Неточные совпадения
От устья Оки до Саратова и дальше вниз правая сторона Волги «Горами» зовется. Начинаются горы еще над Окой, выше Мурома, тянутся до Нижнего, а потом вниз по Волге. И
чем дальше, тем выше они. Редко горы перемежаются — там только, где
с правого бока река в Волгу пала. А таких рек немного.
А
что в прежни времена
с сергачами бывало, того не перескажешь.
И разговорились пленники
с радушными хозяевами про то,
чего летом надо ждать.
Чуть не по всем нагорным селеньям каждый крестьянин хоть самую пустую торговлю ведет: кто хлебом, кто мясом по базарам переторговывает, кто за рыбой в Саратов ездит да зимой по деревням ее продает, кто сбирает тряпье, овчины, шерсть, иной строевой лес
с Унжи да
с Немды гонят; есть и «напольные мясники»,
что кошек да собак бьют да шкурки их скорнякам продают.
С краю исстари славных лесов Муромских, в лесу Салавирском,
что раскинулся по раздолью меж Сережей и Тешей, в деревушке Родяковой,
что стоит под самым почти Муромом, тому назад лет семьдесят, а может и больше, жил-поживал бедный смолокур и потом «темный богач» Данило Клементьев.
Много годов работал, богатства смолою не нажил и вдруг сразу так разбогател,
что не только
с муромскими,
с любым московским купцом в версту мог стать.
Кто говорил,
что клад Кузьмы Рощина достался ему, кто заверял,
что знается Данило
с разбойниками, а в Муромских лесах в те поры они еще «пошаливали», оттого и пошла молва по народу, будто богатство Даниле на дуване досталось.
А все оттого,
что умел
с нужными людьми ладить.
Старики рассказывают,
что однажды Потемкин зимой в Москве проживал; подошел Григорий Богослов — его именины; как раз к концу обеда прискакал от Поташова нарочный
с такими плодами, каких ни в Москве, ни в Петербурге никто и не видывал.
Марко Данилыч тотчас в Астрахань сплыл, в Красной Яр ездил, в Гурьев городок, в Уральск, везде о брате справлялся, но нигде ничего проведать не мог… Одно лишь узнал в Астрахани,
что по тем удальцам, кои ездили
с ним, давно панихиды отпели.
Мрачен, грозен, властен стал
с другими, скуп, суров, неподступен для всех подначальных.
С утра до ночи черною, хмарою тучей ходил, но как только взглянет на отца веселыми синенькими глазками Дуня — он тотчас просияет, и тут проси у него
что хочешь.
Бродячие приживалки, каких много по городам, перелетные птицы,
что век свой кочуют, перебегая из дому в дом: за больными походить,
с детьми поводиться, помочь постряпать, пошить, помыть, сахарку поколоть, — уверяли
с клятвами,
что про беспутную Даренку они вернехонько всю подноготную знают — ходит-де в черном, а жизнь ведет пеструю; живет без совести и без стыдения у богатого вдовца в полюбовницах.
Вот тебе хорошо, Сергевнушка, живешь безо всякой заботы, на всем на готовом, все у тебя есть,
чего только душеньке угодно, а вспомни-ка прежне-то время, как
с маткой у нас в слободе проживала.
— Да чтой-то вы, Ольга Панфиловна?.. Про
что говорите? —
с горькими слезами в голосе спросила растерявшаяся Дарья Сергевна.
А это вот скажу: после таких сплеток я бы такую смотницу не то
что в дом, к дому-то близко бы не подпустила, собак на нее, на смотницу,
с цепи велела спустить, поганой бы метлой со двора сбила ее, чтоб почувствовала она, подлая,
что значит на честных девиц сплетки плести…
Вдруг тихо-тихонько растворилась дверь, и в горницу смиренно, степенно вошла маленькая, тщедушная, не очень еще старая женщина в черном сарафане
с черным платком в роспуск. По одеже знать,
что христова невеста. Положив уставной поклон перед иконами, низко-пренизко поклонилась она Дарье Сергевне и так промолвила...
Разница между ними в том только была,
что благородная приживалка водилась
с одними благородными,
с купцами да
с достаточными людьми из мещанства, а Анисья Терентьевна
с чиновными людьми вовсе не зналась, держась только купечества да мещанства…
Запугав антихристом и дьяволом учеников, поучает, бывало, их мастерица, как должно жить и
чего не творить, дабы не впасть во власть врага Божия, не сойти вместе
с ним в тартарары преисподние.
Дуня, как все дети,
с большой охотой, даже
с самодовольством принялась за ученье, но скоро соскучилась, охота у ней отпала, и никак не могла она отличить буки от веди. Сидевшая рядом Анисья Терентьевна сильно хмурилась. Так и подмывало ее прикрикнуть на ребенка по-своему, рассказать ей про турлы-мурлы, да не посмела. А Марко Данилыч, видя,
что мысли у дочки вразброд пошли, отодвинул азбуку и, ласково погладив Дуню по головке, сказал...
Улыбнулась Дуня, припала личиком к груди тут же сидевшей Дарьи Сергевны. Ровно мукá, побелела Анисья Терентьевна, задрожали у ней губы, засверкали глаза и запрыгали… Прости-прощай, новенький домик
с полным хозяйством!.. Прости-прощай, капитал на разживу! Дымом разлетаются заветные думы, но опытная в житейских делах мастерица виду не подала,
что у ней нá сердце. Скрепя досаду, зачала было выхвалять перед Марком Данилычем Дунюшку: и разуму-то она острого, и такая девочка понятливая, да такая умная.
С того часу невзлюбила Красноглазиха и Марка Данилыча, и Дарью Сергевну, и даже ни в
чем перед ней не повинную Дуню…
Иной раз в кабаке,
что супротив Михайлы Архангела,
с утра до ночи просидит, а домой приволочется, первым делом жену за косы таскать.
—
Что ты, сударыня?.. —
с ужасом почти вскликнула Анисья Терентьевна. — Как сметь старый завет преставлять!.. Спокон веку водится,
что кашу да полтину мастерицам родители посылали… От сторонних книжных дач не положено брать. Опять же надо ведь мальчонке-то по улице кашу в плате нести — все бы видели да знали,
что за новую книгу садится. Вот, мать моя, принялась ты за наше мастерство, учишь Дунюшку, а старых-то порядков по ученью и не ведаешь!.. Ладно ли так? А?
— А ты
что с ней делаешь, как она заупрямится, учиться не захочет аль зашалит? — спросила мастерица.
— Пожурю! Лаской! —
с насмешкой передразнила ее Анисья Терентьевна. — Не так, сударыня моя, не так…
Что про это писано?.. А?.. Не знаешь? Слушай-ка,
что: «Не ослабляй, бия младенца, аще бо лозою биеши его — не умрет, но здравее будет, ты бо, бия его по телу, душу его избавляешь от смерти; дщерь ли имаши — положи на ню грозу свою и соблюдеши ю от телесных, да не свою волю приемши, в неразумии проку́дит девство свое». Так-то, сударыня моя, так-то, Дарья Сергевна.
— Да
что кому за дело? —
с досадой молвила Дарья Сергевна.
— Да, Марко Данилыч, вот уж и восемь годков минуло Дунюшке, — сказала Дарья Сергевна, только
что встали они из-за стола, — пора бы теперь ее хорошенько учить. Грамоту знает, часослов прошла, втору кафизму читает,
с завтрашнего дня думаю ее за письмо посадить… Да этого мало… Надо вам подумать, кому бы отдать ее в настоящее ученье.
Жаль было расставаться ей
с воспитанницей, в которую положила всю душу свою, но нестерпимо было и оставаться в доме Смолокурова, после того как узнала она,
что про нее «в трубы трубят».
Только
что намекнула об этом она матери Макрине, та
с обычной для нее ловкостью на лад затеянное дело поставила.
Называла по именам дома богатых раскольников, где от того либо другого рода воспитания вышли дочери такие,
что не приведи Господи: одни Бога забыли, стали пристрастны к нововводным обычаям, грубы и непочтительны к родителям, покинули стыд и совесть, ударились в такие дела,
что нелеть и глаголати… другие,
что у мастериц обучались, все, сколько ни знала их Макрина, одна другой глупее вышли, все как есть дуры дурами — ни встать, ни сесть не умеют, а чтоб
с хорошими людьми беседу вести, про то и думать нечего.
Смолокуров соглашался
с красноглаголивой уставщи́цей, говорил,
что самому ему доводилось и тех, и других видать и
что он не знает, которые из них хуже.
«И то еще я замечал, — говорил он, —
что пенсионная, выйдя замуж, рано ли поздно, хахаля заведет себе, а не то и двух, а котора у мастерицы была в обученье, дура-то дурой окажется, да к тому же и злобы много накопит в себе…» А Макрина тотчá
с ему на те речи: «
С мужьями у таких жен, сколько я их ни видывала, ладов не бывает: взбалмошны, непокорливы,
что ни день, то в дому содом да драна грамота, и таким женам много от супружеских кулаков достается…» Наговорившись
с Марком Данилычем о таких женах и девицах, Макрина ровно обрывала свои россказни, заводила речь о стороннем, а дня через два опять, бывало, поведет прежние речи…
Только такие советы не отецким дочерям, не богатым девицам внушаются, а сироткам,
что с малолетства призрены в обители Христа ради.
— А я-то на
что? — вступилась Дарья Сергевна, вскинув глазами на Смолокурова. — Я
с Дуняшей поеду.
— Вы у меня в дому все едино,
что братня жена, невестка то есть. Так и смотрю я на вас, Дарья Сергевна… Вы со мной да
с Дуней — одна семья.
— Не говорите… —
с горячностью сказала Дарья Сергевна. — Может, и теперь уж не знай
чего на меня ни плетут!.. А тогда
что будет? Пожалейте хоть маленько и меня, Марко Данилыч.
— Тогда умру. Как мама померла, так и я помру, — сказала Дунюшка — и так спокойно, так уверенно, как будто говорила,
что вот посидит, посидит
с отцом да и побежит глядеть, как в огороде работницы гряды копают.
Попутным ветром вниз по реке бежал моршанский хлебный караван; стройно неслись гусянки и барки, широко раскинув полотняные белые паруса и топсели, слышались
с судов громкие песни бурлáков, не те,
что поются надорванными их голосами про дубину, когда рабочий люд, напирая изо всей мочи грудью на лямки, тяжело ступает густо облепленными глиной ногами по скользкому бечевнику и едва-едва тянет подачу.
А на третьей гусянке неистовый вопль слышится: «Батюшки, буду глядеть!.. отцы родные, буду доваривать! батюшки бурлаченьки, помилуйте!.. родимые, помилуйте!» То бурлацкая артель самосудом расправляется
с излюбленным кашеваром за то,
что подал на ужин не проваренную как следует пшенную кашу…
— Решил я. Стану просить мать Манефу, приняла бы к себе Дуню… А вы уж ее не оставьте, Дарья Сергевна, поживите
с ней, покамест будет она в обученье. Она ж и привыкла к вам… Обидно даже немножко — любит она вас чуть ли не крепче,
чем родного отца.
Что будет стоить — сочтемся, завтра же пошлю рублев
с тысячу впредь до расчета.
— Это гулена-то, гульба-то, — молвила Макрина. — Да у нас по всем обителям на общу трапезу ее составляют. Вкушать ее ни за малый грех не поставляем, все едино
что морковь али свекла, плод дает в земле, во своем корню. У нас у самих на огородах садят гулену-то. По другим обителям больше
с торгу ее покупают, а у нас садят.
Таково учительно говорит она
с ними, Марко Данилыч,
что не токмá молодым девицам, и нам, старым инокиням, очень пользительно для души послушать ее наставлений…
Поджидая дочку и зная,
что года через два, через три женихи станут свататься, Марко Данилыч весь дом переделал и убрал его
с невиданной в том городке роскошью — хоть в самой Москве любому миллионщику такой дом завести.
Думал он,
что Смолокуров вспрыгнет до потолка от радости, вышло не то: Марко Данилыч наотрез отказал ему, говоря,
что дочь у него еще молода, про женихов ей рано и думать, да если бы была и постарше, так он бы ее за дворянина не выдал, а только за своего брата купца,
с хорошим капиталом.
Нежно поглядывая на Дунюшку, рассказывал он Марку Данилычу,
что приехал уж
с неделю и пробудет на ярманке до флагов,
что он, после того как виделись на празднике у Манефы, дома в Казани еще не бывал,
что поехал тогда по делам в Ярославль да в Москву, там вздумалось ему прокатиться по новой еще тогда железной дороге, сел, поехал, попал в Петербург, да там и застрял на целый месяц.
— Что-то голову ломит…
С дороги, должно быть… — сказала Дуня.
— Это
с непривычки. Вишь, народу-то
что!.. А музыка-то? Не слыхивала такой? Почище нашего органа? А? Ничего, привыкай, привыкай, Дунюшка, не все же в четырех стенах сидеть, придется и выпрыгнуть из родительского гнездышка.
— Выбирай,
что по мысли придется, — сказал он, становясь рядом
с дочерью.
— Ох, боюсь я, Дарья Сергевна! Ну как, сохрани Господи!..
Что тогда?.. —
с отчаяньем говорил Смолокуров, поникнув головой и ходя взад и вперед по комнате.