Неточные совпадения
— Куда ж его положили — почему
мне знать? — говорил Захар, похлопывая рукой
по бумагам и
по разным вещам, лежавшим на столе.
— У тебя, вот, там, мыши бегают
по ночам —
я слышу.
— На вас не угодишь. Да мало ли домов! Теперь у всех дни: у Савиновых
по четвергам обедают, у Маклашиных — пятницы, у Вязниковых — воскресенья, у князя Тюменева — середы. У
меня все дни заняты! — с сияющими глазами заключил Волков.
— Что ж делать! Надо работать, коли деньги берешь. Летом отдохну: Фома Фомич обещает выдумать командировку нарочно для
меня… вот, тут получу прогоны на пять лошадей, суточных рубля
по три в сутки, а потом награду…
— Это
я по сырости поеду! И чего
я там не видал? Вон дождь собирается, пасмурно на дворе, — лениво говорил Обломов.
— Вот вы этак все на
меня!.. — Ну, ну, поди, поди! — в одно и то же время закричали друг на друга Обломов и Захар. Захар ушел, а Обломов начал читать письмо, писанное точно квасом, на серой бумаге, с печатью из бурого сургуча. Огромные бледные буквы тянулись в торжественной процессии, не касаясь друг друга,
по отвесной линии, от верхнего угла к нижнему. Шествие иногда нарушалось бледно-чернильным большим пятном.
Я баб погнал
по мужей: бабы те не воротились, а проживают, слышно, в Челках, а в Челки поехал кум мой из Верхлева; управляющий послал его туда: соху, слышь, заморскую привезли, а управляющий послал кума в Челки оную соху посмотреть.
Я что за богач, чтоб ему
по пятидесяти рублей отваливать!
По-твоему, шатайся целый день — тебе нужды нет, что
я пообедаю невесть где и как и не прилягу после обеда?..
— Другой — кого ты разумеешь — есть голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит. Вот это так «другой»! А
я, по-твоему, «другой» — а?
— Виноват, Илья Ильич, — начал он сипеть с раскаянием, — это
я по глупости, право,
по глупости…
— А
я, — продолжал Обломов голосом оскорбленного и не оцененного
по достоинству человека, — еще забочусь день и ночь, тружусь, иногда голова горит, сердце замирает,
по ночам не спишь, ворочаешься, все думаешь, как бы лучше… а о ком?
— Да как это язык поворотился у тебя? — продолжал Илья Ильич. — А
я еще в плане моем определил ему особый дом, огород, отсыпной хлеб, назначил жалованье! Ты у
меня и управляющий, и мажордом, и поверенный
по делам! Мужики тебе в пояс; все тебе: Захар Трофимыч да Захар Трофимыч! А он все еще недоволен, в «другие» пожаловал! Вот и награда! Славно барина честит!
Когда нянька мрачно повторяла слова медведя: «Скрипи, скрипи, нога липовая;
я по селам шел,
по деревне шел, все бабы спят, одна баба не спит, на моей шкуре сидит, мое мясо варит, мою шерстку прядет» и т. д.; когда медведь входил, наконец, в избу и готовился схватить похитителя своей ноги, ребенок не выдерживал: он с трепетом и визгом бросался на руки к няне; у него брызжут слезы испуга, и вместе хохочет он от радости, что он не в когтях у зверя, а на лежанке, подле няни.
— Он к вам частенько, — сказал дворник, — надоел
по ночам, проклятый: уж все выйдут, и все придут: он всегда последний, да еще ругается, зачем парадное крыльцо заперто… Стану
я для него тут караулить крыльцо-то!
— Да как всегда: бесится с жиру, — сказал Захар, — а все за тебя,
по твоей милости перенес
я горя-то немало: все насчет квартиры-то! Бесится: больно не хочется съезжать…
— Коли ругается, так лучше, — продолжал тот, — чем пуще ругается, тем лучше:
по крайности, не прибьет, коли ругается. А вот как
я жил у одного: ты еще не знаешь — за что, а уж он, смотришь, за волосы держит тебя.
— А! Ты еще разговаривать? — отвечал лакей. —
Я за тобой
по всему дому бегаю, а ты здесь!
— Да
я посмотрю, нельзя ли вдруг
по всем, — сказал Андрей.
— Ах, братец! Как будто у
меня только и дела, что
по имению. А другое несчастье?
В ожидании, пока проснется жена,
я надел бы шлафрок и походил
по саду подышать утренними испарениями; там уж нашел бы
я садовника, поливали бы вместе цветы, подстригали кусты, деревья.
— Нет, не то, — отозвался Обломов, почти обидевшись, — где же то? Разве у
меня жена сидела бы за вареньями да за грибами? Разве считала бы тальки да разбирала деревенское полотно? Разве била бы девок
по щекам? Ты слышишь: ноты, книги, рояль, изящная мебель?
— Где же идеал жизни, по-твоему? Что ж не обломовщина? — без увлечения, робко спросил он. — Разве не все добиваются того же, о чем
я мечтаю? Помилуй! — прибавил он смелее. — Да цель всей вашей беготни, страстей, войн, торговли и политики разве не выделка покоя, не стремление к этому идеалу утраченного рая?
— Для самого труда, больше ни для чего. Труд — образ, содержание, стихия и цель жизни,
по крайней мере моей. Вон ты выгнал труд из жизни: на что она похожа?
Я попробую приподнять тебя, может быть, в последний раз. Если ты и после этого будешь сидеть вот тут с Тарантьевыми и Алексеевыми, то совсем пропадешь, станешь в тягость даже себе. Теперь или никогда! — заключил он.
Начал гаснуть
я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не знал, что делать в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении
по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах, в приемные дни, где оказывали
мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил
по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными днями, лето — гуляньями и всю жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
— Трудно отвечать на этот вопрос! всякая! Иногда
я с удовольствием слушаю сиплую шарманку, какой-нибудь мотив, который заронился
мне в память, в другой раз уйду на половине оперы; там Мейербер зашевелит
меня; даже песня с барки: смотря
по настроению! Иногда и от Моцарта уши зажмешь…
— Но вы могли пожелать,
по крайней мере, чтоб
я спела… хоть из любопытства.
— Не знаю, чему приписать, что вы сегодня пели, как никогда не пели, Ольга Сергеевна,
по крайней мере,
я давно не слыхал. Вот мой комплимент! — сказал он, целуя каждый палец у нее.
— Вы, кажется, стараетесь
по обязанности хозяйки занять
меня? — спросил Обломов. — Напрасно!
— Все это еще во-первых, — продолжала она, — ну,
я не гляжу по-вчерашнему, стало быть, вам теперь свободно, легко. Следует: во-вторых, что надо сделать, чтоб вы не соскучились?
— Дурак, дурак! — вдруг вслух сказал он, хватая ландыши, ветку, и почти бегом бросился
по аллее. —
Я прощенья просил, а она… ах, ужели?.. Какая мысль!
—
Я мел, — твердил Захар, — не
по десяти же раз мести! А пыль с улицы набирается… здесь поле, дача: пыли много на улице.
— Это ты что у
меня тут все будоражишь по-своему — а? — грозно спросил он. —
Я нарочно сложил все в один угол, чтоб под рукой было, а ты разбросала все
по разным местам?
— Нет, этого быть не может! — вслух произнес он, встав с дивана и ходя
по комнате. — Любить
меня, смешного, с сонным взглядом, с дряблыми щеками… Она все смеется надо
мной…
—
Я давно ищу вас
по всему парку, — отвечал он.
—
Я знала, что вы будете искать, и нарочно села здесь, в этой аллее: думала, что вы непременно пройдете
по ней.
— Умрете… вы, — с запинкой продолжала она, —
я буду носить вечный траур
по вас и никогда более не улыбнусь в жизни. Полюбите другую — роптать, проклинать не стану, а про себя пожелаю вам счастья… Для
меня любовь эта — все равно что… жизнь, а жизнь…
—
По крайней мере, вы отдадите справедливость моим намерениям, Ольга? — тихо говорил он. — Это доказательство, как
мне дорого ваше счастье.
Я во что-нибудь ценю, когда от
меня у вас заблестят глаза, когда вы отыскиваете
меня, карабкаясь на холмы, забываете лень и спешите для
меня по жаре в город за букетом, за книгой; когда вижу, что
я заставляю вас улыбаться, желать жизни…
Если ошибусь, если правда, что
я буду плакать над своей ошибкой,
по крайней мере,
я чувствую здесь (она приложила ладонь к сердцу), что
я не виновата в ней; значит, судьба не хотела этого, Бог не дал.
— Ольга! Пусть будет все по-вчерашнему, — умолял он, —
я не буду бояться ошибок.
«В самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо? К чему
я не спал всю ночь, писал утром? Вот теперь, как стало на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать хочется. А если б письма не было, и ничего б этого не было: она бы не плакала, было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же, в аллее, глядели друг на друга, говорили о счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
— За то, что вы выдумали мучения.
Я не выдумывала их, они случились, и
я наслаждаюсь тем, что уж прошли, а вы готовили их и наслаждались заранее. Вы — злой! за это
я вас и упрекала. Потом… в письме вашем играют мысль, чувство… вы жили эту ночь и утро не по-своему, а как хотел, чтоб вы жили, ваш друг и
я, — это во-вторых; наконец, в-третьих…
— Не могу, у
меня пальцы дрожат,
мне как будто душно, — сказала она Обломову. — Походимте
по саду.
— Ты думал, что
я, не поняв тебя, была бы здесь с тобою одна, сидела бы
по вечерам в беседке, слушала и доверялась тебе? — гордо сказала она.
— А
я знаю: тебе хотелось бы узнать, пожертвовала ли бы
я тебе своим спокойствием, пошла ли бы
я с тобой
по этому пути? Не правда ли?
— Ну, так заплати же
мне теперь,
по крайней мере, за извозчика, — приставал Тарантьев, — три целковых.
—
Я отпустил его. — Как за что? И то не хотел везти: «
по песку-то?» — говорит. Да отсюда три целковых — вот двадцать два рубля!
—
Я нанял квартиру; теперь,
по обстоятельствам,
мне надо искать квартиру в другой части города, так
я пришел поговорить с вами…
— Нет, двое детей со
мной, от покойного мужа: мальчик
по восьмому году да девочка
по шестому, — довольно словоохотливо начала хозяйка, и лицо у ней стало поживее, — еще бабушка наша, больная, еле ходит, и то в церковь только; прежде на рынок ходила с Акулиной, а теперь с Николы перестала: ноги стали отекать. И в церкви-то все больше сидит на ступеньке. Вот и только. Иной раз золовка приходит погостить да Михей Андреич.
Неточные совпадения
Но
я отстал от их союза // И вдаль бежал… Она за
мной. // Как часто ласковая муза //
Мне услаждала путь немой // Волшебством тайного рассказа! // Как часто
по скалам Кавказа // Она Ленорой, при луне, // Со
мной скакала на коне! // Как часто
по брегам Тавриды // Она
меня во мгле ночной // Водила слушать шум морской, // Немолчный шепот Нереиды, // Глубокий, вечный хор валов, // Хвалебный гимн отцу миров.
Адриатические волны, // О Брента! нет, увижу вас // И, вдохновенья снова полный, // Услышу ваш волшебный глас! // Он свят для внуков Аполлона; //
По гордой лире Альбиона // Он
мне знаком, он
мне родной. // Ночей Италии златой //
Я негой наслажусь на воле // С венецианкою младой, // То говорливой, то немой, // Плывя в таинственной гондоле; // С ней обретут уста мои // Язык Петрарки и любви.
Гм! гм! Читатель благородный, // Здорова ль ваша вся родня? // Позвольте: может быть, угодно // Теперь узнать вам от
меня, // Что значит именно родные. // Родные люди вот какие: // Мы их обязаны ласкать, // Любить, душевно уважать // И,
по обычаю народа, // О Рождестве их навещать // Или
по почте поздравлять, // Чтоб остальное время года // Не думали о нас они… // Итак, дай Бог им долги дни!
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить // С «Благонамеренным» в руках! //
Я шлюсь на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился ли в родной?
А где, бишь, мой рассказ несвязный? // В Одессе пыльной,
я сказал. //
Я б мог сказать: в Одессе грязной — // И тут бы, право, не солгал. // В году недель пять-шесть Одесса, //
По воле бурного Зевеса, // Потоплена, запружена, // В густой грязи погружена. // Все домы на аршин загрязнут, // Лишь на ходулях пешеход //
По улице дерзает вброд; // Кареты, люди тонут, вязнут, // И в дрожках вол, рога склоня, // Сменяет хилого коня.