Неточные совпадения
Чуть не по всем нагорным селеньям каждый крестьянин хоть самую пустую торговлю ведет: кто хлебом, кто мясом по базарам переторговывает, кто за рыбой в Саратов ездит
да зимой по деревням ее продает, кто сбирает тряпье, овчины, шерсть, иной строевой лес с Унжи
да с Немды гонят;
есть и «напольные мясники», что кошек
да собак бьют
да шкурки их скорнякам продают.
Через Потемкина выпросил Андрей Родивоныч дозволенье гусаров при себе держать. Семнадцать человек их
было, ростом каждый чуть не в сажень, за старшого
был у них польский полонянник, конфедерат Язвинский. И те гусары зá пояс заткнули удáлую вольницу, что исстари разбои держала в лесах Муромских. Барыню ль какую, барышню, поповну, купецкую дочку выкрасть
да к Андрею Родивонычу предоставить — их взять. И тех гусаров все боялись пуще огня, пуще полымя.
Долго крепились,
да нечего делать — пришлось согрешить: лошадей стали резать, конину
есть, тюленье мясо даже
ели…
Ничего, сударыня, не купила, как
есть ничего — соленый судак четыре
да пять копеек, топленое масло четырнадцать, грешнева мука полтинник.
Сама ты, говорю ей, паскуда, и мать-то твоя паскудная
была,
да и тетка тоже, Матрешка-то калачница, весь, говорю, род твой самый подлеющий, а ты смеешь этак честную девицу порочить…
А если милость
будет, пришли мне на бедность к Масленице-то рыбешки какой ни на
есть,
да икорочки, — ведь у вас, поди, погреба от запасов-то ломятся…
Разница между ними в том только
была, что благородная приживалка водилась с одними благородными, с купцами
да с достаточными людьми из мещанства, а Анисья Терентьевна с чиновными людьми вовсе не зналась, держась только купечества
да мещанства…
— На первый раз
будет с тебя, моя грамотница. Сам-от учить я не горазд,
да мне же и некогда… Самому хотелось только почин положить, учить тебя станет тетя Дарья Сергевна. Слушайся ее
да учись хорошенько — гостинца привезу.
Улыбнулась Дуня, припала личиком к груди тут же сидевшей Дарьи Сергевны. Ровно мукá, побелела Анисья Терентьевна, задрожали у ней губы, засверкали глаза и запрыгали… Прости-прощай, новенький домик с полным хозяйством!.. Прости-прощай, капитал на разживу! Дымом разлетаются заветные думы, но опытная в житейских делах мастерица виду не подала, что у ней нá сердце. Скрепя досаду, зачала
было выхвалять перед Марком Данилычем Дунюшку: и разуму-то она острого, и такая девочка понятливая,
да такая умная.
Невзлюбила она Анисью Терентьевну и,
была б ее воля, не пустила б ее на глаза к себе; но Марко Данилыч Красноглазиху жаловал,
да и нельзя
было идти наперекор обычаям, а по ним в маленьких городках Анисьи Терентьевны необходимы в дому, как сметана ко щам, как масло к каше, — радушно принимаются такие всюду и, ежели хозяева люди достаточные
да тороватые, гостят у них подолгу.
—
Да не все ль равно? — молвила
было Дарья Сергевна.
— Пожурю! Лаской! — с насмешкой передразнила ее Анисья Терентьевна. — Не так, сударыня моя, не так… Что про это писано?.. А?.. Не знаешь? Слушай-ка, что: «Не ослабляй, бия младенца, аще бо лозою биеши его — не умрет, но здравее
будет, ты бо, бия его по телу, душу его избавляешь от смерти; дщерь ли имаши — положи на ню грозу свою и соблюдеши ю от телесных,
да не свою волю приемши, в неразумии проку́дит девство свое». Так-то, сударыня моя, так-то, Дарья Сергевна.
— Ну уж этого никогда не
будет, — вспыхнула Дарья Сергевна. —
Да и Марко Данилыч пальцем тронуть ее не позволит.
Опосле, как вырастет Дуня
да согрешит,
будет ему от Бога грех, а от людей укор и по́смех.
Девочка махонькая, а по всем горницам бегает, по стульям скачет,
да еще, прости Господи, мирски песни
поет…
Перво-наперво — неверная, у попов у церковных,
да у дьяконов хлеб
ест, всяко скоблено рыло, всякого табашника и щепотника за добрых людей почитает, второ дело смотница, такая смотница, что не приведи Господи.
— А в позапрошлом году, помните, как на Троицу по «Общей минеи» стала
было службу справлять
да из Пятидесятницы простое воскресенье сделала?.. Грехи только с ней! — улыбаясь, сказала Дарья Сергевна. — К тому ж и то надо взять, Марко Данилыч, не нашего ведь она согласу…
— Это еще не беда, — заметил Смолокуров. — Разница меж нами не великая — та же стара вера, что у них, что у нас. Попов только нет у них, так ведь и у нас
были да сплыли.
— Оченно бы это хорошо
было, Марко Данилыч, — обрадовалась Дарья Сергевна. — Тогда бы настоящая у вас служба
была. Все бы нашего согласу благодарны вам остались. Можно бы старицу позвать
да хоть одну белицу для пения… Старица-то бы в соборную мантию облеклась, белица-то демеством бы Пасху пропела… Как бы это хорошо
было! Настоящий бы праздник тогда!.. Вот и Дунюшка подросла, а заправской Божьей службы еще и не слыхивала, а тут поглядела бы, хорошохонько помолилась бы. Послушала бы певицу…
— Зачем певицу? Брать так уж пяток либо полдюжину. Надо, чтоб и пение, и служба вся
были как следует, по чину, по уставу, — сказал Смолокуров. — Дунюшки ради хоть целый скит приволоку́, денег не пожалею… Хорошо бы старца какого ни на
есть,
да где его сыщешь? Шатаются, шут их возьми, волочатся из деревни в деревню — шатуны, так шатуны и
есть… Нечего делать, и со старочкой, Бог даст, попразднуем… Только вот беда, знакомства-то у меня большого нет на Керженце. Послать-то не знаю к кому.
—
Да вы бы к Лещовым отписали, у них по всем скитам
есть знакомство, — ответила Дарья Сергевна. — Они мигом бы весточкой дохнули на Керженец. Теперь четверта неделя, к Вербному воскресенью и старочка, и белицы
были бы здесь. Нынче же Пасха ранняя, Благовещенье на Страстной придется, реки пропустят. Разойдутся не раньше мироносицкой.
«И то еще я замечал, — говорил он, — что пенсионная, выйдя замуж, рано ли поздно, хахаля заведет себе, а не то и двух, а котора у мастерицы
была в обученье, дура-то дурой окажется,
да к тому же и злобы много накопит в себе…» А Макрина тотчáс ему на те речи: «С мужьями у таких жен, сколько я их ни видывала, ладов не бывает: взбалмошны, непокорливы, что ни день, то в дому содом
да драна грамота, и таким женам много от супружеских кулаков достается…» Наговорившись с Марком Данилычем о таких женах и девицах, Макрина ровно обрывала свои россказни, заводила речь о стороннем, а дня через два опять, бывало, поведет прежние речи…
— Вы у меня в дому все едино, что братня жена, невестка то
есть. Так и смотрю я на вас, Дарья Сергевна… Вы со мной
да с Дуней — одна семья.
—
Да уж лето-то пущай ее погуляет, пущай поживет со мной… Ради ее и на Низ не поеду —
побуду останное время с Дунюшкой, нагляжусь на нее, голубушку, — сказал Смолокуров.
— Так я и отпишу к матушке, — молвила Макрина. — Приготовилась бы принять дорогую гостейку. Только вот что меня сокрушает, Марко Данилыч. Жить-то у нас где
будет ваша Дунюшка? Келий-то таких нет. Сказывала я вам намедни, что в игуменьиной стае тесновато
будет ей, а в других кельях еще теснее,
да и не понравится вам — не больно приборно… А она, голубушка, вон к каким хоромам приобыкла… Больно уж ей у нас после такого приволья не покажется.
—
Да, уж пожалуйста, поскорее напишите, матушка, — торопил ее Марко Данилыч. — Завтра же, кстати, день-от почтовый, можно
будет письмо отослать.
—
Да ведь кто
пьет кофей, тот ков на Христа строит, — усмехнулся Марко Данилыч. — Так, что ли, у вас говорится?
—
Да вы, пожалуй, на чернецкую стать обучите ее? — молвил Марко Данилыч. — Запугаете… Вон у нас мастерица
есть, Терентьиха: у той все турлы́-мурлы́,
да антихрист,
да вся супротивная сила.
От Макарья Марко Данилыч на убранство его всего навез; и обоев, и зеркал, и столов, и стульев, а все красного
да орехового дерева, посуды медной, хрустальной, фарфоровой и всякой всячины для домашнего обихода накуплено
было множество.
Груня имела большое влияние на подраставшую девочку, ее
да Дарью Сергевну надо
было Дуне благодарить за то, что, проживши семь лет в Манефиной обители, она всецело сохранила чистоту душевных помыслов и внедрила в сердце своем стремление к добру и правде, неодолимое отвращенье ко всему лживому, злому, порочному.
Думал он, что Смолокуров вспрыгнет до потолка от радости, вышло не то: Марко Данилыч наотрез отказал ему, говоря, что дочь у него еще молода, про женихов ей рано и думать,
да если бы
была и постарше, так он бы ее за дворянина не выдал, а только за своего брата купца, с хорошим капиталом.
— Дело непривычное, — улыбаясь на дочь, молвил Марко Данилыч. — Людей-то мало еще видала. Город наш махонький
да тихой, на улицах ни души, травой поросли они. Где же Дунюшке
было людей видеть?..
Да ничего, обглядится, попривыкнет маленько. Согрешить хочу, в цирк повезу, по театрам поедем.
Но Дуня вовсе не
была веселенькою. Улыбалась, ласкалась она и к отцу и к назвáной тете, но нет-нет
да вдруг и задумается, и не то тоской, не то заботой подернется миловидное ее личико. Замолчит, призадумается, но только на минуту. Потом вдруг будто очнется из забытья, вскинет лазурными очами на Марка Данилыча и улыбнется ему кроткой, ясной улыбкой.
— Садитесь-ка к столику, Дарья Сергевна,
да чайку плесните дорогому гостю. Подвинь-ка, Дунюшка, крендельки-то сюда и баранки сюда же. Аль, может
быть, московского калача желаете? — ласково говорил Смолокуров, усаживая Петра Степаныча.
— Как-нибудь
да поделим, — молвил Петр Степаныч. — Я и на то, пожалуй,
буду согласен, чтоб деньгами за свою часть в заводах получить… Новы бы тогда построил…
— Самый он и
есть, — молвил Марко Данилыч. — Зиновий Алексеич допрежь и сам-от на той мельнице жил,
да вот годов уж с пяток в городу́ дом себе поставил. Важный дом, настоящий дворец. А уж в доме — так чего-чего нет…
— С порядочным, — кивнув вбок головой, слегка наморщив верхнюю губу, сказал Смолокуров. — По тамошним местам он
будет из первых. До Сапожниковых далеко, а деньги тоже водятся. Это как-то они, человек с десяток, складчи́ну
было сделали
да на складочны деньги стеариновый завод завели. Не пошло. Одни только пустые затеи. Другие-то, что с Зиновьем Алексеичем в до́лях
были, хошь кошель через плечо вешай, а он ничего, ровно блоха его укусила.
— Должно
быть! — передразнил приказчика Марко Данилыч. — Все должен знать, что у тебя в караване. И как мог ты допустить на баржах псов разводить?.. А?.. Рыбу крали
да кормили?.. Где водолив?
—
Да помилуйте… — начал
было совсем оробевший приказчик.
— А ты кого ни на
есть из ихних приказчиков в трактир сведи
да чайком попой, закуской угости, — приказывал Марко Данилыч. И, вынув из бумажника рублевую, примолвил: — Получай на угощенье!..
—
Да что ж это такое
будет, Василий Фадеич?.. — заговорили двое-трое из рабочих. — Вечор ты сам учил нас говорить покрепче с хозяином, а теперь вон что зачал толковать. Нешто это по-божески?
— То-то вот и
есть, — жалобно и грустно ответил рабочий. — Ведь десять-то ден мало-мальски три целковых надо положить,
да здесь вот еще четыре дня простою. Ведь это, милый человек, четыре целковых — вот что посуди.
— Ахти, Господи батюшка, истинный Христов!..
Да что ж это такое
будет? — тосковали бурлаки, понурив с отчаянья головы.
— Помилосердуй, Василий Фадеич, — слезно молил он, стоя на пороге у притолоки. — Плат бумажный дам на придачу. Больше, ей-Богу, нет у меня ничего… И рад бы что дать,
да нечего, родной… При случае встретились бы где, угостил бы я тебя и деньжонок аль чего-нибудь еще дал бы… Мне бы только на волю-то выйти, тотчас раздобудусь деньгами. У меня тут купцы знакомые на ярманке
есть, седни же найду работу… Не оставь, Василий Фадеич, Христом Богом прошу тебя.
— Дурни!.. Хоть бы и вовсе заборов не
было, и задатков ежели бы вы не взяли, все же сходнее сбежать. Ярманке еще целый месяц стоять — плохо-плохо четвертную заработаешь, а без пачпорта-то тебя водяной в острог засадит
да по этапу оттуда. Разве к зи́ме до домов-то доплететесь… Плюнуть бы вам, братцы слепые!.. Эй, помя́нете мое слово!..
— Сговоришь с ним!.. Как же!.. — молвил Василий Фадеев. — Не в примету разве вам
было, как он, ничего не видя, никакого дела не разобравши, за сушь-то меня обругал? И мошенник-от я у него, и разбойник-от! Жиденька!.. Веслом, что ли, небо-то расшевырять, коли солнцо́в нет… Собака так собака и
есть!.. Подойди-ка я теперь к нему
да заведи речь про ваши дела, так он и не знай что со мной поделает… Ей-Богу!
На шестой
да на седьмой баржáх щи
были всех вкусней — с севрюгой, с осетриной, с белужиной.
Су́против других обижены
были рабочие на восьмой барже — там нельзя
было воровать: у самого лаза в мурью лоцман сидел с водоливами за картами;
да и кладь-то к еде
была неспособная — ворвань…
Иным и в рот уже не лезло,
да не оставлять же добро — понатужились и все дочиста
поели.