Неточные совпадения
По нашим местам, думаю
я, Никифору в жизнь не справиться, славы много; одно то, что «волком» был; все знают его вдоль и поперек, ни от кого веры нет ему на полушку.
— Рад тебе
по гроб жизни служить, кормилец ты мой!.. — заплакал Никифор. — Только вот — сестра лиходейка… Заест
меня…
— Ни за что на свете не подам объявления, ни за что на свете не наведу суда на деревню. Суд наедет, не одну мою копейку потянет, а миру и без того туго приходится. Лучше ж
я как-нибудь, с Божьей помощью, перебьюсь. Сколочусь
по времени с деньжонками, нову токарню поставлю. А злодея, что
меня обездолил, — суди Бог на страшном Христовом судилище.
—
По каким делам ко
мне пришел? — спросил Патап Максимыч, скидая тулуп и обтирая сапоги о брошенную у порога рогожку.
— Да уж это как вашей милости будет угодно, — сказал Алексей. —
По вашей добродетели бедного человека вы не обидите, а
я рад стараться, сколько силы хватит.
— Молви отцу, — говорил он, давая деньги, — коли нужно ему на обзаведенье, шел бы ко
мне — сотню другу-третью с радостью дам. Разживетесь, отдадите, аль
по времени ты заработаешь. Ну, а когда же работать начнешь у
меня?
— Да полно ж тебе, Максимыч, мучить ее понапрасну, — сказала Аксинья Захаровна. — Ты вот послушай-ка, что
я скажу тебе, только не серчай, коли молвится слово не
по тебе. Ты всему голова, твоя воля, делай как разумеешь, а
по моему глупому разуменью, деньги-то, что на столы изойдут, нищей бы братии раздать, ну хоть ради Настина здоровья да счастья. Доходна до Бога молитва нищего, Максимыч. Сам ты лучше
меня знаешь.
— Некогда
мне с тобой балясы точить, — молвила Фленушка. — Пожалуй, еще Матрена из бани пойдет да увидит нас с тобой, либо в горницах
меня хватятся… Настасья Патаповна кланяться велела. Вот кто… Она
по тебе сокрушается… Полюбила с первого взгляда… Вишь глаза-то у тебя, долговязого, какие непутные, только взглянул на девку, тотчас и приворожил… Велишь, что ли, кланяться?
— Да что ж, мамынька? Коли Насте тятенькин жених не
по мысли, отдай
мне его, с радостью пойду.
— Ну, это еще посмотрим, разлучат ли тебя, нет ли с Алешкой, — молвила Фленушка. — Всех проведем, всех одурачим, свадьбу «уходом» сыграем. Надейся на
меня да слушайся, все
по хотенью нашему сбудется.
— Ах, Фленушка, Фленушка… и хотелось бы верить, да не верится, — отирая слезы, сказала Настя. — Вон тятенька-то как осерчал, как
я по твоему наученью свысока поговорила с ним. Не вышло ничего, осерчал только пуще…
— Особенно
по весне, как дома
меня не будет, — говорил он, — смотри ты, Аксинья, за ней хорошенько. Летом до греха недолго.
По грибы аль
по ягоды, чтоб обе они и думать не смели ходить, за околицу одних не пускай, всяко может случиться.
— Ну вот, умница, — сказала она, взявши руками раскрасневшиеся от подавляемого волнения Настины щеки. — Молодец девка! Можно чести приписать!.. Важно отца отделала!.. До последнего словечка все слышала, у двери все время стояла… Говорила
я тебе, что струсит… По-моему вышло…
— Совесть-то есть, аль на базаре потерял? — продолжала Фленушка. — Там
по нем тоскуют, плачут, убиваются, целы ночи глаз не смыкают, а он еще спрашивает… Ну, парень, была бы моя воля, так бы
я тебя отделала, что до гроба жизни своей поминать стал, — прибавила она, изо всей силы колотя кулаком
по Алексееву плечу.
— В приказчики хочет
меня по токарням да
по красильням рядить, — отвечал Алексей, — за работниками да за домом присматривать.
— И то
по ней все говорю, — отвечал Патап Максимыч. — Боюся, в самом деле не наделала бы чего. Голову, кумушка, снимет!.. Проходу тогда
мне не будет.
— Лучше будет, ненаглядный ты мой… Кус ты мой сахарный, уста твои сладкие, золотая головушка, не в пример лучше нам
по закону жить, — приставала Мавра. — Теперь же вот и отец Онисим наехал, пойдем к нему, повенчаемся. Зажили б мы с тобой, голубчик, припеваючи: у тебя домик и всякое заведение, да и
я не бесприданница, — тоже без ужина спать не ложусь, — кой-что и у
меня в избенке найдется.
— И
я совсем стосковалась
по тебе, Алеша, — прижимаясь к милому, молвила Настя. — Только и думы у
меня, что про тебя, дружочек мой.
— Он тяте
по торговле хорош, — с усмешкой молвила Настя. — Дела, вишь, у него со стариком какие-то есть; ради этих делов и надо ему породниться… Выдавай Парашу: такая же дочь!.. А ей все одно: хоть за попа, хоть за козла, хоть бы дубовый пень. А
я не из таковских.
— Да что ты в самом деле, Максимыч, дура, что ли,
я повитая? Послушаюсь
я злых людей, обижу
я Грунюшку? Да никак ты с ума спятил? — заговорила, возвышая голос, Аксинья Захаровна и утирая рукавом выступившие слезы. — Обидчик ты этакой, право, обидчик!.. Какое слово про
меня молвил!..
По сердцу ровно ножом полоснул!.. Бога нет в тебе!.. Право, Бога нет!..
— Что детки? Малы они, кумушка, еще неразумны, — отвечал Иван Григорьич. — Пропащие они дети без матери… Нестройно, неукладно в дому у
меня. Не глядел бы… Все, кажись, стоит на своем месте, по-прежнему; все, кажется, порядки идут, как шли при покойнице, а не то… Пустым пахнет, кумушка.
— Сама сиротой
я была. Недолго была
по твоей любви да
по милости, а все же помню, каково
мне было тогда, какова есть сиротская доля. Бог тебя
мне послал да мамыньку, оттого и не спознала
я горя сиротского. А помню, каково было бродить
по городу… Ничем не заплатить
мне за твою любовь, тятя; одно только вот перед Богом тебе говорю: люблю тебя и мамыньку, как родных отца с матерью.
— Чего им делается? И сегодня живут по-вчерашнему, как вечор видел, так и есть, — отвечал Патап Максимыч. — Да слушай же, не с баснями
я приехал к тебе, с настоящим делом.
— Без ее согласья, известно, нельзя дело сладить, — отвечал Патап Максимыч. — Потому хоша она
мне и дочка, а все ж не родная. Будь Настасья постарше да не крестная тебе дочь,
я бы разговаривать не стал, сейчас бы с тобой
по рукам, потому она детище мое — куда хочу, туда и дену. А с Груней надо поговорить. Поговорить, что ли?
— Вот вам отцовский наказ, — молвил детям Иван Григорьич, —
по утрам и на сон грядущий каждый день молитесь за здравье рабы Божьей Агриппины. Слышите? И Маша чтобы молилась. Ну, да
я сам ей скажу.
— Что это, сестрица: погляжу
я на тебя, ровно ты не
по себе? — спросила она Настю.
— Работники-то ноне подшиблись, — заметил Иван Григорьич. — Лежебоки стали. Им бы все как-нибудь деньги за даровщину получить, только у них и на уме… Вот хоть у
меня по валеному делу — бьюсь с ними, куманек, бьюся — в ус себе не дуют. Вольный стал народ, самый вольный! Обленился, прежнего раденья совсем не видать.
— Правду говорю, — молвил Патап Максимыч. — Что
мне врать-то? Не продаю его тебе. Первый токарь
по всему околотку. Обойди все здешние места,
по всему Заволжью другого такого не сыскать. Вот перед истинным Богом — право слово.
Оттого Алексей Лохматый и пошел ко
мне,
по бедности, значит, чтоб отцу поскорее оправиться.
— В годы взял. В приказчики. На место Савельича к заведенью и к дому приставил, — отвечал Патап Максимыч. — Без такого человека
мне невозможно: перво дело, за работой глаз нужен,
мне одному не углядеть; опять же
по делам дом покидаю на месяц и на два, и больше: надо на кого заведенье оставить. Для того и взял молодого Лохматого.
—
Я решил, чтобы как покойник Савельич был у нас, таким был бы и Алексей, — продолжал Патап Максимыч. — Будет в семье как свой человек, и обедать с нами и все… Без того
по нашим делам невозможно… Слушаться не станут работники, бояться не будут, коль приказчика к себе не приблизишь. Это они чувствуют… Матренушка! — крикнул он, маленько подумав, работницу, что возилась около посуды в большой горенке.
— Добрый парень, неча сказать, — молвила Аксинья Захаровна, обращаясь к Ивану Григорьичу, — на всяку послугу
по дому ретивый и скромный такой, ровно красная девка! Истинно, как Максимыч молвил, как есть родной. Да что, куманек, — с глубоким вздохом прибавила она, — в нонешне время иной родной во сто раз хуже чужого. Вон
меня наградил Господь каким чадушком. Братец-то родимый… Напасть только одна!
Было немало и молодого, как
я, народу: тогда в Лаврентьеву обитель юноши из разных сторон приходили, да управят души свои
по словеси Господню.
И как скоро со
мною такая перемена совершилась, восстала в душе другая буря,
по иным новым волнам душевный корабль мой стал влаятися…
Прискучили леса и пустыни, прискучили благочестивые старцы; не иноческой тишины
мне хотелось, хотелось повидать дальние страны, посмотреть на чужие государства, поплавать
по синему морю, походить
по горам высоким.
И, живучи в тех местах, очень
я по России стосковался.
Рассказал
я им
по ряду про свое сибирское хожденье и про жизнь в Беловодье.
Был и у самого владыки Амвросия под благословеньем, и он через толмача много
меня расспрашивать изволил обо всех моих
по дальним странам хожденьях.
А перед самым, говорит, отъездом моим в Белу Криницу,
мне отписывали, что за Волгой
по тамошним лесам водится золото.
— Просим любить нас, лаской своей не оставить, Аксинья Захаровна, — говорил хозяйке Данило Тихоныч. — И парнишку моего лаской не оставьте… Вы не смотрите, что на нем такая одежа… Что станешь делать с молодежью? В городе живем, в столицах бываем; нельзя… А
по душе, сударыня, парень он у
меня хороший, как есть нашего старого завета.
— Так-то оно так, Данило Тихоныч, — отвечал Патап Максимыч. — Только
я, признаться сказать, не пойму что-то ваших речей… Не могу
я вдомек себе взять, что такое вы похваляете… Неужели везде наши христиане
по городам стали так жить?.. В Казани, к примеру сказать, аль у вас в Самаре?
— Ну, не как в Москве, а тоже живут, — отвечал Данило Тихоныч. — Вот
по осени в Казани гостил
я у дочери, к зятю на именины попал, важнецкий бал задал, почитай, весь город был. До заутрень танцевали.
— Как же! Они у
меня на все горазды. В пансионе учились. И по-французски говорят, и все.
— Да вы нашу-то речь послушайте — приневольтесь да покушайте! — отвечала Аксинья Захаровна. — Ведь по-нашему, по-деревенскому, что порушено да не скушано, то хозяйке покор. Пожалейте хоть маленько
меня, не срамите моей головы, покушайте хоть маленечко.
— Оно, конечно, воля Божия первей всего, — сказал старый Снежков, — однако ж все-таки нам теперь бы желательно ваше слово услышать,
по тому самому, Патап Максимыч, что ваша Настасья Патаповна оченно
мне по нраву пришлась — одно слово, распрекрасная девица, каких на свете мало живет, и паренек мой тоже говорит, что ему невесты лучше не надо.
— На добром слове покорно благодарим, Данило Тихоныч, — отвечал Патап Максимыч, — только
я так думаю, что если Михайло Данилыч станет
по другим местам искать, так много девиц не в пример лучше моей Настасьи найдет. Наше дело, сударь, деревенское, лесное. Настасья у
меня, окроме деревни да скита, ничего не видывала, и
мне сдается, что такому жениху, как Михайло Данилыч, вряд ли она под стать подойдет, потому что не обыкла к вашим городским порядкам.
А все ж моя Настасья не порогом поперек вам стала, ищите где лучше и на
мне не взыщите, коли до той поры Настасье другой жених
по мысли найдется.
— Сейчас нельзя, — заметил Стуколов. — Чего теперь под снегом увидишь? Надо ведь землю копать, на дне малых речонок смотреть… Как можно теперь? Коли условие со
мной подпишешь, поедем
по весне и примемся за работу, а еще лучше ехать около Петрова дня, земля к тому времени просохнет… болотисто уж больно
по тамошним местам.
Патап Максимыч только и думает о будущих миллионах. День-деньской бродит взад и вперед
по передней горнице и думает о каменных домах в Петербурге, о больницах и богадельнях, что построит он миру на удивление, думает, как он мели да перекаты на Волге расчистит, железные дороги как строить зачнет… А миллионы все прибавляются да прибавляются… «Что ж, — думает Патап Максимыч, — Демидов тоже кузнецом был, а теперь посмотри-ка, чем стали Демидовы! Отчего ж и
мне таким не быть… Не обсевок же
я в поле какой!..»
— Максимыч, не серчай ты на
меня, кормилец, коли
я что не
по тебе молвлю, выслушай ты
меня, ради Христа.