнулись и пуще прежнего зачали буянить, а которы
с видами,
те, надеясь от вашего здоровья милости, по первому слову пошли по местам… Самым главнеющим озорникам, Сидорке во-первых, Лукьяну Носачеву, Пахомке Заплавному, они же после в шею наклали. «Из-за вас, говорят, из-за разбойников, нам всем отвечать…» Народ смирный-с.
Вскочил и
с радостным взором не
то что прошелся, а чуть не пробежал раз и другой взад и вперед по комнате.
Хоть Марко Данилыч негодовал на Меркулова за
то,
что с колонистами водится и ходит в кургузой одеже, но на богатом Веденееве будто не замечал ее…
—
Что на ходу,
то еще в руце Божией, а твой товар на месте стоит да покупателя ждет… — насмешливо улыбаясь, ответил Орошин. — Значит, мне равняться
с тобой не приходится.
— Народец-от здесь продувной! — поднимаясь
с места, сказал Веденеев. —
Того и норовят, чтобы как-нибудь поднадуть кого… Не посмотреть за ними, такую тебе стерлядь сготовят,
что только выплюнуть… Схожу-ка я сам да выберу стерлядей и ножом их для приметы пристукну. Дело-то будет вернее…
Разгорелись глаза у Марка Данилыча.
То на Орошина взглянет,
то других обведет вызывающим взглядом. Не может понять,
что бы значили слова Орошина. И Седов, и Сусалин хоть сами тюленем не занимались, а цены ему знали. И они
с удивленьем посматривали на расходившегося Орошина и
то же,
что Марко Данилыч, думали: «Либо спятил, либо в головушке хмель зашумел».
Поздравляли «холодненьким»
с барышами Марка Данилыча, хвалили Веденеева,
что ловко умел Орошину рог сшибить, издевались над спесью Орошина и над
тем,
что дело
с тюленем у него не выгорело.
Насилу выбрались рыбники. Но не отъехали они от трактира и ста саженей, как вдруг смолкли шумные клики. Тихо… Ярманка дремлет. Лишь издали от
тех мест, где театры, трактиры и разные увеселительные заведения, доносятся глухие, нестройные звуки, или вдруг откуда-нибудь раздастся пьяный крик: «Караул!..» А ближе только и слышнá тоскливая песня караульщика-татарина,
что всю ночь напролет просидит на полу галереи возле хозяйской лавки
с длинной дубиной в руках.
— И
то ведь я пришел покалякать
с тобой, — ответил Марко Данилыч, принимаясь за налитую чашку. — Скажи ты мне, Зиновий Алексеич, по самой сущей, по истинной правде, вот как перед Богом…
Что это у тебя вечор так гребтело, когда мы
с тобой насчет этого Меркулова толковали.
— Какие дела?.. Ни
с ним, ни
с родителем его дел у меня никаких не бывало, — маленько, чуть-чуть смутившись, ответил Доронин. — По человечеству, говорю, жалко. А
то чего же еще? Парень он добрый, хороший — воды не замутит, ровно красная девица.
— Никаких теперь у меня делов
с Никитой Федорычем нет… — твердо и решительно сказал он. — Ничего у нас
с ним не затеяно. А
что впереди будет, как про
то знать?.. Сам понимаешь,
что торговому человеку вперед нельзя загадывать. Как знать,
с кем в каком деле будешь?..
И в кабаках-то сидели еще
те самые целовальники, которым он последнюю шапчонку, бывало, закладывал, и в полиции-то служили
те самые будочники,
что засыпали ему в спину горяченьких, и товарищи прежней беспутной жизни теперь одолели его — еле стоя на ногах, лезли к нему
с увереньями в дружбе и звали
с собой разгуляться по-старинному.
Еще бабушка на мельнице
с самых пеленок внушала им,
что нет на свете ничего хуже притворства и
что всяка ложь, как бы ничтожна она ни была, есть чадо диавола и кто смолоду лжет,
тот во все грехи потом вступит и впадет на
том свете в вечную пагубу.