Неточные совпадения
Издревле
та сторона
была крыта лесами дремучими, сидели
в них мордва, черемиса, булгары, буртасы и другие язы́ки чужеродные; лет за пятьсот и поболе
того русские люди стали селиться
в той стороне. Константин Васильевич, великий князь Суздальский,
в половине XIV века перенес свой стол из Суздаля
в Нижний Новгород, назвал из чужих княжений русских людей и расселил их по Волге, по Оке и по Кудьме. Так летопись говорит, а народные преданья вот что сказывают...
Ценными подарками Таврического удивить
было нельзя, зато нарочные
то и дело скакали с поташовских заводов
то в Петербург,
то под Очаков с редкими плодами заводских теплиц, с солеными рыжиками, с кислой капустой либо с подновскими огурцами
в тыквах.
Через Потемкина выпросил Андрей Родивоныч дозволенье гусаров при себе держать. Семнадцать человек их
было, ростом каждый чуть не
в сажень, за старшого
был у них польский полонянник, конфедерат Язвинский. И
те гусары зá пояс заткнули удáлую вольницу, что исстари разбои держала
в лесах Муромских. Барыню ль какую, барышню, поповну, купецкую дочку выкрасть да к Андрею Родивонычу предоставить — их взять. И
тех гусаров все боялись пуще огня, пуще полымя.
Зараз двух невест братья приглядели — а
были те девицы меж собой свойственницы, сироты круглые,
той и другой по восьмнадцатому годочку только что ми́нуло. Дарья Сергевна шла за Мокея, Олена Петровна за Марку Данилыча. Сосватались
в Филипповки; мясоед
в том году
был короткий, Сретенье
в Прощено воскресенье приходилось, а старшему брату надо
было в Астрахань до во́дополи съездить. Решили венчаться на Красну горку, обе свадьбы справить зáраз
в один день.
Разница между ними
в том только
была, что благородная приживалка водилась с одними благородными, с купцами да с достаточными людьми из мещанства, а Анисья Терентьевна с чиновными людьми вовсе не зналась, держась только купечества да мещанства…
В тот день Дуня именинница
была, восемь годов ей минуло.
— А
в позапрошлом году, помните, как на Троицу по «Общей минеи» стала
было службу справлять да из Пятидесятницы простое воскресенье сделала?.. Грехи только с ней! — улыбаясь, сказала Дарья Сергевна. — К
тому ж и
то надо взять, Марко Данилыч, не нашего ведь она согласу…
Марку Данилычу ее рассказы пришлись по́ сердцу; щедро наградив Манефу за службы,
в его домашней моленной Макриной отправленные, обещал на будущее время
быть благодетелем честно́й обители, если же мать Манефа с сестрами
будут согласны,
то, пожалуй, и ктитором сделаться.
Жаль
было расставаться ей с воспитанницей,
в которую положила всю душу свою, но нестерпимо
было и оставаться
в доме Смолокурова, после
того как узнала она, что про нее «
в трубы трубят».
И
были, и небылицы по целым вечерам стала она рассказывать Марку Данилычу про девиц, обучавшихся
в московских пансионах, и про
тех, что дома у мастериц обучались.
Называла по именам дома богатых раскольников, где от
того либо другого рода воспитания вышли дочери такие, что не приведи Господи: одни Бога забыли, стали пристрастны к нововводным обычаям, грубы и непочтительны к родителям, покинули стыд и совесть, ударились
в такие дела, что нелеть и глаголати… другие, что у мастериц обучались, все, сколько ни знала их Макрина, одна другой глупее вышли, все как
есть дуры дурами — ни встать, ни сесть не умеют, а чтоб с хорошими людьми беседу вести, про
то и думать нечего.
«И
то еще я замечал, — говорил он, — что пенсионная, выйдя замуж, рано ли поздно, хахаля заведет себе, а не
то и двух, а котора у мастерицы
была в обученье, дура-то дурой окажется, да к
тому же и злобы много накопит
в себе…» А Макрина тотчáс ему на
те речи: «С мужьями у таких жен, сколько я их ни видывала, ладов не бывает: взбалмошны, непокорливы, что ни день,
то в дому содом да драна грамота, и таким женам много от супружеских кулаков достается…» Наговорившись с Марком Данилычем о таких женах и девицах, Макрина ровно обрывала свои россказни, заводила речь о стороннем, а дня через два опять, бывало, поведет прежние речи…
— Вы у меня
в дому все едино, что братня жена, невестка
то есть. Так и смотрю я на вас, Дарья Сергевна… Вы со мной да с Дуней — одна семья.
А если примет меня матушка Манефа, к ней
в обитель уйду, иночество надену, ангельский образ приму и
тем буду утешаться, что хоть издали иной раз погляжу на мою голубоньку, на сокровище мое бесценное.
И пошла рассказывать ни так ни сяк не подходящее к делу. Ей только надо
было отвести
в сторону мысли Смолокурова; только для
того и речь повела… И отвела… мастерица
была на такие отвороты.
Ден пять прошло после
тех разговоров. Про отправленье Дунюшки на выучку и помина нет. Мать Макрина каждый раз заминает разговор о
том, если зачнет его Марко Данилыч,
то же делала и Дарья Сергевна. Иначе нельзя
было укрепить его
в намеренье, а
то, пожалуй, как раз найдет на него какое-нибудь подозренье. Тогда уж ничем не возьмешь.
— Стряпущую-то, пожалуй, и не надо, — молвила Макрина, — кушанье
будет им от обители, из матушкиной кельи станут приносить, а не
то, если
в угоду, с чапуринскими девицами станет обедать и ужинать. Поваднее так-то
будет, они ж ей погодки, ровесницы — подругами
будут.
Для выучки, коли я
в угоду вам
буду, так я, а не
то и, опричь меня, другие старицы найдутся…
А полюбили ее не только
в чаянии богатых подарков от Марка Данилыча, а за
то больше, что Дуня
была такая добрая, такая умница, такая до всех ласковая.
Груня имела большое влияние на подраставшую девочку, ее да Дарью Сергевну надо
было Дуне благодарить за
то, что, проживши семь лет
в Манефиной обители, она всецело сохранила чистоту душевных помыслов и внедрила
в сердце своем стремление к добру и правде, неодолимое отвращенье ко всему лживому, злому, порочному.
За год до
того, как Дуне домой под отеческий кров надо
было возвратиться, еще новый домик
в Манефиной обители построился, а убран
был и разукрашен, пожалуй, лучше Дунина домика — Марья Гавриловна жить
в Комаров из Москвы переехала.
В Манефиной обители если не живей,
то гораздо шумней и веселее
было, чем
в полном роскоши и богатстве доме Смолокурова.
Дома совсем не
то:
в немногих купеческих семействах уездного городка ни одной девушки не
было, чтобы подходила она к Дуне по возрасту, из женщин редкие даже грамоте знали; дворянские дома
были для Дуни недоступны —
в то время не только дворяне еще, приказный даже люд, уездные чиновники, смотрели свысока на купцов и никак не хотели равнять себя даже с
теми, у кого оборотов бывало на сотни тысяч.
Шестнадцати лет еще не
было Дуне, когда воротилась она из обители, а досужие свахи
то́тчас одна за другой стали подъезжать к Марку Данилычу — дом богатый, невеста одна дочь у отца, — кому не охота Дунюшку
в жены себе взять. Сунулись
было свахи с купеческими сыновьями из
того городка, где жили Смолокуровы, но всем отказ, как шест,
был готов. Сына городского головы сватали — и
тому тот же ответ.
Говорено это
было Великим постом, и после
того Смолокуров ни разу вида не подавал, намеку никакого не сделал насчет этого, сам же с собой таку думу раздумывал: «Где ж
в нашем городе Дуне судьбу найти?..
Не ответила Дуня, но крепко прижалась к отцу.
В то время толпа напирала, и прямо перед Дуней стал высокий, чуть не
в косую сажень армянин… Устремил он на нее тупоумный сладострастный взор и от восторга причмокивал даже губами. Дрогнула Дуня — слыхала она, что армяне у Макарья молоденьких девушек крадут. Потому и прижалась к отцу. Протеснился Марко Данилыч
в сторону, стал у прилавка, где
были разложены екатеринбургские вещи.
То вдруг вышел он из береговых кустов,
то перерезывает реку
в легкой лодочке,
то входит
в ее каюту,
то с яростью отталкивает армянина, когда
тот нагнулся
было к ней и, крепко обняв, хочет целовать ее…
— Как-нибудь да поделим, — молвил Петр Степаныч. — Я и на
то, пожалуй,
буду согласен, чтоб деньгами за свою часть
в заводах получить… Новы бы тогда построил…
— Самый он и
есть, — молвил Марко Данилыч. — Зиновий Алексеич допрежь и сам-от на
той мельнице жил, да вот годов уж с пяток
в городу́ дом себе поставил. Важный дом, настоящий дворец. А уж
в доме — так чего-чего нет…
Когда рыбный караван приходит к Макарью, ставят его вверх по реке, на Гребновской пристани, подальше ото всего, чтоб не веяло на ярманку и на другие караваны душком «коренной». Баржи расставляются
в три либо
в четыре ряда, глядя по
тому, сколь велик привоз. На караван ездят только
те, кому дело до рыбы
есть. Поглядеть на вонючие рыбные склады
в несколько миллионов пудов из одного любопытства никто не поедет — это не чай, что горами навален вдоль Сибирской пристани.
Поглядеть на него
в косной аль потом
в караване, поверить нельзя, чтоб этот сумрачный, грозный купчина
был тот самый Марко Данилыч, что, до́ свету вплоть,
в одних чулках проходил по горнице, отирая слезы при одной мысли об опасности нежно любимой Дуни.
Был он
в длиннополом, спереди насквозь просаленном нанковом сюртуке, с бумажным плá
том на шее — значит, не по древлему благочестию: истый старовер плá
та на шею ни за что не взденет,
то фряжский обычай, святыми отцами не благословенный.
— То-то виноват!.. Из твоей вины мне не шубу шить! — вскрикнул Смолокуров. — Чтоб духу ее не
было… Зá борт, назад
в воду ее, проклятую. Ишь ты выдумали! Ах вы, разбойники!..
— Вестимо, не
тому, Василий Фадеич, — почесывая
в затылках, отвечали бурлаки. — Твои слова шли к добру, учил ты нас по-хорошему. А мы-то, гляди-ка, чего сдуру-то наделали… Гля-кась, како дело вышло!.. Что теперича нам за это
будет? Ты, Василий Фадеич, человек знающий, все законы произошел, скажи, Христа ради, что нам за это
будет?
Сидор
в лаптях,
в краденом картузе, с котомкой за плечами, попросил одного из рабочих, закадычного своего приятеля, довезти его
в лодке до берега. Проходя мимо рабочих, все еще стоявших кучками и толковавших про
то, что
будет, крикнул им...
С ним сбежало еще десятеро слепых.
Те слепые, у которых мало денег
было в заборе, не пошли за Сидоркой, остались. Он крикнул им из лодки...
Не вскинься на певунов дядя Архип,
спели б они про «Суру реку важную — донышко серебряно, кру́ты бéрежки позолоченные, а на
тех бережках вдовы, девушки живут сговорчивые»,
спели бы, сердечные, про свияжан-лещевников, про казанских плаксивых сирот, про
то, как
в Тютешах городничий лапоть плел,
спели бы про симбирцев гробокрадов, кочанников, про сызранцев ухорезов, про
то, как саратовцы собор с молотка продавали, а чилимники, тухлая ворвань, астраханцы кобылятину вместо белой рыбицы
в Новгород слали.
Чтоб угодить ему, Петр Степаныч завел любимый его разговор про рыбную часть, но
тем напомнил ему про бунт
в караване… Подавляя злобу
в душе, угрюмо нахмурив чело, о
том помышлял теперь Марко Данилыч, что вот часа через два надо
будет ехать к водяному, суда да расправы искать. И оттого не совсем охотно отвечал он Самоквасову, спросившему:
есть ли на рыбу покупатели?
— За глаза, — отвечал
тот. —
В самом деле, вместе-то ехать
будет охотнее… Да вот не знай сам-от, удосужусь ли.
— То-то вот и
есть… — молвил Смолокуров. — Вот оно что означает коммерция-то. Сундуки-то к киргизам идут и дальше за ихние степи, к
тем народам, что китайцу подвластны. Как пошла у них там завороха, сундуков-то им и не надо. От войны, известно дело, одно разоренье,
в сундуки-то чего тогда станешь класть?.. Вот, поди, и распутывай дела:
в Китае дерутся, а у Старого Макарья «караул» кричат. Вот оно что такое коммерция означает!
— Да, Федор Меркулыч человек
был мудрый и благочестивый, — продолжал Смолокуров. — Оттого и тюленем не займовался, опричь рыбы никогда ничего не лавливал. И бешенку на жир не топил, «грешно, говорил, таку погань
в народ пускать, для
того что вкушать ее не показано…». Сынок-от не
в батюшку пошел.
В тюленя́ весь капитал засадить… Умно, неча сказать… Променял шило на свайку… Нет, дружище, ежели и вперед он так пойдет, так, едучи
в лодке, пуще, чем
в бане, угорит.
— А
те?.. Дядя-то с племянником, что
в первых
были? — спросил Смолокуров, продолжая глядеть
в окошко.
—
В трактир пошел!..
В тот, куда рыбны торговцы по вечерам чай ходят
пить, — сказал ему Марко Данилыч.
— Нисколько мы не умничаем, господин купец, — продолжал нести свое извозчик. — А ежели нашему брату до всех до этих ваших делов доходить вплотную, где
то́
есть каждый из вас чаи распивает аль обедает, так этого нам уж никак невозможно. Наше дело — сказал седок ехать куда, вези и деньги по такцыи получай. А ежели хозяин добрый, он тебе беспременно и посверх такцыи на чаек прибавит. Наше дело все
в том только и заключается.
По вечерам и ярманочные, и городские трактиры битком набиты. Чаю
выпивают количество непомерное. После, как водится, пойдут
в ход закусочки, конечно, с прибавленьицем.
В Москве —
в Новотроицком, у Лопашева и
в других излюбленных купечеством трактирах — можно только чай
пить, но закусывать, а пуще
того винца рюмочку
выпить — сохрани Господи и помилуй!.. Зазорное дело!.. У Макарья не
то: там и московским, и городовым купцам, яко
в пути находящимся, по все дни и по вся ночи — разрешения на вся.
— А
в ходу-то сколько у тебя?
Тех, видно, не считаешь!.. Забыл, должно
быть? — тоже подмигнув собеседникам, молвил Марко Данилыч.
— Покорно вас благодарю. Вовеки не забуду вашей послуги… Завсегда по всяким делам
буду вашим готовым услужником. Жалуй к нам, Митень… Ох, бишь, Дмитрий Петрович… Жалуйте, сударь, к нам, пожалуйста… На Нижнем базаре у Бубнова
в гостинице остановились, седьмой, восьмой да девятый номера… Жалуй когда чайку откушать, побеседовать… У нас же теперь каждый день гости — Доронины из Вольска
в той же гостинице пристали, Самоквасов Петр Степаныч…
Не любили товарищи Онисима Самойлыча, не жаловали его за чванство, за гордость, а пуще всего за
то, что не
в меру завистлив
был.
— Никаких теперь у меня делов с Никитой Федорычем нет… — твердо и решительно сказал он. — Ничего у нас с ним не затеяно. А что впереди
будет, как про
то знать?.. Сам понимаешь, что торговому человеку вперед нельзя загадывать. Как знать, с кем
в каком деле
будешь?..
С сотню годов и побольше
того, когда еще красивый Вольск
был дворцовой слободой Малы́ковкой, дедушка Зиновья Алексеича перебивался с копейки на копейку, а
в пугачевщину и совсем разорился.