Неточные совпадения
До того велика у нагорных крестьян охота
по чужой стороне побродить, что исстари завелся у них такой промысел, какого, опричь еще литовских Сморгонь, на
всем свете нигде не бывало.
А медвежатники
по белу́ свету шатались только летней порой, зимой-то
все дома.
Носиться им на тающем плоту
по Каспийскому морю, и если не переймут бедови́ков на раннюю косову́ю, погибнуть им
всем в хвалынских волнах!..
С Дуней на руках в другую горницу перешел Марко Данилыч. Окна раскрыты, яркое майское солнце горит в поднебесье, отрадное тепло
по земле разливая; заливаются в лазурной высоте жаворонки, а в тенистом саду поет соловей —
все глядит весело, празднично… Девочка радостно хохочет, подпрыгивая на отцовских руках и взмахивая пухленькими ручками.
— Родитель помер в одночасье!.. Брат в море потонул!.. Она, в таких молодых годах, померла!.. Господи! Ты,
по Писанию, мстишь до седьмого колена!.. Но ты ведь, Господи, и милостив!.. Излей на меня
всю ярость свою, но Дуню мою сохрани, Дуню помилуй!..
Бродячие приживалки, каких много
по городам, перелетные птицы, что век свой кочуют, перебегая из дому в дом: за больными походить, с детьми поводиться, помочь постряпать, пошить, помыть, сахарку поколоть, — уверяли с клятвами, что про беспутную Даренку они вернехонько
всю подноготную знают — ходит-де в черном, а жизнь ведет пеструю; живет без совести и без стыдения у богатого вдовца в полюбовницах.
По уходе Ольги Панфиловны Дарья Сергевна долго за чайным столом просидела. Мысли у ней путались, в уме помутилось. Не вдруг она сообразила
всю ядовитость речей Ольги Панфиловны, не сразу представилось ей, как люди толкуют про ее положенье. В голове шумит, в глазах расстилается туман, с места бедная двинуться не может.
Все ей слышится: «В трубы трубят, в трубы трубят!..»
Дуня, как
все дети, с большой охотой, даже с самодовольством принялась за ученье, но скоро соскучилась, охота у ней отпала, и никак не могла она отличить буки от веди. Сидевшая рядом Анисья Терентьевна сильно хмурилась. Так и подмывало ее прикрикнуть на ребенка по-своему, рассказать ей про турлы-мурлы, да не посмела. А Марко Данилыч, видя, что мысли у дочки вразброд пошли, отодвинул азбуку и, ласково погладив Дуню
по головке, сказал...
— Что ты, сударыня?.. — с ужасом почти вскликнула Анисья Терентьевна. — Как сметь старый завет преставлять!.. Спокон веку водится, что кашу да полтину мастерицам родители посылали… От сторонних книжных дач не положено брать. Опять же надо ведь мальчонке-то
по улице кашу в плате нести —
все бы видели да знали, что за новую книгу садится. Вот, мать моя, принялась ты за наше мастерство, учишь Дунюшку, а старых-то порядков
по ученью и не ведаешь!.. Ладно ли так? А?
Отроковице,
по Василию Великому, «не дерзкой быти на смех», а она у вас только и дела, что гогочет, «стыдением украшатися» надобно, а она язык мне высунула, «долу зрение имети» подобает, а она, ровно коза, лупит глаза во
все стороны…
Надо обучить ее
всему, что следует
по древлему благочестию, ну и рукодельям тоже…
— Ну нет, Марко Данилыч, за это я взяться не могу, сама мало обучена, — возразила Дарья Сергевна. — Конечно, что знаю,
все передам Дунюшке, только этого будет ей мало… Она же девочка острая, разумная, не
по годам понятливая — через год либо через полтора сама будет знать
все, что знаю я, — тогда-то что ж у нас будет?
— Зачем певицу? Брать так уж пяток либо полдюжину. Надо, чтоб и пение, и служба
вся были как следует,
по чину,
по уставу, — сказал Смолокуров. — Дунюшки ради хоть целый скит приволоку́, денег не пожалею… Хорошо бы старца какого ни на есть, да где его сыщешь? Шатаются, шут их возьми, волочатся из деревни в деревню — шатуны, так шатуны и есть… Нечего делать, и со старочкой, Бог даст, попразднуем… Только вот беда, знакомства-то у меня большого нет на Керженце. Послать-то не знаю к кому.
Называла
по именам дома богатых раскольников, где от того либо другого рода воспитания вышли дочери такие, что не приведи Господи: одни Бога забыли, стали пристрастны к нововводным обычаям, грубы и непочтительны к родителям, покинули стыд и совесть, ударились в такие дела, что нелеть и глаголати… другие, что у мастериц обучались,
все, сколько ни знала их Макрина, одна другой глупее вышли,
все как есть дуры дурами — ни встать, ни сесть не умеют, а чтоб с хорошими людьми беседу вести, про то и думать нечего.
Попутным ветром вниз
по реке бежал моршанский хлебный караван; стройно неслись гусянки и барки, широко раскинув полотняные белые паруса и топсели, слышались с судов громкие песни бурлáков, не те, что поются надорванными их голосами про дубину, когда рабочий люд, напирая изо
всей мочи грудью на лямки, тяжело ступает густо облепленными глиной ногами
по скользкому бечевнику и едва-едва тянет подачу.
— Если
все так, так,
по мне, ничего, — молвил Марко Данилыч. — А как насчет обученья? Это и для Дуни, и для меня самое первое дело.
К родителю была бы почтительна, любовь бы имела к вам нелицемерную, повиновалась бы вам
по бозе во
всем, старость бы вашу, когда ее достигнете, чтила, немощь бы вашу и всякую скорбь от всея души понесла б на себе.
— Это
все добро,
все хорошо,
все по-Божьему, — молвил Марко Данилыч. — Насчет родителя-то больше твердите, чтоб во
всем почитала его. Она у меня девочка смышленая, притом же мягкосердая —
вся в мать покойницу… Обучите ее, воспитайте мою голубоньку — сторицею воздам, ничего не пожалею. Доброту-то ее, доброту сохраните, в мать бы была… Ох, не знала ты, мать Макрина, моей Оленушки!.. Ангел Божий была во плоти!.. Дунюшка-то
вся в нее, сохраните же ее, соблюдите!..
По гроб жизни благодарен останусь…
Поварчивала мать Манефа на Смолокурова, зачем, дескать, столь дорогие вещи закупаешь, но Марко Данилыч отвечал: «Нельзя же Дуню кой-как устроить,
всем ведомы мои достатки,
все знают, что она у меня одна-единственная дочь, недобрые, позорные слухи могут разнестись про меня
по купечеству, ежель на дочь поскуплюсь я.
Навезет, бывало, он Дуне всяких гостинцев, а как побольше выросла, целыми кусками ситцев, холстинок, платков, синих кумачей на сарафаны, и
все это Дуня, бывало, ото
всех потихоньку, раздаст
по обителям и «сиротам», да кроме того, самым бедным из них выпросит денег у отца на раздачу…
Ото
всей души Марья Гавриловна полюбила девочку, чуть не каждый день проводила с нею
по нескольку часов; от Марьи Гавриловны научилась Дуня тому обращенью, какое
по хорошим купеческим домам водится.
Шумит, бежит пароход… Вот на желтых, сыпучих песках обширные слободы сливаются в одно непрерывное селенье… Дома
все большие двухэтажные, за ними дымятся заводы, а дальше в густом желто-сером тумане виднеются огромные кирпичные здания, над ними высятся церкви, часовни, минареты, китайские башенки… Реки больше не видать впереди — сплошь заставлена она несчетными рядами разновидных судов… Направо
по горам и
по скатам раскинулись сады и здания большого старинного города.
Сняв сапоги, в одних чулках Марко Данилыч
всю ночь проходил взад и вперед
по соседней горнице, чутко прислушиваясь к тяжелому, прерывистому дыханью дочери и при каждом малейшем шорохе заглядывая в щель недотво́ренной двери.
— Напрасно так говорите, — покачивая головой, сказал Смолокуров. —
По нонешнему времени эта коммерция самая прибыльная — цены, что ни год,
все выше да выше, особливо на икру. За границу, слышь, много ее пошло, потому и дорожает.
— Нет уж увольте, Марко Данилыч, — с улыбкой ответил Петр Степаныч. —
По моим обстоятельствам, это дело совсем не подходящее. Ни привычки нет, ни сноровки. Как
всего, что
по Волге плывет, не переймешь, так и торгов
всех в одни руки не заберешь. Чего доброго, зачавши нового искать, старое, пожалуй, потеряешь. Что тогда будет хорошего?
Когда рыбный караван приходит к Макарью, ставят его вверх
по реке, на Гребновской пристани, подальше ото
всего, чтоб не веяло на ярманку и на другие караваны душком «коренной». Баржи расставляются в три либо в четыре ряда, глядя
по тому, сколь велик привоз. На караван ездят только те, кому дело до рыбы есть. Поглядеть на вонючие рыбные склады в несколько миллионов пудов из одного любопытства никто не поедет — это не чай, что горами навален вдоль Сибирской пристани.
— Мироныч! — крикнул Василий Фадеев ходившему вслед за ними лоцману. — Су́ши достань из мурьи каждого сорта
по рыбине; и судака, и леща, и сазана, и воблы —
всего… Да живей у меня!..
— Его-то… А племянник мне-ка
по хозяйке будет, — добродушно ответил за него Карп Егоров. — Софронкой звать, Бориса Моркелыча знаешь?.. Сынок ему… Он у нас грамотей, письма даже писать маракует. Вот у Василья Фадеича, у твоего приказчика, в книге за
всех расписывается, которы в путине заборы забирали.
А кто
по местам пойдет, для тех сию минуту за деньгами поеду — при мне нет, а что есть у Василья Фадеева, того на
всех не хватит.
— А за что мне в перву-то голову отвечать? — тоскливо заговорил Сидор Аверьянов, хорошо знакомый и с Казанью, и с Самарой. — Что я первый заговорил с проклятым жидом… Так что же?.. А галдеть да буянить, разве я один буянил?.. Тут надо по-божески. По-справедливому, значит…
Все галдели,
все буянили — так-то.
— Вестимо, не тому, Василий Фадеич, — почесывая в затылках, отвечали бурлаки. — Твои слова шли к добру, учил ты нас по-хорошему. А мы-то, гляди-ка, чего сдуру-то наделали… Гля-кась, како дело вышло!.. Что теперича нам за это будет? Ты, Василий Фадеич, человек знающий,
все законы произошел, скажи, Христа ради, что нам за это будет?
— Брательники просили, ты-де
всех речистей, потому-де самому ты и зачинай. С общего, значит, совета
всей артели мы с Карпом да с Софронкой пошли. Что ж, ведь я, кажись, говорил с ним по-хорошему?
— По-хорошему! А как загалдели, так орал пуще
всех да еще рукава засучал… — сказал приказчик.
— Дурни!.. Хоть бы и вовсе заборов не было, и задатков ежели бы вы не взяли,
все же сходнее сбежать. Ярманке еще целый месяц стоять — плохо-плохо четвертную заработаешь, а без пачпорта-то тебя водяной в острог засадит да
по этапу оттуда. Разве к зи́ме до домов-то доплететесь… Плюнуть бы вам, братцы слепые!.. Эй, помя́нете мое слово!..
Взглянул приказчик на реку — видит, ото
всех баржей плывут к берегу лодки, на каждой человек
по семи,
по восьми сидит. Слепых в смолокуровском караване было наполовину. На
всем Низовье
по городам, в Камышах и на рыбных ватагах исстари много народу без глаз проживает. Про Астрахань, что бурлаками Разгуляй-городок прозвана, в путевой бурлацкой песне поется...
— Ах, дуй их горой! — вскликнул Василий Фадеев. — Лодки-то, подлецы, на берегу покинут!.. Ну, так и есть… Осталась ли хоть одна косная?.. Слава Богу, не
все захватили… Мироныч, в косную!.. Приплавьте, ребята, лодки-то… Покинули их бестии, и весла
по берегу разбросали… Ах, чтоб вам ро́зорвало!.. Ишь что вздумали!.. Поди вот тут — ищи их… Ах, разбойники, разбойники!.. Вот взодрать-то бы
всех до единого. Гля-кась, что наделали!..
—
Всего, значит, тридцать целковых, — сказал дядя Архип. — И подумать не захочет… Целковых
по два собрать, тогда, может статься, возьмется, и то навряд…
— Хочешь, ребята, стану орехи лбом колотить? — так после подвигов Яшки голосом зычным на
всю артель крикнул рябой, краснощекий, поджаристый, но крепко сколоченный Спирька, Бешеным Горлом его прозывали, на
всех караванах первый силач. — Не простые орехи, грецкие стану сшибать. Что расшибу, то мое, а который не разобью, за то получаю
по плюхе — хошь ладонью, хошь
всем кулаком.
Оттого, что бы там
по вашим делам ни случилось, ото
всех наших во всякое время скорая вам будет помощь…
— Показал маленько, — отозвался Зиновий Алексеич. —
Всю, почитай, объехали: на Сибирской были, Пароходную смотрели, под Главным домом раз пяток гуляли, музыку там слушали,
по бульвару и
по Модной линии хаживали. Показывал им и церкви иноверные, собор, армянскую, в мечеть не попали, женский пол, видишь, туда не пущают, да и смотреть-то нечего там, одни голы стены… В городу́ — на Откосе гуляли, с Гребешка на ярманку смотрели,
по Волге катались.
— Самый буянственный человек, — на
все стороны оглядываясь, говорил Василий Фадеев. — От него
вся беда вышла… Он, осмелюсь доложить вашей милости, Марко Данилыч, на
все художества завсегда первым заводчиком был. Чуть что не
по нем, тотчас
всю артель взбудоражит. Вот и теперь — только что отплыли вы, еще в виду косная-то ваша была, Сидорка, не говоря ни слова, котомку на плечи да на берег. За ним
все слепые валом так и повалили.
— У меня они
все переписаны, — быстро сказал Василий Фадеев и, вынув из кармана записочку, стал читать
по ней: — Лукьян Носачев, Пахомка Заплавной, Федька Квасник, Калина Затиркин да Евлашка Кособрюхов… Только их теперь донять невозможно.
— Опять же и то взять, — опять помолчав, продолжал свое нести Фадеев. — Только что приказали вы идти каждому к своему месту, слепые с места не шелохнулись и пуще прежнего зачали буянить, а которы с видами, те, надеясь от вашего здоровья милости,
по первому слову пошли
по местам… Самым главнеющим озорникам, Сидорке во-первых, Лукьяну Носачеву, Пахомке Заплавному, они же после в шею наклали. «Из-за вас, говорят, из-за разбойников, нам
всем отвечать…» Народ смирный-с.
— Нисколько мы не умничаем, господин купец, — продолжал нести свое извозчик. — А ежели нашему брату до
всех до этих ваших делов доходить вплотную, где то́ есть каждый из вас чаи распивает аль обедает, так этого нам уж никак невозможно. Наше дело — сказал седок ехать куда, вези и деньги
по такцыи получай. А ежели хозяин добрый, он тебе беспременно и посверх такцыи на чаек прибавит. Наше дело
все в том только и заключается.
Как и в московском городе,
все торговые сделки ладятся
по трактирам.
На сто восемьдесят миллионов, а годами и больше того товару на Макарьевскую свозится, на сто шестьдесят и больше продается, и
все обороты делаются
по трактирам.
По времени хлебные торговцы не только стали тут рабочих нанимать, но и
всю торговлю свою туда перевели.
Был тут еще Веденеев Дмитрий Петрович, человек молодой,
всего друго лето стал вести дела
по смерти родителя.
Посмотреть на него — загляденье: пригож лицом, хорош умом, одевается в сюртуки по-немецкому,
по праздникам даже на фраки дерзает, за что старуха бабушка клянет его, проклинает
всеми святыми отцами и
всеми соборами: «Забываешь-де ты, непутный, древлее благочестие, ересями прельщаешься, приемлешь противное Богу одеяние нечестивых…» Капиталец у Веденеева был кругленький: дела он вел на широкую руку и ни разу не давал оплошки; теперь у него на Гребновской караван в пять баржéй стоял…