Неточные совпадения
Свияга — та еще лучше куролесит: подошла к Симбирску, версты полторы до Волги остается, — нет, повернула-таки в сторону
и пошла с Волгой рядом: Волга на полдень, она на полночь,
и верст триста реки друг дружке навстречу текут, а слиться
не могут.
В стары годы на Горах росли леса кондовые, местами досель они уцелели, больше по тем местам, где чуваши́, черемиса да мордва живут. Любят те племена леса дремучие да рощи темные, ни один из них без ну́жды деревцá
не тронет; рони́ть лес без пути, по-ихнему, грех великий, по старинному их закону: лес — жилище богов. Лес истреблять — Божество оскорблять, его дом разорять, кару на себя накликать.
Так думает мордвин,
так думают
и черемис,
и чувашин.
Много годов работал, богатства смолою
не нажил
и вдруг сразу
так разбогател, что
не только с муромскими, с любым московским купцом в версту мог стать.
Старики рассказывают, что однажды Потемкин зимой в Москве проживал; подошел Григорий Богослов — его именины; как раз к концу обеда прискакал от Поташова нарочный с
такими плодами, каких ни в Москве, ни в Петербурге никто
и не видывал.
Каждый год
не по одному разу сплывал он в Астрахань на рыбные промыслá, а в уездном городке, где поселился отец его, построил большой каменный дом,
такой, что
и в губернском городе был бы
не из последних…
Невесты
не хаю, а думаю
так: нашел бы я в ней жену добрую
и разумную, да
не сыскал бы родной матери Дунюшке.
И никто тем сплетням
не был
так рад, как свахоньки, что неудачно предлагали невест Марку Данилычу.
Много бранили ее, бывало дело —
и колачивали, но, возверзая печаль на Господа, мирилась она с оскорбителями, а работать языком все-таки
не переставала.
— Я ведь, Сергевнушка, спро́ста молвила, — облокотясь на угол стола
и подгорюнясь, заговорила она унылым голосом. — От меня, мать моя, слава Богу, сплеток никаких
не выходит… Смерть
не люблю пустяков говорить…
так только молвила, тебя жалеючи, сироту беззаступную, знать бы тебе людские речи да иной раз, сударыня моя, маленько
и остеречься.
Нет, говорю, сударыня, я тебе этого
не спущу; хоть, говорю,
и не видывала я
таких милостей, как ты, ни от Марка Данилыча, ни от Сергевнушки, а в глаза при всех тебе наплюю
и, что знаю, все про тебя, все расскажу, все как на ладонке выложу…
Вдруг тихо-тихонько растворилась дверь,
и в горницу смиренно, степенно вошла маленькая, тщедушная,
не очень еще старая женщина в черном сарафане с черным платком в роспуск. По одеже знать, что христова невеста. Положив уставной поклон перед иконами, низко-пренизко поклонилась она Дарье Сергевне
и так промолвила...
Дуня, как все дети, с большой охотой, даже с самодовольством принялась за ученье, но скоро соскучилась, охота у ней отпала,
и никак
не могла она отличить буки от веди. Сидевшая рядом Анисья Терентьевна сильно хмурилась.
Так и подмывало ее прикрикнуть на ребенка по-своему, рассказать ей про турлы-мурлы, да
не посмела. А Марко Данилыч, видя, что мысли у дочки вразброд пошли, отодвинул азбуку
и, ласково погладив Дуню по головке, сказал...
Улыбнулась Дуня, припала личиком к груди тут же сидевшей Дарьи Сергевны. Ровно мукá, побелела Анисья Терентьевна, задрожали у ней губы, засверкали глаза
и запрыгали… Прости-прощай, новенький домик с полным хозяйством!.. Прости-прощай, капитал на разживу! Дымом разлетаются заветные думы, но опытная в житейских делах мастерица виду
не подала, что у ней нá сердце. Скрепя досаду, зачала было выхвалять перед Марком Данилычем Дунюшку:
и разуму-то она острого,
и такая девочка понятливая, да
такая умная.
Невзлюбила она Анисью Терентьевну
и, была б ее воля,
не пустила б ее на глаза к себе; но Марко Данилыч Красноглазиху жаловал, да
и нельзя было идти наперекор обычаям, а по ним в маленьких городках Анисьи Терентьевны необходимы в дому, как сметана ко щам, как масло к каше, — радушно принимаются
такие всюду
и, ежели хозяева люди достаточные да тороватые, гостят у них подолгу.
— Что ты, сударыня?.. — с ужасом почти вскликнула Анисья Терентьевна. — Как сметь старый завет преставлять!.. Спокон веку водится, что кашу да полтину мастерицам родители посылали… От сторонних книжных дач
не положено брать. Опять же надо ведь мальчонке-то по улице кашу в плате нести — все бы видели да знали, что за новую книгу садится. Вот, мать моя, принялась ты за наше мастерство, учишь Дунюшку, а старых-то порядков по ученью
и не ведаешь!.. Ладно ли
так? А?
— Пожурю! Лаской! — с насмешкой передразнила ее Анисья Терентьевна. —
Не так, сударыня моя,
не так… Что про это писано?.. А?..
Не знаешь? Слушай-ка, что: «
Не ослабляй, бия младенца, аще бо лозою биеши его —
не умрет, но здравее будет, ты бо, бия его по телу, душу его избавляешь от смерти; дщерь ли имаши — положи на ню грозу свою
и соблюдеши ю от телесных, да
не свою волю приемши, в неразумии проку́дит девство свое». Так-то, сударыня моя, так-то, Дарья Сергевна.
— Народ — молва, сударыня. Никто ему говорить
не закажет. Ртов у народа много — всех
не завяжешь… —
Так говорила Анисья Терентьевна, отираясь бумажным платком
и свертывая потом его в клубочек. — Ох, знали бы вы да ведали, матушка, что в людях-то про вас говорят.
Перво-наперво — неверная, у попов у церковных, да у дьяконов хлеб ест, всяко скоблено рыло, всякого табашника
и щепотника за добрых людей почитает, второ дело смотница,
такая смотница, что
не приведи Господи.
Пересела Дарья Сергевна к пяльцам, хотела дошивать канвовую работу, но
не видит ни узора, ни вышиванья, в глазах туманится, в висках
так и стучит, сердце тоскует, обливается горячею кровью.
— Это еще
не беда, — заметил Смолокуров. — Разница меж нами
не великая — та же стара вера, что у них, что у нас. Попов только нет у них,
так ведь
и у нас были да сплыли.
— Зачем певицу? Брать
так уж пяток либо полдюжину. Надо, чтоб
и пение,
и служба вся были как следует, по чину, по уставу, — сказал Смолокуров. — Дунюшки ради хоть целый скит приволоку́, денег
не пожалею… Хорошо бы старца какого ни на есть, да где его сыщешь? Шатаются, шут их возьми, волочатся из деревни в деревню — шатуны,
так шатуны
и есть… Нечего делать,
и со старочкой, Бог даст, попразднуем… Только вот беда, знакомства-то у меня большого нет на Керженце. Послать-то
не знаю к кому.
Человек с достатком был, но далеко
не с
таким, как у Марка Данилыча, оттого
и старался он при всяком случае угодить богатому сватушке.
Называла по именам дома богатых раскольников, где от того либо другого рода воспитания вышли дочери
такие, что
не приведи Господи: одни Бога забыли, стали пристрастны к нововводным обычаям, грубы
и непочтительны к родителям, покинули стыд
и совесть, ударились в
такие дела, что нелеть
и глаголати… другие, что у мастериц обучались, все, сколько ни знала их Макрина, одна другой глупее вышли, все как есть дуры дурами — ни встать, ни сесть
не умеют, а чтоб с хорошими людьми беседу вести, про то
и думать нечего.
«
И то еще я замечал, — говорил он, — что пенсионная, выйдя замуж, рано ли поздно, хахаля заведет себе, а
не то
и двух, а котора у мастерицы была в обученье, дура-то дурой окажется, да к тому же
и злобы много накопит в себе…» А Макрина тотчáс ему на те речи: «С мужьями у
таких жен, сколько я их ни видывала, ладов
не бывает: взбалмошны, непокорливы, что ни день, то в дому содом да драна грамота,
и таким женам много от супружеских кулаков достается…» Наговорившись с Марком Данилычем о
таких женах
и девицах, Макрина ровно обрывала свои россказни, заводила речь о стороннем, а дня через два опять, бывало, поведет прежние речи…
Разговаривая
так с Макриной, Марко Данилыч стал подумывать,
не отдать ли ему Дуню в скиты обучаться. Тяжело только расстаться с ней на несколько лет… «А впрочем, — подумал он, —
и без того ведь я мало ее, голубушку, видаю… Лето в отъезде, по зимам тоже на долгие сроки из дому отлучаюсь… Станет в обители жить, скиты
не за тридевять земель, в свободное время завсегда могу съездить туда, поживу там недельку-другую, полюбуюсь на мою голубушку да опять в отлучки — опять к ней».
—
Не знаю, что сказать вам на это, Марко Данилыч,
не знаю, как вам посоветовать. Дело
такое, что надо об нем подумать, да
и подумать.
И пошла рассказывать ни
так ни сяк
не подходящее к делу. Ей только надо было отвести в сторону мысли Смолокурова; только для того
и речь повела…
И отвела… мастерица была на
такие отвороты.
—
Так и я
не поеду, — ответила девочка.
—
Так я
и отпишу к матушке, — молвила Макрина. — Приготовилась бы принять дорогую гостейку. Только вот что меня сокрушает, Марко Данилыч. Жить-то у нас где будет ваша Дунюшка? Келий-то
таких нет. Сказывала я вам намедни, что в игуменьиной стае тесновато будет ей, а в других кельях еще теснее, да
и не понравится вам —
не больно приборно… А она, голубушка, вон к каким хоромам приобыкла… Больно уж ей у нас после
такого приволья
не покажется.
—
Так у нас
и делается, Марко Данилыч,
так у нас
и водится, — сказала Макрина. — Вот чапуринские — вздумают, пойдут в часовню,
не вздумают — в келье сидят, — никто
не неволит их.
— Конечно, никто бы
так не обучил Дунюшку, как если бы сама матушка взялась за нее, потому что учительнее нашей матушки по всему Керженцу нет, да
и по другим местам нашего благочестия едва ли где
такая сыщется.
Для выучки, коли я в угоду вам буду,
так я, а
не то
и, опричь меня, другие старицы найдутся…
Не перечьте вы мне, Христа ради, отучится Дуня, вам же все останется, —
не везти же мне тогда добро из обители…»
И на то поворчала Манефа, хоть
и держала на уме: «Подай-ка, Господи, побольше
таких благодетелей…»
И сдержал свое обещанье Марко Данилыч: когда взял обученную дочку из обители — все покинул матери Манефе с сестрами.
Думал он, что Смолокуров вспрыгнет до потолка от радости, вышло
не то: Марко Данилыч наотрез отказал ему, говоря, что дочь у него еще молода, про женихов ей рано
и думать, да если бы была
и постарше,
так он бы ее за дворянина
не выдал, а только за своего брата купца, с хорошим капиталом.
Говорено это было Великим постом,
и после того Смолокуров ни разу вида
не подавал, намеку никакого
не сделал насчет этого, сам же с собой
таку думу раздумывал: «Где ж в нашем городе Дуне судьбу найти?..
— Это с непривычки. Вишь, народу-то что!.. А музыка-то?
Не слыхивала
такой? Почище нашего органа? А? Ничего, привыкай, привыкай, Дунюшка,
не все же в четырех стенах сидеть, придется
и выпрыгнуть из родительского гнездышка.
Перепугался
и Марко Данилыч, никогда
не видывал он Дуню
такою, сама Дуня удивилась, взглянув на себя в зеркало.
— С тетей-то
и дома насиделась бы, — молвил Марко Данилыч. — Коль на месте сидеть,
так незачем было
и на ярманку ехать…
Не на то привезена, чтоб взаперти сидеть. Людей надо смотреть, себя показывать.
— Да ведь я без дела здесь, Марко Данилыч,
так попу́сту проживаю. Покамест
не отделен, делов своих у меня нет,
и за чужими напоследях что-то неохота
и время-то терять.
— Все это
так… Однако ж для меня все-таки рыбная часть
не к руке, Марко Данилыч, — сказал Самоквасов. — Нет, как, Бог даст, отделюсь,
так прежним торгом займусь. С чего прадедушка зачинал, того
и я придержусь — сальцом да кожицей промышлять стану.
— Нет уж увольте, Марко Данилыч, — с улыбкой ответил Петр Степаныч. — По моим обстоятельствам, это дело совсем
не подходящее. Ни привычки нет, ни сноровки. Как всего, что по Волге плывет,
не переймешь,
так и торгов всех в одни руки
не заберешь. Чего доброго, зачавши нового искать, старое, пожалуй, потеряешь. Что тогда будет хорошего?
Такие разговоры вели меж собой Марко Данилыч с Самоквасовым часа два, если
не больше. Убрали чай, Дарья Сергевна куда-то вышла, Дуня села в сторонке
и принялась вязать шелковый кошелек, изредка вскидывая глаза на Петра Степаныча. В мужские разговоры девице вступать
не след, оттого она
и молчала. Петр Степаныч
и рад бы словечком перекинуться с ней, да тоже нельзя —
не водится.
На низовых
и каспийских промыслах рыбу
так солят: в «крутой» рассол бузуна кладут рыбу, а после ее посола свежего рассола
не заводят.
— Смирится он!.. Как же! Растопырь карман-от! — с усмешкой ответил Василий Фадеев. —
Не на таковского, брат, напали… Наш хозяин
и в малом потакать
не любит, а тут шутка ль, что вы наделали?.. Бунт!.. Рукава засучивать на него начали, обстали со всех сторон. Ведь мало бы еще,
так вы бы его в потасовку… Нечего тут
и думать пустого —
не смирится он с вами…
Так доймет, что до гроба жизни будете нонешний день поминать…
— Знать-то знает… как
не знать… Только, право,
не придумаю, как бы это сделать… — задумался приказчик. — Ну, была
не была! — вскликнул он, еще немножко подумавши. — Тащи шапку, скидавай сапоги.
Так уж
и быть, избавлю тебя, потому знаю, что человек ты добрый — языком только горазд лишнее болтать. Вот хоть сегодняшнее взять — ну какой черт совал тебя первым к нему лезть?
Сидор взял паспорт, приосанился
и уж
не так робко
и покорно, как прежде, сказал...
— Ах, дуй их горой! — вскликнул Василий Фадеев. — Лодки-то, подлецы, на берегу покинут!.. Ну,
так и есть… Осталась ли хоть одна косная?.. Слава Богу,
не все захватили… Мироныч, в косную!.. Приплавьте, ребята, лодки-то… Покинули их бестии,
и весла по берегу разбросали… Ах, чтоб вам ро́зорвало!.. Ишь что вздумали!.. Поди вот тут — ищи их… Ах, разбойники, разбойники!.. Вот взодрать-то бы всех до единого. Гля-кась, что наделали!..
— Сговоришь с ним!.. Как же!.. — молвил Василий Фадеев. —
Не в примету разве вам было, как он, ничего
не видя, никакого дела
не разобравши, за сушь-то меня обругал?
И мошенник-от я у него,
и разбойник-от! Жиденька!.. Веслом, что ли, небо-то расшевырять, коли солнцо́в нет… Собака
так собака
и есть!.. Подойди-ка я теперь к нему да заведи речь про ваши дела,
так он
и не знай что со мной поделает… Ей-Богу!
И дело говорил он, на пользу речь вел.
И в больших городах
и на ярманках
так у нас повелось, что чуть
не на каждом шагу нестерпимо гудят захожие немцы в свои волынки, наигрывают на шарманках итальянцы, бренчат на цимбалах жиды, но раздайся громко русская песня — в кутузку певцов.
И долго еще, пока
не стемнело,
так забавлялся,
так потешался рабочий народ.
Не хи́тры затеи, дики забавы, да что же делать, когда нет иных налицо. Надо же душу чем-нибудь отвести…