Охоч до отхожих работ нагорный крестьянин, он не степняк-домосед, что век свой на месте сидит, словно мед киснет, и, опричь соседнего базара да разве еще своего уездного города, нигде не бывает.
За обедом, как ни потчевал ее Марко Данилыч, пальцем не тронула рюмки с вином. Пивом, медом потчевал — не стала пить. Шампанского подали, и пригубить не согласилась. И до мясного не коснулась, ела рыбное да зелень, хоть день и скоромный был…
— Прощай, Герасим Силыч, прощай, дружище. Да что редко жалуешь? Завертывай, побеседовали бы когда, — сказал Марко Данилыч, провожая гостя. — Воротишься из Мурома — приезжай непременно. Твоя беседа мне слаще меду… Не забывай меня…
Каждый день угощала она новых соседей, поила миршенцев чаем с кренделями, потчевала их медом, пирогами с кашей, щедро оделяла детей лакомствами, а баб и девок дарила платками да ситцем на сарафаны; но вином никого не потчевала.
— Как к нему писать? — молвил в раздумье Николай Александрыч. — Дело неверное. Хорошо, если в добром здоровье найдешь его, а ежели запил? Вот что я сделаю, — вложу в пакет деньги, без письма. Отдай ты его если не самому игумну, так казначею или кто у них делами теперь заправляет. А не отпустят Софронушки, и пакета не отдавай… А войдя к кому доведется — прежде всего золотой на стол. Вкладу, дескать, извольте принять. Да, опричь того, кадочку меду поставь. С пуд хоть, что ли, возьми у Прохоровны.
Введя гостя в келью, Фуркасов накрыл стол скатерткой, поставил на нее деревянную чашку с медом, горшок молока да белый ровно снег папушник. Затем стал просить гостя преломить хлеб и, чем Господь послал, потрапезовать.
Без страстей, без прихотей, ведя жизнь, подобную жизни древних отшельников, питаясь только молоком, медом да плодами и овощами, он почти ничего не тратил на себя.
Затем перешли в другую комнату, там уж давно кипел самовар. Чаю напились, белого хлеба с медом поели, молока похлебали. Солнце стало всходить, и Пахом пошел закладывать быстроногую рыженькую. Не уснув ни на капельку, погнал он в Княж-Хабаров монастырь, чтобы к поздней обедне поспеть туда.
Под эти слова воротились люди Божии. Они были уже в обычной одежде. Затушив свечи, все вышли. Николай Александрыч запер сионскую горницу и положил ключ в карман. Прошли несколько комнат в нижнем этаже… Глядь, уж утро, летнее солнце поднялось высоко… Пахнуло свежестью в растворенные окна большой комнаты, где был накрыт стол. На нем были расставлены разные яства: уха, ботвинья с осетриной, караси из барских прудов, сотовый мед, варенье, конфеты, свежие плоды и ягоды. Кипел самовар.
Ехали сватать да хвастать, ехали на мед да на сладкие пироги, на пиры да на горний стол, ан им, как шест, поворот от ворот, и разъехались кумушки по домам несолоно хлебавши.
Прибежала, откуда только у старухи прыть взялась, богаделенная Матренушка со своими подначальными, приплелся с клюкой, весь медом и воском пропитанный, дряхлый пасечник Кирилла.
Еще когда Сидорушка был в России, он говорил близким и писал дальним, что у горы Арарат, поблизости райской реки Евфрата, есть земля, верным-праведным обетованная, кипящая млеком и медом.
— Вашими бы устами да мед пить, Патап Максимыч, — грустно проговорила Дарья Сергевна. — А впрочем, мне-то что ж? В ихнем семействе я буду лишняя, помехой буду, пожалуй. Люди они молодые, а я старуха. Черную рясу решилась надеть я. Слезно стану молить мать Манефу, приняла бы меня во святую свою обитель, а по времени и ангелоподобного чина удостоила бы.