Убедила Оленушка бездомную «сиротку-сестрицу» жить у нее, всяким довольством ее окружила, жениха обещалась сыскать. Безродная Дарья Сергевна перешла жить к «сестрице», но с уговором — не поминали б ей никогда про брачное дело. «Остаток дней положу на молитвы», — сказала она, надела черный сарафан, покрылась черным платом и в тесной, уютной горенке повела жизнь «христовой невесты».
Мрачен, грозен, властен стал с другими, скуп, суров, неподступен для всех подначальных. С утра до ночи черною, хмарою тучей ходил, но как только взглянет на отца веселыми синенькими глазками Дуня — он тотчас просияет, и тут проси у него что хочешь.
Из любви к названой дочке приняла Дарья Сергевна на себя и хозяйство по дому Марка Данилыча, принимала его гостей, сама с Дуней изредка к ним ездила, но черного платья и черного платка не сняла.
Бродячие приживалки, каких много по городам, перелетные птицы, что век свой кочуют, перебегая из дому в дом: за больными походить, с детьми поводиться, помочь постряпать, пошить, помыть, сахарку поколоть, — уверяли с клятвами, что про беспутную Даренку они вернехонько всю подноготную знают — ходит-де в черном, а жизнь ведет пеструю; живет без совести и без стыдения у богатого вдовца в полюбовницах.
Вдруг тихо-тихонько растворилась дверь, и в горницу смиренно, степенно вошла маленькая, тщедушная, не очень еще старая женщина в черном сарафане с черным платком в роспуск. По одеже знать, что христова невеста. Положив уставной поклон перед иконами, низко-пренизко поклонилась она Дарье Сергевне и так промолвила...
По домам обучать Красноглазиха не ходила, разве только к самым богатым; мальчики, иногда и девочки сходились к ней в лачужку, что поставил ей какой-то дальний сродник на огороде еще тогда, как она только что надела черное и пожелала навек остаться христовой невестой.
Когда дети, подрастая, переставали резвиться, когда зачинали, по выражению Анисьи Терентьевны, часослов дерма драть, тогда турлы-мурлы в сторону, и праздное место его заступал дьявол с хвостом, с рогами и с черной эфиопской образиной…
— Ну вот этого я уж и не знаю, как сделать… И придумать не могу, кого отпустить с ней. Черных работниц хоть две, хоть три предоставлю, а чтоб в горницах при Дунюшке жить — нет у меня таковой на примете.
По лону реки мелькают лодочки рыбных ловцов, вдали из-за колена реки выбегает черными клубами дымящийся пароход, а клонящееся к закату солнце горит в высоком небосклоне, осыпая золотыми искрами речную шамру; ширятся в воздухе и сверкают под лучами небесного светила белоснежные паруса и то́псели, вдали по красноватым отвесным горам правого берега выделяются обнаженные, ровно серебряные, слои алебастра, синеют на венце гор дубовые рощи, зеленеет орешник, густо поросший по отлогим откосам.
От притки, от приткиной матери, от черного человека, от рыжего, от черемного, завидливого, урочливого, прикошливого, от серого глаза, от карего глаза, от синего глаза, от черного глаза!..
Шумит, бежит пароход, то и дело меняются виды: высятся крутые горы, то покрытые темно-зеленым орешником, то обнаженные и прорезанные глубокими и далеко уходящими врáгами. Река извивается, и с каждым изгибом ее горы то подходят к воде и стоят над ней красно-бурыми стенами, то удаляются от реки, и от их подошвы широко и привольно раскидываются ярко-зеленые сочные покосы поемных лугов. Там и сям на венце гор чернеют ряды высоких бревенчатых изб, белеют сельские церкви, виднеются помещичьи усадьбы.
Все кружится в глазах Дуни, все туманится, все кроется мраком, за ней гонятся какие-то чудовища с огненными глазами, чарующие огненные взоры черной барыни ровно насквозь пронизывают страдающую девушку, но вдали в слабо мерцающем свете — он.
Хочет Дуня бежать к нему, но не может отделить ног от земли, точно приросли они, а черная барыня и страшные чудища ближе и ближе… и опять все кружится, опять все темнеет…
— Теперь он, собака, прямехонько к водяному!.. Сунет ему, а тот нас совсем завинит, — так говорил толпе плечистый рабочий с сивой окладистой бородой, с черными, как уголь, глазами. Вся артель его уважала, рабочие звали его «дядей Архипом». — Снаряжай, Сидор, спину-то: тебе, парень, в перву голову отвечать придется.
И снова подумалось Петру Степанычу, что Марко Данилыч осерчал на него… И оттого словно черная хмара разлилась по лицу его… В это самое время вошли Доронины.
Под горой пышет парами и кидает кверху черные клубы дыма паровая мукомольня, за ней версты на полторы вдоль по подолу тянется длинный ряд высоких деревянных соляных амбаров, дальше пошла гора, густо поросшая орешником, мелким березником и кочерявым дубняком.
Подбежали к косной трое бойких ловцов, все трое одеты по-праздничному — в ситцевых рубахах, в черных плисовых штанах, с картузами набекрень. Петр Степаныч наперед откупил у них вечерний улов в шашковых снастях. По песку был раскинут невод из бо́тальной дели, изготовили его ловцы на случай, если купцы вздумают не только рыбу ловить, но на бель тони закидывать. Одаль рашни́ и бо́тала лежали. Тоже на всякий случай ловцы их припасли.
Малиновые переливы вечерней зари, сливаясь с ясным темно-синим небосклоном, с каждой минутой темнели. Ярко сверкают в высоте поднебесной звезды, и дрожат они на плесу, отражаясь в тихой воде; почернел нагорный берег, стеной поднимаясь над водою; ярчей разгорелись костры коноводов и пламенные столбы из труб стального завода, а вдали виднеется ярманка, вся залитая огнями. То и дело над нею вспыхивает то белое, то алое, то зеленое зарево потешных огней, что жгут на лугах, где гулянья устроены.
На стульях, на креслах, на длинном турецком диване десять скитских матерей с черными плáтами на головах да пятеро пожилых степенных купцов сидят. В смежной комнате краснощекий толстый приказчик хозяйничает за ведерным самоваром, то и дело отирая платком пот, обильно выступавший на громадной его лысине.
Но не спокойно жилось постояльцу: дня два-три пробудет в Царицыне и поплывет вниз по Волге до Черного Яра, так день-другой поживет, похлопочет и спешит воротиться в Царицын.
Выведенную в самом начале на полую воду баржу взвели до Царицына, на стрежне у Черного Яра оставить ее было ненадежно, неровно поднимется буря, совсем разобьет.
На широких, белых, как снег, парусах и то́пселях одни за другими вылетают длинные расшивы с высокими носами, с узкими кормами, с бортами, огороженными низкими перильцами; вдогонку за ними бегут большие, грузные, но легкие на ходу гусянки с небольшой оснасткой и с низкими, открытыми бортами; дальше черепашьим шагом плетутся нагруженные пермскою солью уемистые, неуклюжие ладьи, бархоты, шитики и проконопаченные мочалом межеумки, вдали сверкают белизной ветлужские сплавные беляны, чернеют густо осмоленные кладнушки.
В третьем классе невзыскательные мужики, бабы, солдаты, татары, поужинав здоровыми ломтями черного хлеба с огурцами и незрелыми яблоками, развалились по палубе.
Отдав записку с приложеньем рублевки, Меркулов пошел назад. Проходя коридором, в полурастворенной двери одного номера увидал он высокую женщину в черном платье. Она звала прислугу.
Пел он о том, как всесильный Аллах сотворил ее красным яхонтом, наградил лицом краше луны, алыми ланитами, что горят рубинами, бровью ночи черней, взором огненным.
Шуршит тяжелое, плотное шелковое платье. Поднял Никита Федорыч голову… Вся в черном, стройная станом, величавой, осанистой походкой медленно навстречу ему сходит с лестницы Марья Ивановна… Поверставшись, окинула его быстрым, пристальным взором… Что-то таинственное, что-то чарующее было в том взоре… Узнала, должно быть, пароходного спутника — улыбнулась строгой, холодной улыбкой… И затем медленно мимо прошла.
И половины речей многоглаголивой Ираиды не слыхал Петр Степаныч. Теперь как день стало ему ясно, что Фленушка дошла до отчаянья ввиду неизбежной черной рясы.
Явно, что он влюблен, потому что стал еще доверчивее прежнего; у него даже появилось серебряное кольцо с чернью, здешней работы: оно мне показалось подозрительным…
Черная с белым, без единого цветного пятна, материнская спальня, черное с белым окно: снег и прутья тех деревец, черная и белая картина «Дуэль», где на белизне снега совершается черное дело: вечное черное дело убийства поэта — чернью.
Сорвись все звезды с небосвода, Исчезни местность, Все ж не оставлена свобода, Чья дочь — словесность. Она, пока есть в горле влага, Не без приюта. Скрипи перо, черней бумага, Лети минута.