Неточные совпадения
Вот казанские татары в шелковых халатах,
с золотыми тюбетейками на бритых головах, важно похаживают
с чернозубыми женами, прикрывшими белыми флеровыми чадрами густо набеленные
лица; вот длинноносые армяне в высоких бараньих шапках,
с патронташами на чекменях и кинжалами на кожаных
с серебряными насечками поясах; вот евреи в засаленных донельзя длиннополых сюртуках,
с резко очертанными, своеобразными обличьями; молча, как будто лениво похаживают они, осторожно помахивая тоненькими тросточками; вот расхаживают задумчивые, сдержанные англичане, и возле них трещат и громко хохочут французы
с наполеоновскими бородками; вот торжественно-тихо двигаются гладко выбритые, широколицые саратовские немцы; и неподвижно стоят, разинув рты на невиданные диковинки, деревенские молодицы в московских ситцевых сарафанах
с разноцветными шерстяными платками на головах…
Заметил Петр Степаныч и улыбку, и разлившийся по
лицу румянец, и вдруг стало ему
с чего-то весело.
Оставшись
с Дуней, Дарья Сергевна раздела ее и уложила в постель. В соседней горнице
с молитвой налила она в полоскательную чашку чистой воды на уголь, на соль, на печинку — нарочно на всякий случай ее
с собой захватила, — взяла в рот той воды и, войдя к Дуне, невзначай спрыснула ее, а потом оставленною водой принялась умывать ей
лицо, шепотом приговаривая...
Лишь тогда, как на смену плотного обеда был принесен полведерный самовар и Марко Данилыч
с наслажденьем хлебнул душистого лянсину, мысли его прояснились, думы в порядок пришли.
Лицо просияло. Весело зачал он
с дочерью шутки шутить; повеселела и Дуня.
— Марку Данилычу наше наиглубочайшее! —
с легкой одышкой, сиплым голосом промолвил тучный, жиром оплывший купчина, отирая красным платком градом выступивший пот на
лице и по всей плешивой до самого затылка голове.
Здоровое красное
лицо, ровно камчатским бобром, опушенное окладистой, темно-русой,
с седой искрой бородою, было надменно и горделиво, в глазах виднелись высокомерье и кичливая спесь.
Долго после того сидел он один. Все на счетах выкладывал, все в бумагах справлялся. Свеча догорала, в ночном небе давно уж белело, когда, сложив бумаги,
с расцветшим от какой-то неведомой радости
лицом и весело потирая руки, прошелся он несколько раз взад и вперед по комнате. Потом тихонько растворил до половины дверь в Дунину комнату, еще раз издали полюбовался на озаренное слабым неровным светом мерцавшей у образов лампадки
лицо ее и, взяв в руку сафьянную лестовку, стал на молитву.
— Дело наше, Марко Данилыч, как есть совсем пропащее, —
с глубоким вздохом отвечала Таифа, и слезы сверкнули на ее скорбных глазах. — Выгонки не избыть никакими судьбами… Разорят наш Кéрженец беспременно, бревнышка не останется от обители. И ровно буйным ветром разнесет всех нас по
лицу земли. Горькая доля, Марко Данилыч, самая горькая…
Утром, только что встала
с постели Дуня, стала торопить Дарью Сергевну, скорей бы сряжалась ехать вместе
с ней на Почайну. Собрались, но дверь широко распахнулась, и
с радостным, светлым
лицом вошла Аграфена Петровна
с детьми. Веселой, но спокойной улыбкой сияла она. Вмиг белоснежные руки Дуни обвились вокруг шеи сердечного друга. Ни слов, ни приветов, одни поцелуи да сладкие слезы свиданья.
— Что
с ней? — тревожно спросил Веденеев, и румянец мгновенно облил
лицо его. Не укрылось то ни от отца, ни от матери, не утаилось и от Лизаветы Зиновьевны.
И видит: Звезда Хорасана, сродницы ее и рабыни все в светлых одеждах,
с веселыми
лицами, стоят перед гяуром, одетым в парчеву, какую-то громкую песню поют.
Только что взглянул на Дуню Марко Данилыч, вдруг сам изменился в
лице. Ни гнева, ни досады.
С нежностью поцеловал он дочь.
Дуня еще сидела у Дорониных, а Марко Данилыч еще не приходил к ним, как
с праздничным
лицом влетел в комнату Дмитрий Петрович. Первым словом его было...
Когда же у отца зашел разговор
с Дмитрием Петровичем про цены на тюлений жир и вспомнила она, как Марко Данилыч хотел обмануть и Меркулова, и Зиновья Алексеича и какие обидные слова говорил он тогда про Веденеева, глаза у ней загорелись полымем,
лицо багрецом подернулось, двинулась она, будто хотела встать и вмешаться в разговор, но, взглянув на Дуню, опустила глаза, осталась на месте и только кидала полные счастья взоры то на отца, то на мать, то на сестру.
Едва держась на ногах, пьяным шагом пробирается там вдоль стенки широкоплечий купчина
с маслянистым
лицом.
И только что поднял руку, как рубашка его в зубы. Проснулся Никита Федорыч
с синяком на скуле:
с вечера положил он на верхнюю койку тяжелую суковатую козьмодемьянскую палку — свалилась она и прямо ему на
лицо…
Новых пассажиров всего только двое было: тучный купчина
с масленым смуглым
лицом, в суконном тоже замасленном сюртуке и
с подобным горе животом. Вошел он на палубу, сел на скамейку и ни
с места. Сначала молчал, потом вполголоса стал молитву творить. Икота одолевала купчину.
В это самое время из окна рубки, что над каютами, высунулся тощий, болезненный,
с редкими прилизанными беловатыми волосами и
с желто-зеленым отливом в
лице, бедно одетый молодой человек. Задыхаясь от кашля, кричал он на полового...
Ежель кто потом в ихней вере станет не крепок, либо тайность какую чужому откроет, на портрете
лицо потускнеет, и
с рукописанья слова пропадут.
Дверь у Меркулова была уж заперта. Веденеев подал голос. Дело тотчас разъяснилось. Новый коридорный, еще не знавший в
лицо жившего
с самого начала ярманки Дмитрия Петровича, растерялся, струсил и чуть не в ногах валялся, прося прощенья. Со́ смеху помирали Меркулов
с Веденеевым.
В дверях стоит казанский татарин — ростом невелик, зато в плечах широк,
с продолговатым
лицом,
с узенькими выразительными глазками и
с редкой бородкой клином.
Идет навстречу в потертой синей сибирке молодой парень, плотный, высокий, здоровый,
с красным
лицом и подслеповатыми глазами. Несет баклагу со сбитнем, а сам резким голосом покрикивает...
Сбежал румянец
с ее
лица.
Зиновий Алексеич вышел на говор и крепко обнял нареченного зятя.
С веселым смеющимся
лицом вбежала Наташа. Меркулов подал ей руку.
— А ты пока молчи… Громко не говори!.. Потерпи маленько, — прервала его Фленушка, открывая
лицо. — Там никто не услышит, там никто ничего не увидит. Там досыта наговоримся, там в последний разок я на тебя налюбуюсь!.. Там… я… Ой, была не была!.. Исстрадалась совсем!.. Хоть на часок, хоть на одну минуточку счастья мне дай и радости!.. Было бы чем потом жизнь помянуть!.. — Так страстно и нежно шептала Фленушка, спеша
с Самоквасовым к верхотине Каменного Вражка.
Не часто́й дробный дождичек кропит ей
лицо белое, мочит она личико горючьми слезми… Тужит, плачет девушка по милом дружке, скорбит, что пришло время расставаться
с ним навеки… Где былые затеи, где проказы, игры и смехи?.. Где веселые шутки?.. Плачет навзрыд и рыдает Фленушка, слова не может промолвить в слезах.
Слез как не бывало. Исчезли на
лице и страстность, и нежность. Холодная строгость сменила бурные порывы палившей страсти. Быстро
с лужайки вскочив, резким голосом она вскрикнула...
Сели за стол. Никитину строго-настрого приказано было состряпать такой обед, какой только у исправника в его именины он готовит. И Никитин в грязь
лицом себя не ударил. Воздáл Петр Степаныч честь стряпне его. Куриный взварец, подовые пироги, солонина под хреном и сметаной, печеная репа со сливочным маслом, жареные рябчики и какой-то вкусный сладкий пирог
с голодухи очень понравились Самоквасову. И много тем довольны остались Феклист
с хозяюшкой и сам Никитин, получивший от гостя рублевку.
Кончилась служба. Чинно, стройно,
с горящими свечами в руках старицы и белицы в келарню попарно идут. Сзади всех перед самой Манефой новая мать. Высока и стройна, видно, что молодая. «Это не Софья», — подумал Петр Степаныч. Пытается рассмотреть, но креповая наметка плотно закрывает
лицо. Мать Виринея
с приспешницами на келарном крыльце встречает новую сестру, а белицы поют громогласно...
— Чувствительнейше вас благодарим, Тимофей Гордеич, — низко кланяясь, молвил Васютка, и
лицо его просияло. Шапка не простая, а мерлушчатая! Больно хотелось такой ему. «Заглядятся девки, как зимой, Бог даст,
с кулаками в голицах на Кабан пойду, — думает он. — Держись, татарва окаянная, — любому скулу сворочу!»
— Погляжу я на вас, сударыня, как на покойника-то, на Ивана-то Григорьича,
с лица-то вы похожи, — говорил Марко Данилыч, разглядывая Марью Ивановну. — Хоша я больно малешенек был, как родитель ваш в Родяково к себе в вотчину приезжал, а как теперь на него гляжу — осанистый такой был, из себя видный, говорил так важно… А душа была у него предобреющая. Велел он тогда собрать всех нас, деревенских мальчишек и девчонок, и всех пряниками да орехами из своих рук оделил… Ласковый был барин, добрый.
Струятся по
лицу неслышные ему слезы, и сама собой слетает
с уст его пустынная песня...
И в самую эту минуту
лицом к
лицу столкнулся
с Марком Данилычем.
«Купецкие молодцы́» снуют взад и вперед
с озабоченными
лицами, а хозяева либо старшие приказчики, усевшись на деревянных, окрашенных сажей стульях
с сиденьем из болотного камыша или прислонясь спиной к дверной притолоке, глубокомысленно, преважно,
с сознанием самодостоинства, поглядывают на укладку товаров и лишь изредка двумя-тремя отрывистыми словами отдают татарам приказанья.
Запыхался даже Марко Данилыч. Одышка стала одолевать его от тесноты и
с досады. Струями выступил пот на гневном раскрасневшемся
лице его. И только что маленько было он поуспокоился, другой мальчишка
с лотком в руках прямо на него лезет.
И сквозь кипящие боем ватаги пробился к Алеше Мокееву. Не два орла в поднебесье слетались — двое ярых бойцов, самых крепких молодцов грудь
с грудью и
лицом к
лицу сходились. Не железные молоты куют красное железо каленое — крепкорукие бойцы сыплют удары кулаками увесистыми. Сыплются удары, и чернеют белые
лица обоих красавцев. Ни тот, ни другой набок не клонится, оба крепко на месте стоят, ровно стены каменные.
Почти целый год,
с самого приезда от Макарья, никто не видал улыбки на ее миловидном, но сильно побледневшем
лице.
В изнеможенье, без чувств упала Марья Ивановна на диван. Глаза ее закрылись, всю ее дергало и корчило в судорогах. Покрытое потом
лицо ее горело, белая пена клубилась на раскрытых, трепетавших губах. Несколько минут продолжался такой припадок, и в это время никто из Луповицких не потревожился — и корчи и судороги они считали за действие святого духа, внезапно озарившего пророчицу.
С благоговеньем смотрели они на страдавшую Марью Ивановну.
Мало-помалу она успокоилась, корчи и судороги прекратились, открыла она глаза, отерла
лицо платком, села на диван, но ни слова не говорила. Подошла к ней Варвара Петровна со стаканом воды в руке. Большими глотками,
с жадностью выпила воду Марья Ивановна и чуть слышно промолвила...
Любуешься на чистые, прекрасные его творения, а трудясь над ними до поту
лица, как повелено первому человеку,
с любовью лобызаешь край Господней ризы…
Почти на самом краю городка, в самом укромном, уединенном уголке, стоял обширный деревянный дом, обшитый тесом, выкрашенный дикой краской,
с девятью окнами по
лицу.
Высокий, плотный из себя старец,
с красным, как переспелая малина,
лицом,
с сизым объемистым носом, сидел на диване за самоваром и потускневшими глазами глядел на другого, сидевшего против него тучного, краснолицего и сильно рябого монаха. Это были сам игумен и казначей, отец Анатолий.
Воротился казначей
с Софронием. Блаженный пришел босиком, в грязной старенькой свитке, подпоясан бечевкой, на шее коротенькая манатейка, на голове порыжевшая камилавочка. Был он сед как лунь, худое, бледное, сморщенное
лицо то и дело подергивало у него судорогой, тусклые глаза глядели тупо и бессмысленно.
Вскочил блаженненький
с могилы, замахал руками, ударяя себя по бедрам ровно крыльями, запел петухом и плюнул на ребенка. Не отерла мать личика сыну своему, радость разлилась по
лицу ее, стала она набожно креститься и целовать своего первенца. Окружив счастливую мать, бабы заговорили...
Громче и громче раздавалась хлыстовская песня. Закинув назад головы, разгоревшимися глазами смотрели Божьи люди вверх на изображение святого духа. Поднятыми дрожащими руками они как будто манили к себе светозарного голубя.
С блаженным сделался припадок падучей, он грянулся оземь,
лицо его исказилось судорогами, вокруг рта заклубилась пена. Добрый знак для Божьих людей — скоро на него «накатило», значит, скоро и на весь собор накати́т дух святой.
Еще половины песни не пропели, как началось «раденье». Стали ходить в кругах друг зá другом мужчины по солнцу, женщины против. Ходили, прискакивая на каждом шагу, сильно топая ногами, размахивая пальмами и платками.
С каждой минутой скаканье и беганье становилось быстрей, а пение громче и громче. Струится пот по распаленным
лицам, горят и блуждают глаза, груди у всех тяжело подымаются, все задыхаются. А песня все громче да громче, бег все быстрей и быстрей. Переходит напев в самый скорый. Поют люди Божьи...
Живее и живее напев, быстрее и быстрее вертятся в кругах. Не различить
лица кружащихся. Радельные рубахи
с широкими подолами раздуваются и кажутся белыми колоколами, а над ними веют полотенца и пальмы. Ветер пошел по сионской горнице: одна за другой гаснут свечи в люстрах и канделябрах, а дьякон свое выпевает...
С каждым словом Катенька воспламенялась больше и больше. И вдруг, облокотившись на столик руками и закрыв
лицо ладонями, она замолкла, сдерживая подступавшие рыданья. Дуня ни слова.
А тоска так и разливается по бледному
лицу ее. Так и гложет у ней сердце… То отец мерещится, то Самоквасов не сходит
с ума. Уйти хочется, одной остаться, но Варенька ни на шаг от нее.
Из нее вышел молодой человек лет тридцати, высокого роста,
с изможденным и мертвенно пожелтевшим
лицом.