Неточные совпадения
Он до того углубился в
себя и уединился
от всех, что боялся даже всякой встречи, не только встречи с хозяйкой.
Изредка только бормотал он что-то про
себя,
от своей привычки к монологам, в которой он сейчас сам
себе признался.
Милый-то человек, наверно, как-нибудь тут проговорился, дал
себя знать, хоть мамаша и отмахивается обеими руками
от этого: «Сама, дескать, откажусь».
И так-то вот всегда у этих шиллеровских прекрасных душ бывает: до последнего момента рядят человека в павлиные перья, до последнего момента на добро, а не на худо надеются; и хоть предчувствуют оборот медали, но ни за что
себе заранее настоящего слова не выговорят; коробит их
от одного помышления; обеими руками
от правды отмахиваются, до тех самых пор, пока разукрашенный человек им собственноручно нос не налепит.
Дело ясное: для
себя, для комфорта своего, даже для спасения
себя от смерти,
себя не продаст, а для другого вот и продает!
«Или отказаться
от жизни совсем! — вскричал он вдруг в исступлении, — послушно принять судьбу, как она есть, раз навсегда, и задушить в
себе все, отказавшись
от всякого права действовать, жить и любить!»
— Да что же это я! — продолжал он, восклоняясь опять и как бы в глубоком изумлении, — ведь я знал же, что я этого не вынесу, так чего ж я до сих пор
себя мучил? Ведь еще вчера, вчера, когда я пошел делать эту… пробу, ведь я вчера же понял совершенно, что не вытерплю… Чего ж я теперь-то? Чего ж я еще до сих пор сомневался? Ведь вчера же, сходя с лестницы, я сам сказал, что это подло, гадко, низко, низко… ведь меня
от одной мысли наяву стошнило и в ужас бросило…
Он встал на ноги, в удивлении осмотрелся кругом, как бы дивясь и тому, что зашел сюда, и пошел на Т—в мост. Он был бледен, глаза его горели, изнеможение было во всех его членах, но ему вдруг стало дышать как бы легче. Он почувствовал, что уже сбросил с
себя это страшное бремя, давившее его так долго, и на душе его стало вдруг легко и мирно. «Господи! — молил он, — покажи мне путь мой, а я отрекаюсь
от этой проклятой… мечты моей!»
Проходя чрез мост, он тихо и спокойно смотрел на Неву, на яркий закат яркого, красного солнца. Несмотря на слабость свою, он даже не ощущал в
себе усталости. Точно нарыв на сердце его, нарывавший весь месяц, вдруг прорвался. Свобода, свобода! Он свободен теперь
от этих чар,
от колдовства, обаяния,
от наваждения!
И если бы в ту минуту он в состоянии был правильнее видеть и рассуждать; если бы только мог сообразить все трудности своего положения, все отчаяние, все безобразие и всю нелепость его, понять при этом, сколько затруднений, а может быть, и злодейств, еще остается ему преодолеть и совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой, то очень может быть, что он бросил бы все и тотчас пошел бы сам на
себя объявить, и не
от страху даже за
себя, а
от одного только ужаса и отвращения к тому, что он сделал.
Но так нельзя было: дрожа
от озноба, стал он снимать с
себя все и опять осматривать кругом.
«
От страху», — пробормотал он про
себя.
— Нет, не брежу… — Раскольников встал с дивана. Подымаясь к Разумихину, он не подумал о том, что с ним, стало быть, лицом к лицу сойтись должен. Теперь же, в одно мгновение, догадался он, уже на опыте, что всего менее расположен, в эту минуту, сходиться лицом к лицу с кем бы то ни было в целом свете. Вся желчь поднялась в нем. Он чуть не захлебнулся
от злобы на
себя самого, только что переступил порог Разумихина.
Ему показалось, что он как будто ножницами отрезал
себя сам
от всех и всего в эту минуту.
— Очнулись, — отозвался артельщик. Догадавшись, что он очнулся, хозяйка, подглядывавшая из дверей, тотчас же притворила их и спряталась. Она и всегда была застенчива и с тягостию переносила разговоры и объяснения, ей было лет сорок, и была она толста и жирна, черноброва и черноглаза, добра
от толстоты и
от лености; и
собою даже очень смазлива. Стыдлива же сверх необходимости.
На лестнице спрятался он
от Коха, Пестрякова и дворника в пустую квартиру, именно в ту минуту, когда Дмитрий и Николай из нее выбежали, простоял за дверью, когда дворник и те проходили наверх, переждал, пока затихли шаги, и сошел
себе вниз преспокойно, ровно в ту самую минуту, когда Дмитрий с Николаем на улицу выбежали, и все разошлись, и никого под воротами не осталось.
Одним словом, мы безвозвратно отрезали
себя от прошедшего, а это, по-моему, уж дело-с…
Стало быть, приобретая единственно и исключительно
себе, я именно тем самым приобретаю как бы и всем и веду к тому, чтобы ближний получил несколько более рваного кафтана, и уже не
от частных, единичных щедрот, а вследствие всеобщего преуспеяния.
— Да; черт его принес теперь; может быть, расстроил все дело. А заметил ты, что он ко всему равнодушен, на все отмалчивается, кроме одного пункта,
от которого из
себя выходит: это убийство…
— Вы сумасшедший, — выговорил почему-то Заметов тоже чуть не шепотом и почему-то отодвинулся вдруг
от Раскольникова. У того засверкали глаза; он ужасно побледнел; верхняя губа его дрогнула и запрыгала. Он склонился к Заметову как можно ближе и стал шевелить губами, ничего не произнося; так длилось с полминуты; он знал, что делал, но не мог сдержать
себя. Страшное слово, как тогдашний запор в дверях, так и прыгало на его губах: вот-вот сорвется; вот-вот только спустить его, вот-вот только выговорить!
Но лодки было уж не надо: городовой сбежал по ступенькам схода к канаве, сбросил с
себя шинель, сапоги и кинулся в воду. Работы было немного: утопленницу несло водой в двух шагах
от схода, он схватил ее за одежду правою рукою, левою успел схватиться за шест, который протянул ему товарищ, и тотчас же утопленница была вытащена. Ее положили на гранитные плиты схода. Она очнулась скоро, приподнялась, села, стала чихать и фыркать, бессмысленно обтирая мокрое платье руками. Она ничего не говорила.
Катерина Ивановна, как и всегда, чуть только выпадала свободная минута, тотчас же принималась ходить взад и вперед по своей маленькой комнате,
от окна до печки и обратно, плотно скрестив руки на груди, говоря сама с
собой и кашляя.
Она вошла, едва переводя дух
от скорого бега, сняла с
себя платок, отыскала глазами мать, подошла к ней и сказала: «Идет! на улице встретила!» Мать пригнула ее на колени и поставила подле
себя.
Они
себя не помнили
от испуга, когда услышали, что он «сегодня сбежал», больной и, как видно из рассказа, непременно в бреду!
От боли они иногда вырывали свои руки из его огромной и костлявой ручищи, но он не только не замечал, в чем дело, но еще крепче притягивал их к
себе.
Но, несмотря на ту же тревогу, Авдотья Романовна хоть и не пугливого была характера, но с изумлением и почти даже с испугом встречала сверкающие диким огнем взгляды друга своего брата, и только беспредельная доверенность, внушенная рассказами Настасьи об этом странном человеке, удержала ее
от покушения убежать
от него и утащить за
собою свою мать.
Потом
от вас мигом к
себе, — там у меня гости, все пьяные, — беру Зосимова — это доктор, который его лечит, он теперь у меня сидит, не пьян; этот не пьян, этот никогда не пьян!
Взгляд этих глаз как-то странно не гармонировал со всею фигурой, имевшею в
себе даже что-то бабье, и придавал ей нечто гораздо более серьезное, чем с первого взгляда можно было
от нее ожидать.
— Надоели они мне очень вчера, — обратился вдруг Раскольников к Порфирию с нахально-вызывающею усмешкой, — я и убежал
от них квартиру нанять, чтоб они меня не сыскали, и денег кучу с
собой захватил. Вон господин Заметов видел деньги-то. А что, господин Заметов, умен я был вчера али в бреду, разрешите-ка спор!
Как: из-за того, что бедный студент, изуродованный нищетой и ипохондрией, накануне жестокой болезни с бредом, уже, может быть, начинавшейся в нем (заметь
себе!), мнительный, самолюбивый, знающий
себе цену и шесть месяцев у
себя в углу никого не видавший, в рубище и в сапогах без подметок, — стоит перед какими-то кварташками [Кварташка — ироническое
от «квартальный надзиратель».] и терпит их надругательство; а тут неожиданный долг перед носом, просроченный вексель с надворным советником Чебаровым, тухлая краска, тридцать градусов Реомюра, [Реомюр, Рене Антуан (1683–1757) — изобретатель спиртового термометра, шкала которого определялась точками кипения и замерзания воды.
Эта последняя претензия до того была в характере Петра Петровича, что Раскольников, бледневший
от гнева и
от усилий сдержать его, вдруг не выдержал и — расхохотался. Но Пульхерия Александровна вышла из
себя...
С новым, странным, почти болезненным, чувством всматривался он в это бледное, худое и неправильное угловатое личико, в эти кроткие голубые глаза, могущие сверкать таким огнем, таким суровым энергическим чувством, в это маленькое тело, еще дрожавшее
от негодования и гнева, и все это казалось ему более и более странным, почти невозможным. «Юродивая! юродивая!» — твердил он про
себя.
«Недели через три на седьмую версту, [На седьмой версте
от Петербурга, в Удельной, находилась известная больница для умалишенных.] милости просим! Я, кажется, сам там буду, если еще хуже не будет», — бормотал он про
себя.
— Я не дам
себя мучить, — зашептал он вдруг по-давешнему, с болью и с ненавистию мгновенно сознавая в
себе, что не может не подчиниться приказанию, и приходя
от этой мысли еще в большее бешенство, — арестуйте меня, обыскивайте меня, но извольте действовать по форме, а не играть со мной-с! Не смейте…
Амалия Ивановна, тоже предчувствовавшая что-то недоброе, а вместе с тем оскорбленная до глубины души высокомерием Катерины Ивановны, чтобы отвлечь неприятное настроение общества в другую сторону и кстати уж чтоб поднять
себя в общем мнении, начала вдруг, ни с того ни с сего, рассказывать, что какой-то знакомый ее, «Карль из аптеки», ездил ночью на извозчике и что «извозчик хотель его убиваль и что Карль его ошень, ошень просиль, чтоб он его не убиваль, и плакаль, и руки сложиль, и испугаль, и
от страх ему сердце пронзиль».
Кроме того, у него было в виду и страшно тревожило его, особенно минутами, предстоящее свидание с Соней: он должен был объявить ей, кто убил Лизавету, и предчувствовал
себе страшное мучение, и точно отмахивался
от него руками.
Я сама на
себе чувствую, что если б у меня было такое великое горе, то я бы тоже ушла
от всех.
По крайней мере, припоминая впоследствии и силясь уяснить
себе припоминаемое, он многое узнал о
себе самом, уже руководясь сведениями, полученными
от посторонних.
Раздражительны вы уж очень, Родион Романыч,
от природы-с; даже уж слишком-с, при всех-то других основных свойствах вашего характера и сердца, которые, я льщу
себя надеждой, что отчасти постиг-с.
Дух у него захватило, и он не докончил. Он слушал в невыразимом волнении, как человек, насквозь его раскусивший,
от самого
себя отрекался. Он боялся поверить и не верил. В двусмысленных еще словах он жадно искал и ловил чего-нибудь более точного и окончательного.
Следует, может быть, предать самого
себя, чтоб отвлечь Дунечку
от какого-нибудь неосторожного шага.
Ведь так? — настаивал Свидригайлов с плутовскою улыбкой, — ну представьте же
себе после этого, что я сам-то, еще ехав сюда, в вагоне, на вас же рассчитывал, что вы мне тоже скажете что-нибудь новенького и что
от вас же удастся мне чем-нибудь позаимствоваться!
— Ну, если так, — даже с некоторым удивлением ответил Свидригайлов, рассматривая Раскольникова, — если так, то вы и сами порядочный циник. Материал, по крайней мере, заключаете в
себе огромный. Сознавать много можете, много… ну да вы и делать-то много можете. Ну, однако ж, довольно. Искренно жалею, что с вами мало переговорил, да вы
от меня не уйдете… Вот подождите только…
От окна было, впрочем, холодно и сыро; не вставая с места, он натащил на
себя одеяло и закутался в него.
Выйду сейчас, пойду прямо на Петровский: там где-нибудь выберу большой куст, весь облитый дождем, так что чуть-чуть плечом задеть, и миллионы брызг обдадут всю голову…» Он отошел
от окна, запер его, зажег свечу, натянул на
себя жилетку, пальто, надел шляпу и вышел со свечой в коридор, чтоб отыскать где-нибудь спавшего в каморке между всяким хламом и свечными огарками оборванца, расплатиться с ним за нумер и выйти из гостиницы.
Лицо его было почти обезображено
от усталости, непогоды, физического утомления и чуть не суточной борьбы с самим
собою.
Но он все-таки шел. Он вдруг почувствовал окончательно, что нечего
себе задавать вопросы. Выйдя на улицу, он вспомнил, что не простился с Соней, что она осталась среди комнаты, в своем зеленом платке, не смея шевельнуться
от его окрика, и приостановился на миг. В то же мгновение вдруг одна мысль ярко озарила его, — точно ждала, чтобы поразить его окончательно.
К пище почти равнодушен, но что эта пища, кроме воскресных и праздничных дней, так дурна, что, наконец, он с охотой принял
от нее, Сони, несколько денег, чтобы завести у
себя ежедневный чай; насчет всего же остального просил ее не беспокоиться, уверяя, что все эти заботы о нем только досаждают ему.
Он страдал тоже
от мысли: зачем он тогда
себя не убил? Зачем он стоял тогда над рекой и предпочел явку с повинною? Неужели такая сила в этом желании жить и так трудно одолеть его? Одолел же Свидригайлов, боявшийся смерти?