Неточные совпадения
От устья Оки до Саратова и дальше вниз правая сторона Волги «Горами» зовется. Начинаются горы еще над Окой, выше Мурома, тянутся до Нижнего, а потом вниз по Волге. И чем дальше,
тем выше они. Редко горы перемежаются — там только, где с правого бока река
в Волгу пала. А таких рек немного.
Еще первыми русскими насельниками Пьяной река за
то прозвана, что шатается, мотается она во все стороны, ровно хмельная баба, и, пройдя верст пятьсот закрутасами да изворотами, подбегает к своему истоку и чуть не возле него
в Суру выливается.
Свияга —
та еще лучше куролесит: подошла к Симбирску, версты полторы до Волги остается, — нет, повернула-таки
в сторону и пошла с Волгой рядом: Волга на полдень, она на полночь, и верст триста реки друг дружке навстречу текут, а слиться не могут.
Кудьма,
та совсем к Оке подошла, только бы влиться
в нее, так нет, вильнула
в сторону да верст за сотню оттуда
в Волгу ушла.
Слуги пошли, поглядели, назад воротились, белому царю поклонились, великому государю таку речь держáт: «Не березник
то мотается-шатается, мордва
в белых балахонах Богу своему молится, к земле-матушке на восток преклоняется».
И поплыл тут белый царь по Волге реке, поплыл государь по Воложке на камешке,
в левой руке держит ведро русской земли, а правой кидает
ту землю по берегу…
В стары годы на Горах росли леса кондовые, местами досель они уцелели, больше по
тем местам, где чуваши́, черемиса да мордва живут. Любят
те племена леса дремучие да рощи темные, ни один из них без ну́жды деревцá не тронет; рони́ть лес без пути, по-ихнему, грех великий, по старинному их закону: лес — жилище богов. Лес истреблять — Божество оскорблять, его дом разорять, кару на себя накликать. Так думает мордвин, так думают и черемис, и чувашин.
Кроме
того, народ тысячами каждый год
в отхожи промыслá расходится: кто
в лоцманá, кто
в Астрахань на вонючие рыбны ватаги, кто
в Сибирь на золотые прииски, кто
в Самарские степи пшеницу жать.
А что
в прежни времена с сергачами бывало,
того не перескажешь.
Когда французы из московского полымя попали на русский мороз, забирали их тогда
в плен сплошь да рядышком, и
тех полонянников по разным городам на житье рассылали.
Нет корысти
в переделах, толкует каждый мужик, а община-мир
то и дело за передел…
И богатые, и бедные
в один голос жалобятся на
те переделы, да поделать ничего не могут…
С краю исстари славных лесов Муромских,
в лесу Салавирском, что раскинулся по раздолью меж Сережей и Тешей,
в деревушке Родяковой, что стоит под самым почти Муромом,
тому назад лет семьдесят, а может и больше, жил-поживал бедный смолокур и потом «темный богач» Данило Клементьев.
Пруды заводские выкопал нá диво: верст по девяти
в долину, с трехверстными плотинами; по
тем прудам суда под парусами у него хаживали.
Кто Поташову становился поперек дороги: деревни, дома, лошади, собаки, жены, дочери добром не хотел уступить,
того и
в домну сажали.
Ценными подарками Таврического удивить было нельзя, зато нарочные
то и дело скакали с поташовских заводов
то в Петербург,
то под Очаков с редкими плодами заводских теплиц, с солеными рыжиками, с кислой капустой либо с подновскими огурцами
в тыквах.
Через Потемкина выпросил Андрей Родивоныч дозволенье гусаров при себе держать. Семнадцать человек их было, ростом каждый чуть не
в сажень, за старшого был у них польский полонянник, конфедерат Язвинский. И
те гусары зá пояс заткнули удáлую вольницу, что исстари разбои держала
в лесах Муромских. Барыню ль какую, барышню, поповну, купецкую дочку выкрасть да к Андрею Родивонычу предоставить — их взять. И
тех гусаров все боялись пуще огня, пуще полымя.
Для
того водились у Поташова нужные мо́лодцы; на заводах они не живали,
в потаенных местах по лесам больше привитали,
в зимницах да
в землянках.
Помер Андрей Родивоныч, и смолокур с
тем мешком подальше от Муромских лесов убрáлся —
в уездном своем городе
в купцы записался.
Марко Данилыч тотчас
в Астрахань сплыл,
в Красной Яр ездил,
в Гурьев городок,
в Уральск, везде о брате справлялся, но нигде ничего проведать не мог… Одно лишь узнал
в Астрахани, что по
тем удальцам, кои ездили с ним, давно панихиды отпели.
Только четыре годика прожил Марко Данилыч с женой. И
те четыре года ровно четыре дня перед ним пролетели. Жили Смолокуровы душа
в душу, жесткого слова друг от дружки не слыхивали, косого взгляда не видывали. На третий год замужества родила Олена Петровна дочку Дунюшку, через полтора года сыночка принесла, на пятый день помер сыночек; неделю спустя за ним пошла и Олена Петровна.
Рядом с
тем домом поставил Марко Данилыч обширные прядильни, и скоро смолокуровские канаты да рыболовные снасти
в большую славу вошли и
в Астрахани, и на Азовском поморье.
На Унже лесные дачи скупал, для каспийских промыслов строил кусовы́е и ловецкие, реюшки и бударки, сгонял строевой лес
в безлесные места низового Поволжья и немало барышей от
того получал.
Когда Ольга Панфиловна бойко влетела
в горенку Дарьи Сергевны,
та сидела за самоваром. Большим крестом помолившись на иконы и чопорно поклонясь «хозяюшке», перелетная гостейка весело молвила...
А это вот скажу: после таких сплеток я бы такую смотницу не
то что
в дом, к дому-то близко бы не подпустила, собак на нее, на смотницу, с цепи велела спустить, поганой бы метлой со двора сбила ее, чтоб почувствовала она, подлая, что значит на честных девиц сплетки плести…
Ольга Панфиловна хоть и крестилась большим крестом
в старообрядских домах, желая
тем угодить хозяевам, но, как чиновница, не считала возможным раскольничать, потому-де, что это неблагородно.
Терентьевна не
то что
в церковь, к церковнику
в дом войти считала таким тяжелым грехом, что его ни постами, ни молитвами не загладишь.
Хоть эти работы при отдаче
в науку ребят
в уговор не входили, однако ж родители на Терентьевну за
то не скорбели, а еще ей же
в похвалу говаривали: «Пущай-де к трудам пострелов приучает».
«Рыскает он, — поучала учеников Анисья Терентьевна, — рыскает окаянный враг Божий по земле, и кто, Богу не помолясь, спать ляжет, кто
в никонианскую церковь войдет, кто
в постный день молока хлебнет аль мастерицу
в чем не послушает,
того железными крюками тотчас на мученье во ад преисподний стащит».
С
того часу невзлюбила Красноглазиха и Марка Данилыча, и Дарью Сергевну, и даже ни
в чем перед ней не повинную Дуню…
— Что ты, что ты, сударыня!.. Окстись! Опомнись! — вскликнула громко Анисья Терентьевна. — Как возможно только помыслить преставлять старину?.. После
того скажешь, пожалуй: «Не все ль де едино, что
в два, что
в три перста креститься!..»
— Всяка премена во святоотеческом предании, всяко новшество, мало ль оно, велико ли — Богу противно, — строго, громко и внушительно зачала Анисья Терентьевна. — Ежели ты, сударыня, обучая Дунюшку, так поступаешь, велик ответ пред Господом дашь. Про
тех, что соблазняют малых-то детей, какое слово
в Писании сказано? «Да обесится жернов осельский на выи его, да потонет
в пучине морстей». Вот что, сударыня!..
— Сказано: «Наказуй дети
в юности, да покоят тя на старости, аще же дети согрешат отцовским небрежением, ему о
тех гресех ответ дати».
— Нет, мать моя! — возразила Анисья Терентьевна. — Послушала бы ты, что
в людях-то говорят про твое обученье да про
то, как учишь ты свою ученицу… Уши вянут, сударыня. Вот что.
Долго думала Дарья Сергевна, как бы делу помочь, как бы, не расставаясь с Дуней, год, два, несколько лет не жить
в одном доме с молодым вдовцом и
тем бы заглушить базарные пересуды и пущенную досужими языками городскую молву. Придумала наконец.
— А
в позапрошлом году, помните, как на Троицу по «Общей минеи» стала было службу справлять да из Пятидесятницы простое воскресенье сделала?.. Грехи только с ней! — улыбаясь, сказала Дарья Сергевна. — К
тому ж и
то надо взять, Марко Данилыч, не нашего ведь она согласу…
— А вы уж не больно строго, — сказал на
то Марко Данилыч. — Что станешь делать при таком оскудении священства? Не
то что попа, читалок-то нашего согласу по здешней стороне ни единой нет. Поневоле за Терентьиху примешься… На Кéрженец разве не спосылать ли?..
В скиты?..
Когда Лещов рассказал дальновидной игуменье про Смолокурова, про его богатства, про
то, что у него всего одна-единственная дочь, наследница всему достоянью, и что отцу желательно воспитать ее
в древлем благочестии, во всей строгости святоотеческих преданий, мать Манефа тотчас смекнула, что из этого со временем может выйти…
Смолокуров до
того времени
в скитах никогда не бывал и совсем не знал жизни обительской.
Марку Данилычу ее рассказы пришлись по́ сердцу; щедро наградив Манефу за службы,
в его домашней моленной Макриной отправленные, обещал на будущее время быть благодетелем честно́й обители, если же мать Манефа с сестрами будут согласны,
то, пожалуй, и ктитором сделаться.
Жаль было расставаться ей с воспитанницей,
в которую положила всю душу свою, но нестерпимо было и оставаться
в доме Смолокурова, после
того как узнала она, что про нее «
в трубы трубят».
Чтоб, не разлучаясь с Дуней, прожить несколько лет вне смолокуровского дома и
тем заглушить недобрые слухи, вздумала она склонить Марка Данилыча на отдачу дочери для обученья
в Манефину обитель.
И были, и небылицы по целым вечерам стала она рассказывать Марку Данилычу про девиц, обучавшихся
в московских пансионах, и про
тех, что дома у мастериц обучались.
Называла по именам дома богатых раскольников, где от
того либо другого рода воспитания вышли дочери такие, что не приведи Господи: одни Бога забыли, стали пристрастны к нововводным обычаям, грубы и непочтительны к родителям, покинули стыд и совесть, ударились
в такие дела, что нелеть и глаголати… другие, что у мастериц обучались, все, сколько ни знала их Макрина, одна другой глупее вышли, все как есть дуры дурами — ни встать, ни сесть не умеют, а чтоб с хорошими людьми беседу вести, про
то и думать нечего.
«И
то еще я замечал, — говорил он, — что пенсионная, выйдя замуж, рано ли поздно, хахаля заведет себе, а не
то и двух, а котора у мастерицы была
в обученье, дура-то дурой окажется, да к
тому же и злобы много накопит
в себе…» А Макрина тотчáс ему на
те речи: «С мужьями у таких жен, сколько я их ни видывала, ладов не бывает: взбалмошны, непокорливы, что ни день,
то в дому содом да драна грамота, и таким женам много от супружеских кулаков достается…» Наговорившись с Марком Данилычем о таких женах и девицах, Макрина ровно обрывала свои россказни, заводила речь о стороннем, а дня через два опять, бывало, поведет прежние речи…
— Все это хорошо и добро, — молвил как-то раз Марко Данилыч, — одно только не ладно, к иночеству, слышь, у вас молоденьких-то дев склоняют, особливо
тех, кто побогаче… Расчетец — останется девка
в обители, все родительское наследие туда внесет… Таковы, матушка Макрина, про скиты обносятся повсюдные слухи.
Разговаривая так с Макриной, Марко Данилыч стал подумывать, не отдать ли ему Дуню
в скиты обучаться. Тяжело только расстаться с ней на несколько лет… «А впрочем, — подумал он, — и без
того ведь я мало ее, голубушку, видаю… Лето
в отъезде, по зимам тоже на долгие сроки из дому отлучаюсь… Станет
в обители жить, скиты не за тридевять земель,
в свободное время завсегда могу съездить туда, поживу там недельку-другую, полюбуюсь на мою голубушку да опять
в отлучки — опять к ней».
— Вы у меня
в дому все едино, что братня жена, невестка
то есть. Так и смотрю я на вас, Дарья Сергевна… Вы со мной да с Дуней — одна семья.
А если примет меня матушка Манефа, к ней
в обитель уйду, иночество надену, ангельский образ приму и
тем буду утешаться, что хоть издали иной раз погляжу на мою голубоньку, на сокровище мое бесценное.
— Эх, Дарья Сергевна, Дарья Сергевна! — горько он вымолвил. — Бог с вами!.. Не
того я ждал, не
то думал… Ну, да уж если так — ваша воля… Дуню
в таком разе уж вы не оставьте.