Неточные совпадения
В лесистом Верховом Заволжье деревни малые, зато частые, одна
от другой на версту, на две. Земля холодна, неродима, своего хлеба мужику разве до Масленой хватит, и то в урожайный год! Как ни бейся на надельной полосе, сколько страды над ней ни принимай, круглый год трудовым хлебом
себя не прокормишь. Такова сторона!
Вечер крещенского сочельника ясный был и морозный. За околицей Осиповки молодые бабы и девки сбирали в кринки чистый «крещенский снежок» холсты белить да
от сорока недугов лечить. Поглядывая на ярко блиставшие звезды, молодицы заключали, что новый год белых ярок породит, а девушки меж
себя толковали: «Звезды к гороху горят да к ягодам; вдоволь уродится, то-то загуляем в лесах да в горохах!»
А из
себя видный, шадровит маленько, оспа побила, да с мужнина лица Настасье воду не пить; муж-от приглядится, Бог даст, как поживет с ним годик-другой…
— Ради милого и без венца нашей сестре не жаль
себя потерять! — сказала Фленушка. — Не тужи… Не удастся свадьба «честью», «уходом» ее справим… Будь спокоен, я за дело берусь, значит, будет верно… Вот подожди, придет лето: бежим и окрутим тебя с Настасьей… У нее положено, коль не за тебя, ни за кого нейти… И жених приедет во двор, да поворотит оглобли, как несолоно хлебал… Не вешай головы, молодец, наше
от нас не уйдет!
В самый тот же день, как у Чапуриных брагу заварили, в деревне Ежове, что стоит на речке Шишинке, в полутора верстах
от Осиповки, собрались мужики у клетей на улице и толковали меж
собой про столы чапуринские.
— Какие речи ты
от Настасьи Патаповны мне переносила?.. Какие слова говорила?.. Зачем же было душу мою мутить? Теперь не знаю, что и делать с
собой — хоть камень на шею да в воду.
— Верю, тятя, — молвила Настя. — Только вот что скажи ты мне: где ж у него был разум, как он сватал меня? Не видавши ни разу, — ведь не знает же он, какова я из
себя, пригожа али нет, — не слыхавши речей моих, — не знает, разумна я али дура какая-нибудь. Знает одно, что у богатого отца молодые дочери есть, ну и давай свататься. Сам, тятя, посуди, можно ли мне
от такого мужа счастья ждать?
Случается, и это бывает нередко, что родители жениха и невесты, если не из богатых, тайком
от людей, даже
от близкой родни, столкуются меж
себя про свадьбу детей и решат не играть свадьбы «честью», во избежание расходов на пиры и дары.
У Насти
от сердца отлегло. Сперва думала она, не узнала ль чего крестнинькая. Меж девками за Волгой, особенно в скитах, ходят толки, что иные старушки по каким-то приметам узнают, сохранила
себя девушка аль потеряла. Когда Никитишна, пристально глядя в лицо крестнице, настойчиво спрашивала, что с ней поделалось, пришло Насте на ум, не умеет ли и Никитишна девушек отгадывать. Оттого и смутилась. Но, услыхав, что крестная речь завела о другом, тотчас оправилась.
— Не знаю, что и думать, Флена Васильевна, — отвечал
от радости
себя не помнивший Алексей. — Не разберу, во сне это аль наяву.
Как решил я родное Заволжье покинуть, сам с
собой тогда рассуждал: «Куда ж мне теперь, безродному, приклонить бедную голову, где сыскать душевного мира и тишины, где найти успокоение помыслов и забвение всего, что было со мной?..» Решил в монастырь идти, да подальше, как можно подальше
от здешних мест.
Думаю
себе: «Пускай мне хоть голову снимут, а уйду же я
от тех опонцев в Российское царство».
Не верили они, чтоб в иноземной одежде, в клубах, театрах, маскарадах много было греха, и Михайло Данилыч не раз, сидя в особой комнате Новотроицкого с сигарой в зубах, за стаканом шампанского,
от души хохотал с подобными
себе над увещаньями и проклятьями рогожского попа Ивана Матвеича, в новых обычаях видевшего конечную погибель старообрядства.
В тот же день Салоникея, идучи
от вечерни, увидала на часовенном дворе знакомую молодицу. Зазвала ее к
себе, чайком попотчевала, водочкой, пряничками, а потом и стала ей говорить...
Хорошо обительской матушке-келейнице держать при
себе богатенькую молоденькую родственницу. Как сыр в масле катайся! Всего вдоволь
от благостыни родительской, а в обители почет большой. Матушки-келейницы пользуются всяким случаем, чтобы уговорить молоденькую девушку на безысходное житье в скиту.
Оправясь
от болезни, Матренушка твердо решилась исполнить данный обет. Верила, что этим только обетом избавилась она
от страшных мук,
от грозившей смерти,
от адских мучений, которые так щедро сулила ей мать Платонида. Чтение Книги о старчестве, патериков и Лимонаря окончательно утвердили ее в решимости посвятить
себя Богу и суровыми подвигами иночества умилосердить прогневанного ее грехопадением Господа… Ад и муки его не выходили из ее памяти…
«Экой дошлый народец в эти леса забился, — сам про
себя думал Патап Максимыч. — Мальчишка, материно молоко на губах не обсохло, и тот премудрость понимает, а старый
от Писанья такой гораздый, что, пожалуй, Манефе — так впору».
— Покушай ушицы-то, любезненькой ты мой, — угощал отец Михаил Патапа Максимыча, — стерлядки, кажись, ничего
себе, подходящие, — говорил он, кладя в тарелку дорогому гостю два огромных звена янтарной стерляди и налимьи печенки. — За ночь нарочно гонял на Ветлугу к ловцам.
От нас ведь рукой подать, верст двадцать. Заходят и в нашу Усту стерлядки, да не часто… Расстегайчиков к ушице-то!.. Кушайте, гости дорогие.
Так судили-рядили Сережины отец с матерью, а он бегает
себе да бегает в училище, а чему там учится,
от родителей держит в тайне…
По мере того как женские общежития умножались и год
от году пополнялись, ряды скитников редели, обители их пустели и, если не переходили в руки женщин, разрушались сами
собою, безо всякого вмешательства гражданской или духовной власти.
Сюда сходились старшие матери на сборы для совещаний о хозяйственных делах, для раздачи по рукам денежной милостыни, присылаемой благодетелями; здесь на общем сходе игуменья с казначеей учитывала сборщиц и канонниц, возвращавшихся из поездок; сюда сбегались урвавшиеся
от «трудов» белицы промеж
себя поболтать, здесь же бывали по зимним вечерам супрядки.
— Это кровь в тебе бродит, Марьюшка, — внушительно заметила Фленушка. — Знаю по
себе. Иной раз до того доходит, так бы вот взяла да руки на
себя и наложила… Приедет, что ли, Семен-от Петрович?
— Слава Богу, сударыня, — сказала Манефа и, понизив голос, прибавила: — Братец-от очень скорбит, что вы его не посетили… Сам
себя бранит, желательно было ему самому приехать к вам позвать к
себе, да дела такие подошли, задержали. Очень уж он опасается, не оскорбились бы вы…
Да и то сказать надо, не хочу
от врага рода человеческого жену
себе пояти, потому сказано: «Перва жена
от Бога, втора
от людей, третья
от беса».
— Тятенька! — вне
себя от радости закричал Евграф, кидаясь отцу в ноги и целуя его руки. — Тятенька! Благослови вас Господи!
Отец продал ее за пароход, мать любила, но сама же уговаривала идти за старика, что хочет их всех осчастливить; брат… да что и поминать его, сам он был у отца забитый сын, а теперь, разбогатев
от вырученного за счастье сестры парохода, живет
себе припеваючи в своей Казани, и нет об нем ни слуху ни духу.
— Хлопоты, заботы само по
себе, сударыня Марья Гавриловна, — отвечала Манефа. — Конечно, и они не молодят, ину пору
от думы-то и сон бежит, на молитве даже ум двоится, да это бы ничего — с хлопотами да с заботами можно бы при Господней помощи как-нибудь сладить… Да… Смолоду здоровьем я богата была, да молодость-то моя не радостями цвела, горем да печалями меркла. Теперь вот и отзывается. Да и годы уж немалые — на шестой десяток давно поступила.
Согнать со двора хотела его Аксинья Захаровна, нейдет: «Меня-де сам Патап Максимыч к
себе жить пустил, я-де ему в Узенях нужен, а ты мне не указчица…» И денег уж Аксинья Захаровна давала ему, уйди только из деревни вон, но и тем не могла избавиться
от собинки: пропьянствует на стороне дня три, четыре да по милым родным и стоскуется — опять к сестре на двор…
— Посмотрю я на тебя, Настасья, ровно тебе не мил стал отцовский дом. Чуть не с самого первого дня, как воротилась ты из обители, ходишь, как в воду опущенная, и все ты делаешь рывком да с сердцем… А только молвил отец: «В Комаров ехать» — ног под
собой не чуешь… Спасибо, доченька, спасибо!.. Не чаяла
от тебя!..
«Аз же видев его убояхся, — продолжала, немножко оправясь
от смущения, канонница, — знаменах
себя крестным знамением».
— Истинно грех вышел, да еще грех-от какой! Горше его нет!.. — сказала Манефа. — Спасибо вам, московским, спасибо!.. Сами впали в яму и других с
собой ввалили… Спасибо!..
А он степенным шагом идет
себе по двору обительскому… Нá стороны не озирается, лишь изредка по окнам палючими глазами вскидывает… И
от взглядов его не одно сердце девичье в то ясное утро черной тоской и алчными думами мутилося…
— Что он к тебе с письмом, что ль,
от девиц, аль с вестями какими? — спросила Фленушку Манефа, когда Алексей затворил за
собой дверь.
— Не слыхать!.. Что ж так?.. Ну да эти невесты в девках не засидятся — перестарками не останутся, — заметила Виринея. — И из
себя красовиты и умом-разумом
от Бога не обижены, а приданого, поди, сундуки ломятся. Таких невест в миру нарасхват берут.
— Ну, так видишь ли… Игумен-от красноярский, отец Михаил, мне приятель, — сказал Патап Максимыч. — Человек добрый, хороший, да стар стал — добротой да простотой его мошенники, надо полагать, пользуются. Он, сердечный, ничего не знает — молится
себе да хозяйствует, а тут под носом у него они воровские дела затевают… Вот и написал я к нему, чтобы он лихих людей оберегался, особенно того проходимца, помнишь, что в Сибири-то на золотых приисках живал?.. Стуколов…
Уж это как ты
себе хочешь, а поминок
от учениц прими, не побрезгуй их малым приношением…
— Ох, искушение! — со вздохом проговорил Василий Борисыч. — Боюсь, матушка, гнева бы на
себя не навести… И то на Вознесенье
от Петра Спиридоныча письмо получил — выговаривает и много журит, что долго замешкался… В Москве, отписывает, много дела есть… Сами посудите — могу ли я?
«Уж спасибо ж тебе, Алексеюшка! — думает сам про
себя Трифон Лохматый, любуясь всходами на надельной полосе своей. — Разумом и досужеством сумел ты полюбиться богатому тысячнику и по скорости поставил на ноги хозяйство наше разоренное… Благослови тебя Господи благостным благословением!.. Дай тебе Господи
от сынов своих вдвое видеть утешения супротив того, сколь ты утешил меня на старости лет!»
Раскидывает Трифон Лохматый умом-разумом: «Отчего это Алексей до такой меры стал угоден спесивому, своеобычному Чапурину?» До сей поры у Трифона никаких дел с Патапом Максимычем не бывало, и видал-то его раз-другой мельком только издали, но
от людей знал по наслуху, что хоть он и справедлив, до рабочих людей хоть и милостив, однако ж никого из них до близости с
собой не допущает…
А теперь, при́дя о Пасхе к отцу на побывку, ровно иночество на
себя наложил:
от игры,
от веселья сторонится, хмурый ходит да думчивый.
— Смалчивать будешь — не вспокаешься… По гроб жизни тебя не оставлю, — продолжал Патап Максимыч. — Не то что девичьей глупостью где похвалиться, болтнешь чуть что ненароком — не уйдешь
от меня. Помни это, заруби
себе на носу…
И на пристани, и в гостинице, и на хлебной бирже прислушивается Алексей, не зайдет ли речь про какое местечко. Кой у кого даже выспрашивал, но все понапрасну. Сказывали про места, да не такие, какого хотелось бы. Да и на те с ветру людей не брали, больше все по знакомству либо за известной порукой. А его ни едина душа по всему городу́ не знает, ровно за тридевять земель
от родной стороны он заехал. Нет доброхотов — всяк за
себя, и не то что чужанина, земляка — и того всяк норовит под свой ноготь гнуть.
Ловко начальство надувал и веру к
себе получил
от него большую.
— Ох, искушение!.. Настал час испытаний! — схватив
себя за виски, говорил он и снова принялся уговаривать то рыдавшую, то надрывавшуюся
от хохота Устинью.
— Чего ведь не придумают! — продолжал Патап Максимыч. — Человеку
от беды неминучей надо спастись, и для того стоит ему только клобук да манатью на
себя вздеть… Так нет, не смей, не моги, не то в старцах на всю жизнь оставайся… В каком это Писании сказано?.. А?.. Ну-ка, покажи — в каком?
Знал и я Исакия-то — ростом был с коломенску версту,
собой детина ражий, здоровенный, лицом чист да гладок, языком речист да сладок; женский пол
от него с ума сходил — да не то чтоб одни молодые, старухи — и те за Исакием гонялись.
А Марье Гавриловне с каждым днем хуже да хуже.
От еды,
от питья ее отвадило,
от сна отбило, а думка каждую ночь мокрехонька… Беззаветная, горячая любовь к своей «сударыне» не дает Тане покою ни днем, ни ночью. «Перемогу страхи-ужасы, — подумала она, — на
себя грех сойму, на свою голову сворочу силу демонскую, а не дам хилеть да болеть моей милой сударыне. Пойду в Елфимово — что будет, то и будь».
Он присушил, он вражьим колдовством приворожил к
себе Марью Гавриловну…» И вспоминает Таня все, что прежде слыхала
от людей про любовную присуху, приворотные корешки и другие волшебные чары.
— Что ж рассказать-то? Старость, дряхлость пришла, стало не под силу в пустыне жить. К нам в обитель пришел, пятнадцать зим у нас пребывал. На летнее время, с Пасхи до Покрова, иной год и до Казанской, в леса удалялся, а где там подвизался, никто не ведал. Безмолвие на
себя возложил, в последние десять лет никто
от него слова не слыхивал. И на правиле стоя в молчании, когда молился, губами даже не шевелил.
«Не
себя мне жаль, — плачется Мать-Сыра Земля, сжимаясь
от холода, — скорбит сердце матери по милым по детушкам».