Неточные совпадения
Стоит взглянуть на харю анафемскую, тотчас по рылу знать, что
не простых свиней…
— По воскресеньям бы часы только
стояла, а к утрене ходила бы разве только на большие праздники — а то ее отнюдь
не неволить: ребенок еще, — молвил Марко Данилыч.
Дурно ей было, на простор хотелось, а восточный человек
не отходит, как вкопанный сбоку прилавка
стоит и
не сводит жадных глаз с Дуни, а тут еще какой-то офицер с наглым видом уставился глядеть на нее.
Робко и медленно идет она на зов, но —
не стало ни его, ни беседки,
стоит прилавок с яшмами, аметистами, а тут и армянин с офицером… они хватают ее, куда-то тащат…
Целый ряд баржéй
стоял на Гребновской с рыбой Марка Данилыча; запоздал маленько в пути караван его, оттого и
стоял он позадь других, чуть
не у самого стрежня Оки. Хозяева обыкновенно каждый день наезжают на Гребновскую пристань… У прорезей, что
стоят возле ярманочного моста, гребцы на косной со смолокуровского каравана ждали Марка Данилыча. В первый еще раз плыл он на свой караван.
Наперед повестил Василий Фадеев всех, кто
не знавал еще Марка Данилыча, что у него на глазах горло зря распускать
не годится и, пока
не велит он го́ловы крыть,
стой без шапок, потому что любит почет и блюдет порядок во всем.
— Ближе-то водяной
не пускает, там, дескать, место для пассажирских, а вам, говорит, где ни
стоять — все едино…
Расходилась толпа, что волна. Нет уйму. Ни брань, ни угрозы, ни уговоры Смолокурова
не в силах остановить расходившегося волненья. Но
не сробел, шагом
не попятился назад Марко Данилыч. Скрестив руки на груди, гневен и грозен
стоял он недвижно перед толпою.
— Помилосердуй, Василий Фадеич, — слезно молил он,
стоя на пороге у притолоки. — Плат бумажный дам на придачу. Больше, ей-Богу, нет у меня ничего… И рад бы что дать, да нечего, родной… При случае встретились бы где, угостил бы я тебя и деньжонок аль чего-нибудь еще дал бы… Мне бы только на волю-то выйти, тотчас раздобудусь деньгами. У меня тут купцы знакомые на ярманке есть, седни же найду работу…
Не оставь, Василий Фадеич, Христом Богом прошу тебя.
— Дурни!.. Хоть бы и вовсе заборов
не было, и задатков ежели бы вы
не взяли, все же сходнее сбежать. Ярманке еще целый месяц
стоять — плохо-плохо четвертную заработаешь, а без пачпорта-то тебя водяной в острог засадит да по этапу оттуда. Разве к зи́ме до домов-то доплететесь… Плюнуть бы вам, братцы слепые!.. Эй, помя́нете мое слово!..
Стоят на месте бурлаки, понурив думные головы. Дело, куда ни верни, со всех сторон никуда
не годится. Ни линьков, ни великих убытков никак
не избыть. Кто-то сказал, что приказчик только ломается, а ежели поклониться ему полтиной с души, пожалуй, упросит хозяина.
—
Постой, погоди, — остановил его Смолокуров. — Завтра явись ко мне за расценочной ведомостью, поутру, часу в девятом, а теперь сейчас на баржи… Смотри, на ярманке
не загуляй; отсель прямо на караван… Да чтобы все у меня было тихо. Понял?
Не со вчерашнего дня знают они, что,
стоит только купецкой молодежи раскуражиться, кучами полетят на ноты разноцветные бумажки…
Посмотреть на него — загляденье: пригож лицом, хорош умом, одевается в сюртуки по-немецкому, по праздникам даже на фраки дерзает, за что старуха бабушка клянет его, проклинает всеми святыми отцами и всеми соборами: «Забываешь-де ты, непутный, древлее благочестие, ересями прельщаешься, приемлешь противное Богу одеяние нечестивых…» Капиталец у Веденеева был кругленький: дела он вел на широкую руку и ни разу
не давал оплошки; теперь у него на Гребновской караван в пять баржéй
стоял…
— Что на ходу, то еще в руце Божией, а твой товар на месте
стоит да покупателя ждет… — насмешливо улыбаясь, ответил Орошин. — Значит, мне равняться с тобой
не приходится.
— Пустовать баржа
не пустует, а все едино, что ее нет, — ответил Марко Данилыч. — Товарец такой у меня
стоит, что только в Оку покидать.
Когда Смолокуров домой воротился, Дуня давно уж спала.
Не снимая платья, он осторожно разулся и, тихонечко войдя в соседнюю комнату, бережно и беззвучно положил Дуне на столик обещанный гостинец — десяток спелых розовых персиков и большую, душистую дыню-канталупку, купленные им при выходе из трактира. Потом минуты две
постоял он над крепко, безмятежным сном заснувшею девушкой и, сотворив над ее изголовьем молитву, тихонько вышел на цыпочках вон.
—
Постой, погоди! — спешно перебил Смолокуров. — Денек-другой подожди,
не езди к Орошину… Может, я сам тебе это дельце облажу… Дай только сроку… Только уж наперед тебе говорю — что тут ни делай, каких штук ни выкидывай — а без убытков
не обойтись. По рублю по двадцати копеек и думать нечего взять.
— И впрямь, батька, где это ты запропастился?.. —
стоя в дверях залы, сказала Татьяна Андревна. — Как это тебе, Алексеич,
не стыдно мучить нас?.. Чего-чего, дожидаючись тебя, мы
не надумали!.. А кулебяка-то, поди-чать, перегорела, да и рыба-то в селянке, думать надо, перепрела.
Своих детей
не родилось, пасынок поперек дороги
стоял, и оттого возненавидела она беззащитного мальчика…
Чуть
не у каждого дома на воротáх либо на балкончике
стоит раскрашенная маленькая расшива, изредка пароходик.
По большим и малым городам, по фабричным и промысловым селеньям Вели́ка пречиста честно́ и светло празднуется, но там и в заводе нет ни дожинных столов, ни обрядных хороводов, зато к вечеру харчевни да кабаки полнехоньки, а где торжок либо ярманка, там от пьяной гульбы, от зычного крику и несвязных песен — кто во что горазд — до полуночи гам и содом
стоят, далеко́ разносясь по окрестностям. То праздничанье
не русское.
Затем в палатках богатых ревнителей древлего благочестия и в лавках, где ведется торговля иконами, старыми книгами и лестовками, сходятся собравшиеся с разных концов России старообрядцы, передают друг другу свои новости, личные невзгоды, общие опасенья и под конец вступают в нескончаемые, ни к чему, однако, никогда
не ведущие споры о догматах веры, вроде того: с какой лестовкой надо
стоять на молитве — с кожаной али с холщовой.
Был человек он богатый, на Кяхте торговлю с китайцами вел,
не одна тысяча цибиков у него на Сибирской с чаем
стояла, а в Панском гуртовом — горы плисов, масло́вых да мезерицких сукон ради мены с Китаем лежали.
Там
не скоро добились, в коем месте
стоит караван смолокуровский.
У ломовых, что с длинным рядом роспусков
стояли вдоль берега, спросили инокини; те только головой потряхивают —
не знаем, дескать, такого.
Совсем выбились из сил, ходя по сыпучему песку; наконец какой-то добрый человек показал им на баржи, что
стояли далеко от берега, чуть
не на самом стрежне реки.
Кончая брань, вздыхал он глубоко и вполголоса Богу жалобился, набожно приговаривая: «Ох, Господи, Царю Небесный, прости наши великие согрешения!..» А чуть что
не по нем — зарычит, аки зверь, обругает на чем свет
стоит, а найдет недобрый час — и тычком наградит.
Все терпел, все сносил и в надежде на милости всем, чем мог, угождал наемный люд неподступному хозяину; но
не было ни одного человека, кто бы любил по душе Марка Данилыча, кто бы, как за свое,
стоял за добро его, кто бы рад был за него в огонь и в воду пойти. Между хозяином и наймитами
не душевное было дело,
не любовное, а корыстное, денежное.
До железной дороги городок был из самых плохих. Тогда, недалеко от пристани,
стояла в нем невзрачная гостиница, больше похожая на постоялый двор. Там приставали фурщики, что верховый барочный лес с Волги на Дон возили. Постояльцам, кои побогаче, хозяин уступал комнаты из своего помещенья и, конечно, оттого внакладе
не оставался. Звали его Лукой Данилычем, прозывался он Володеров.
Баржи с паузками пришли, наконец, к царицынской пристани. Велел Меркулов перегрузить тюленя с паузков на баржи, оставив на всякий случай три паузка с грузом, чтоб баржи
не слишком грузно сидели. Засуха
стояла. Волга мелела, чего доброго, на перекате где-нибудь выше Казани полногрузная баржа опять сядет на мель.
— Да при всяких, когда до чего доведется, — отвечал трактирщик. — Самый доверенный у него человек. Горазд и Марко Данилыч любого человека за всяко облаять, а супротив Корнея ему далеко. Такой облай, что слова
не скажет путем, все бы ему с рывка. Смолокуров, сами знаете, и спесив, и чванлив, и держит себя высоко, а Корнею во всем спускает. Бывает, что Корней и самого его обругает на чем свет
стоит, а он хоть бы словечко в ответ.
— Вот письмо, извольте прочесть, — сказал Лука Данилыч. Меркулов стал читать. Побледнел, как прочел слова Марка Данилыча: «А так как предвидится на будущей неделе, что цена еще понизится, то ничего больше делать
не остается, как всего тюленя хоть в воду бросать, потому что
не будет
стоить и хранить его…»
Резко и бойко одна за другой вверх по Волге выбегали баржи меркуловские. Целу путину ветер попутный им дул, и на мелях, на перекатах воды
стояло вдоволь. Рабочие на баржах были веселы, лоцманá радовались высокой воде, водоливы вёдру, все ровному ветру без порывов, без перемежек. «Святой воздух» широко́ расстилал «апостольские скатерти», и баржи летели, ровно птицы, а бурлаки либо спали, либо ели, либо тешились меж собою. Один хозяин
не весел по палубе похаживал — тюлень у него с ума
не сходил.
Сам
не зная зачем, ровно вкопанный
стоит на крыльце Веденеев. Все еще видится ему милый лик дорогой девушки, все еще слышатся сладкие, тихие речи ее. Задумался и
не может сообразить, где он, зачем тут
стоит, что ему надобно делать… С громом подкатил к крыльцу извозчик в крытой пролетке.
Значит, я еще
не умер, а то бы
стоял теперь на Страшном суде…
Оделся, вышел на палубу. Последние тучи минувшей непогоды виднелись еще на западе, а солнце уж довольно высо́ко
стояло. Посмотрел на часы — восемь. На палубе уж сидело несколько человек. Никита Федорыч прошел в третий класс, но
не нашел там Флора Гаврилова.
Его все-таки
не было видно. Думая, что сошел он вниз за кипятком для чая, Никита Федорыч стал у перегородки. Рядом
стояло человек десять молодых парней, внимательно слушали он россказни пожилого бывалого человека. Одет он был в полушубок и рассказывал про волжские были и отжитые времена.
— Нельзя, голубчик, нельзя, —
стоял на своем Морковников. — Ты продавец, я покупатель, — без того нельзя, чтобы
не угоститься… я тебя угощаю… И перечить ты мне
не моги,
не моги… Нечего тут — расходы пополам… Это, батюшка, штуки немецкие, нашему брату, русскому человеку, они
не под стать… я угощаю — перечить мне
не моги… Ну, поцелуй меня, душа ты моя Никита Федорыч, да пойдем скорей. Больно уж я возлюбил тебя.
— А вот и икорка с балычком, вот и водочка целительная, — сказал Василий Петрович. — Милости просим, Никита Федорыч.
Не обессудьте на угощенье —
не домашнее дело, что хозяин дал, то и Бог послал. А ты, любезный, постой-погоди, — прибавил он, обращаясь к любимовцу.
— Да ты
стой!..
Стой, говорят тебе!.. Все кости переломал, — изо всей мочи кричит Меркулов,
не понимая, с чего это Веденеев вздумал на нем пробовать непомерную свою силу. — Разденешься ли ты?.. Посмотри, как меня всего перепачкал… Ступай в ту комнату, переоденься… На вот тебе халат, да и мне по твоей милости надо белье переменить.
—
Стой! — перебил Меркулов. — Разве
не знали там, что я приехал?
— Видишь! — вскликнул он, входя к Меркулову и поднимая кверху бутылку. —
Стоит только захотеть, все можно доспеть!.. Холодненького
не достал — так вот хоть этой немецкой кислятиной поздравлю друга любезного… Ай, батюшки!.. Как же это?.. Посудины-то нет… Из чего пить-то станем?.. А!.. Нашел!
И там весь торг на обмане
стоит, — где деньги замешались, там правды
не жди…
— Экой провор! — ласково ударив по плечу нареченного зятя, молвил Зиновий Алексеич. — Молодцом, Никитушка!
Не успел приехать, и товар к нему еще
не пришел, а он уж и сбыл его… Дело! Да что ж мы
стоим да пустые лясы-балясы ведем? — вдруг спохватился Доронин. — Лизавета Зиновьевна, твое, сударыня, дело!.. Что
не потчуешь жениха?.. Прикажь самоварчик собрать да насчет закусочки похлопочи…
Недвижима
стоит Фленушка. Изумили ее Манефины речи,
не знает, что и думать о них. Голова кружится, в очах померкло, тяжело опустилась она на скамейку.
— Довольно, — ответил Феклист. — Наши-то, церковники то есть, да и староверы, которые за матерей
не больно гораздо
стоят, помирают, бывало, со смеху, а ихней статьи люди, особливо келейные, те на стены лезут, бранятся…
Не икалось нешто вам, как они тогда поминки вам загибали?
Идет на голоса и вот видит — на дальнем староверском участке, над свежей, дерном еще
не покрытой могилой скитские черницы
стоят…
Кончили матери «службу об усопшей». А Петр Степаныч все на том же месте в раздумье
стоит… «Сон и сень!.. Сон и сень!.. Всуе мятется всяк земнородный!.. Что это за Филагрия?..» Никакой Филагрии до той поры он
не знал. Даже имени такого
не слышал, а теперь с ума оно
не сходит. Черные думы вконец обуяли его…
Хотел было идти Петр Степаныч, но, вглядевшись, увидал, что у окна
стоит не Фленушка… Кто такова,
не может распознать, только никак
не она… Эта приземиста, толста, несуразна,
не то что высокая, стройная, гибкая Фленушка. «Нельзя теперь идти к ней, — подумал Самоквасов, — маленько обожду, покамест она одна
не останется в горницах…»