Неточные совпадения
Волга — рукой подать.
Что мужик в неделю наработает, тотчас на пристань везет, а поленился — на соседний базар. Больших барышей ему не нажить; и за Волгой не всяк в «тысячники» вылезет, зато, как ни плоха работа, как работников в семье ни мало, заволжанин век свой сыт, одет, обут, и податные за ним не стоят.
Чего ж еще?.. И за то слава те, Господи!.. Не всем
же в золоте ходить, в руках серебро носить, хоть и каждому русскому человеку такую судьбу няньки да мамки напевают, когда еще он в колыбели лежит.
—
Что тебе, Максимыч, слушать глупые речи мои? — молвила на то Аксинья Захаровна. — Ты голова. Знаю,
что ради меня, не ради его, непутного, Микешку жалеешь. Да сколь
же еще из-за него, паскудного, мне слез принимать, глядя на твои к нему милости? Ничто ему, пьянице, ни в прок, ни в толк нейдет. Совсем, отято́й, сбился с пути. Ох, Патапушка, голубчик ты мой, кормилец ты наш, не кори за Микешку меня, горемычную. Возрадовалась бы я, во гробу его видючи в белом саване…
— Ну, ступай, ступай — проспись… Да ступай
же!.. — прикрикнул Патап Максимыч, заметив,
что Никифор и не думает выходить из сеней.
—
Чего завыла? Не покойников провожаешь! — сердито попрекнул ей Трифон, но в суровых словах его слышалось что-то плачевное, горестное. А не задать бабе окрику нельзя; не плакать
же мужику, не бабиться. — Фекла, — сказал Трифон жене поласковей, — подь-ка, помолись!
Возвращаясь в Поромово, не о том думал Алексей, как обрадует отца с матерью, принеся нежданные деньги и сказав про обещанье Чапурина дать взаймы рублев триста на разживу, не о том мыслил,
что завтра придется ему прощаться с домом родительским. Настя мерещилась. Одно он думал, одно передумывал, шагая крупными шагами по узенькой снежной дорожке: «Зародилась
же на свете такая красота!»
— Коряга! Михайло Коряга! Попом! Да
что ж это такое! — в раздумье говорила Манефа, покачивая головой и не слушая речей Евпраксии. — А впрочем, и сам-от Софроний такой
же стяжатель — благодатью духа святого торгует… Если иного епископа, благочестивого и Бога боящегося, не поставят — Софрония я не приму… Ни за
что не приму!..
—
Что? Зазнобушка завелась? — приставала к ней Фленушка, крепко обняв подругу. — А?.. Да говори
же скорей — сора из избы не вынесем… Аль не знаешь меня?
Что сказано, то во мне умерло.
На другой день после того у Чапуриных баню топили. Хоть дело было и не в субботу, но как
же приехавших из Комарова гостей в баньке не попарить? Не по-русски будет, не по старому завету. Да и сам Патап Максимыч такой охотник был попариться,
что ему хоть каждый день баню топи.
Патап Максимыч богат и спесив: не отдаст детище за бедного работника,
что у него
же в кабале живет…
В самый тот
же день, как у Чапуриных брагу заварили, в деревне Ежове,
что стоит на речке Шишинке, в полутора верстах от Осиповки, собрались мужики у клетей на улице и толковали меж собой про столы чапуринские.
— Куда, чай, в дом! — отозвался Чалый. — Пойдет такой богач к мужику в зятьях жить! Наш хозяин, хоть и тысячник, да все
же крестьянин. А жених-то мало того,
что из старого купецкого рода, почетный гражданин. У отца у его, слышь, медалей на шее-то
что навешано, в городских головах сидел, в Питер ездил, у царя во дворце бывал. Наш-от хоть и спесив, да Снежковым на версту не будет.
— Какие речи ты от Настасьи Патаповны мне переносила?.. Какие слова говорила?.. Зачем
же было душу мою мутить? Теперь не знаю,
что и делать с собой — хоть камень на шею да в воду.
— Только-то? — сказала Фленушка и залилась громким хохотом. — Ну, этих пиров не бойся, молодец. Рукобитью на них не бывать! Пусть их теперь праздничают, — а лето придет, мы запразднуем: тогда на нашей улице праздник будет… Слушай: брагу для гостей не доварят, я тебя сведу с Настасьей. Как от самой от нее услышишь те
же речи,
что я переносила, поверишь тогда?.. А?..
— Фленушка, — сказала она, — отомкнется Настя, перейди ты к ней в светелку, родная. У ней светелка большая, двоим вам не будет тесно. И пяльцы перенеси, и ночуй с ней. Одну ее теперь нельзя оставлять, мало ли
что может приключиться… Так ты уж, пожалуйста, пригляди за ней… А к тебе, Прасковья, я Анафролью пришлю, чтоб и ты не одна была… Да у меня дурь-то из головы выкинь, не то смотри!.. Перейди
же туда, Фленушка.
— А зачем черной рясой пугала? — возразила Фленушка. — Нашла
чем пригрозить!.. Скитом да небесным женихом!.. Эка!.. Так вот он и испугался!.. Как
же!.. Властен он над скитами, особенно над нашей обителью. В скиту от него не схоронишься. Изо всякой обители выймет, ни одна игуменья прекословить не посмеет. Все ему покоряются, потому
что — сила.
— Верю, тятя, — молвила Настя. — Только вот
что скажи ты мне: где ж у него был разум, как он сватал меня? Не видавши ни разу, — ведь не знает
же он, какова я из себя, пригожа али нет, — не слыхавши речей моих, — не знает, разумна я али дура какая-нибудь. Знает одно,
что у богатого отца молодые дочери есть, ну и давай свататься. Сам, тятя, посуди, можно ли мне от такого мужа счастья ждать?
— Несодеянное говоришь! — зачал он. —
Что за речи у тебя стали!.. Стану я дочерей продавать!.. Слушай, до самого Рождества Христова единого словечка про свадьбу тебе не молвлю… Целый год — одумаешься тем временем. А там поглядим да посмотрим… Не кручинься
же, голубка, — продолжал Патап Максимыч, лаская дочь. — Ведь ты у меня умница.
Но когда родительское сердце утолится и руки колотить новобрачных устанут, мирятся, и тем
же ухватом,
что мать дочку свою колотила, принимается она из печки горшки вынимать, чтобы нарочно состряпанным кушаньем любезного зятюшку потчевать.
—
Что ж он? — с живостью спросила Настя, вскочив на кровати. — Да говори
же?
— Да полно
же ты! — ободряла ее Фленушка. —
Чего расплакалась!.. Не покойник на столе!.. Не хнычь, не об
чем…
— Проведи его туда. Сходи, Алексеюшка, уладь дело, — сказал Патап Максимыч, — а то и впрямь игуменья-то ее на поклоны поставит. Как закатит она тебе, Фленушка, сотни три лестовок земными поклонами пройти, спину-то, чай, после не вдруг разогнешь… Ступай, веди его… Ты там чини себе, Алексеюшка, остальное я один разберу… А к отцу-то сегодня сходи
же.
Что до воскресенья откладывать!
— Да вот, ехал неподалече и завернул, — отвечал он. — Нельзя
же куму не наведать. И то с Рождества не видались.
Что, Божья старушка, неможется, слышь, тебе?
— Беспременно буду, — живо подхватила Никитишна. — Да как
же это возможно, чтобы на Настиных смотринах да не я стряпала? Умирать стану, а поеду. Присылай подводу, куманек, часу не промешкаю. А вот
что, возьми-ка ты у наших ребят лося, знатно кушанье состряпаю, на редкость.
— Ладно, хорошо, — сказала Никитишна. — А я все насчет крестницы-то. Как
же это, куманек, что-то невдомек мне: давеча сказал ты,
что в монастырь она собираться вздумала, а теперь говоришь про смотрины. Уж не силой ли ты ее выдаешь, не супротив ли ее воли?
Прогуляв деньги, лошадей да коров спустил, потом из дому помаленьку стал продавать, да года два только и дела делал,
что с базара на базар ездил: по субботам в Городец, по воскресеньям в Катунки, по понедельникам в Пучеж, — так целую неделю, бывало, и разъезжает, а неделя прошла, другая пришла, опять за те
же разъезды.
— Так-то так, уж я на тебя как на каменну стену надеюсь, кумушка, — отвечала Аксинья Захаровна. — Без тебя хоть в гроб ложись. Да нельзя
же и мне руки-то сложить. Вот умница-то, — продолжала она, указывая на работницу Матрену, — давеча у меня все полы перепортила бы, коли б не доглядела я вовремя. Крашены-то полы дресвой вздумала мыть… А вот
что, кумушка, хотела я у тебя спросить: на нонешний день к ужину-то
что думаешь гостям сготовить? Без хлеба, без соли нельзя
же их спать положить.
— Как
же это за ужин без варева сесть? Ладно ли будет? — с недоумением спросила Аксинья Захаровна. — Ну, а назавтра, на обед-от,
что ты состряпаешь?
Валяли они и тот «шляпо́к»,
что исстари в ходу по Тверской и Новгородской сторонам — с низенькой прямой тульей, — и ярославскую «верховку», такую
же низенькую, но с тульей раструбом.
До гробовой доски, до белого савана думать бы да передумывать бедному горюну, если бы друг не выручил. Тот
же старый друг, то
же неизменное копье,
что и в прежние года из житейских невзгод выручал, тот
же Патап Максимыч.
— Помнишь,
что у Златоуста про такие слезы сказано? — внушительно продолжал Патап Максимыч. — Слезы те паче поста и молитвы, и сам Спас пречистыми устами своими рек: «Никто
же больше тоя любви имать, аще кто душу свою положит за други своя…» Добрая ты у меня, Груня!.. Господь тебя не оставит.
—
Чего им делается? И сегодня живут по-вчерашнему, как вечор видел, так и есть, — отвечал Патап Максимыч. — Да слушай
же, не с баснями я приехал к тебе, с настоящим делом.
— Ну так слушай
же,
что было у меня с ней говорено вечор, как ты из Осиповки поехал.
— А ты не гляди снаружи, гляди снутри, — сказал Патап Максимыч. — Умница-то какой!.. Все может сделать, а уж на работу — беда!.. Так я его, куманек, возлюбил,
что, кажись, точно родной он мне стал. Вот и Захаровна то
же скажет.
— Не пьет теперь, — сказал Патап Максимыч. — Не дают, а пропивать-то нечего… Знаешь
что, Аксинья, он тебе все
же брат, не одеть ли его как следует да не позвать ли сюда? Пусть его с нами попразднует. Моя одежа ему как раз по плечу. Синяки-то на роже прошли, человеком смотрит. Как думаешь?
— И
что ж, в самом деле, это будет, мамынька! — молвила Аграфена Петровна. — Пойдет тут у вас пированье, работникам да страннему народу столы завтра будут, а он, сердечный, один, как оглашенный какой, взаперти. Коль ему места здесь нет, так уж в самом деле его запереть надо. Нельзя
же ему с работным народом за столами сидеть, слава пойдет нехорошая. Сами-то, скажут, в хоромах пируют, а брата родного со странним народом сажают. Неладно, мамынька, право, неладно.
Алексей проснулся из забытья. Все время сидел он, опустя глаза в землю и не слыша,
что вокруг его говорится… Золото, только золото на уме у него… Услышав хозяйское слово и увидя Никифора, встал. «Волк» повернул назад и, как ни в
чем не бывало, с тяжелым вздохом уселся у печки, возле выхода в боковушку. И как
же ругался он сам про себя.
Ни слова не молвил Патап Максимыч. «
Что ж это за срам такой? — рассуждает он сам с собою. — Как
же это жену-то свою голую напоказ чужим людям возить?.. Неладно, неладно!..»
У него,
что у отца, то
же на уме было: похвалиться перед будущим тестем: вот, дескать, с какими людьми мы знаемся, а вы, дескать, сиволапые, живучи в захолустье, понятия не имеете, как хорошие люди в столицах живут.
Дал маху Снежков, рассказав про стужинских дочерей. Еще больше остудил он сватовство, обмолвившись,
что и его дочери одеваются так
же, как Стужины.
Не гнушался и табашниками, и хоть сроду сам не куривал, а всегда говаривал,
что табак зелье не проклятое, а такая
же Божья трава, как и другие; в иноземной одежде, даже в бритье бороды ереси не видал, говоря,
что Бог не на одежу смотрит, а на душу.
— Вот, Авдотьюшка, пятый год ты, родная моя, замужем, а деток Бог тебе не дает… Не взять ли дочку приемную, богоданную? Господь не оставит тебя за добро и в сей жизни и в будущей… Знаю,
что достатки ваши не широкие, да ведь не объест
же вас девочка… А может статься, выкупят ее у тебя родители, — люди они хорошие, богатые, деньги большие дадут, тогда вы и справитесь… Право, Авдотьюшка, сотвори-ка доброе дело, возьми в дочки младенца Фленушку.
Бежать не удалось… Патап Максимыч помешал… Надо жить под одной кровлею с ним… И Фленушка тут
же… Бедная, бедная!.. Чует ли твое сердечушко,
что возле тебя отец родной!
Хоть и сулишь ты горы золота, однако
же я скажу тебе, Яким Прохорыч,
что домашний теленок не в пример дороже заморской коровы.
— Божиться,
что ль, тебе?.. Образ со стены тащить? — вспыхнул Стуколов. — И этим тебя не уверишь… Коли хочешь увериться, едем сейчас на Ветлугу. Там я тебя к одному мужичку свезу, у него такое
же маслице увидишь, и к другому свезу, и к третьему.
— Жирно, брат, съест! — возразил Патап Максимыч. — Нет, Яким Прохорыч, нечего нам про это дело и толковать. Не подходящее, совсем пустое дело!.. Как
же это? Будь он хоть патриарх, твой Софрон, а деньги в складчину давай, коли барышей хочешь… А то — сам денег ни гроша, а в половине… На
что это похоже?.. За
что?
Патап Максимыч только и думает о будущих миллионах. День-деньской бродит взад и вперед по передней горнице и думает о каменных домах в Петербурге, о больницах и богадельнях,
что построит он миру на удивление, думает, как он мели да перекаты на Волге расчистит, железные дороги как строить зачнет… А миллионы все прибавляются да прибавляются… «
Что ж, — думает Патап Максимыч, — Демидов тоже кузнецом был, а теперь посмотри-ка,
чем стали Демидовы! Отчего ж и мне таким не быть… Не обсевок
же я в поле какой!..»
— Како езжать? — отозвался Патап Максимыч. — Кого сюда леший понесет? Ведь это сам ты видишь,
что такое: выехали — еще не брезжилось, а гляди-ка, уж смеркаться зачинает. Где мы, куда заехали, сам леший не разберет… Беда, просто беда… Ах, чтобы всех вас прорвало! — ругался Патап Максимыч. — И понесло
же меня с тобой: тут прежде смерти живот положишь!
Пора
же такая,
что волки стаями рыщут.
— Ишь ты премудрость какая!.. До
чего только люди не доходят, — удивился Патап Максимыч. — Ну, как
же нам дорогу твоя матка покажет?
— Вставайте
же, вставайте, а вы!..
Чего разоспались, ровно маковой воды опились?.. День на дворе! — покрикивал дядя Онуфрий, ходя вдоль нар, расталкивая лесников и сдергивая с них армяки и полушубки.