Неточные совпадения
— Из Москвы, из Хвалыни, из Казани пишут про епископа,
что как есть совсем правильный, — молвил Патап Максимыч. — Все мои покупатели ему последуют. Не ссориться с ними из-за таких пустяков… Как они, так и мы. А
что есть у иных сумнение, так это правда, точно есть. И в Городце не хотят Матвея в часовню пускать, зазорен, дескать, за деньги
что хочешь сделает. Про епископа Софрония тоже толкуют… Кто их разберет?..
Ну их к Богу — чайку бы поскорей.
— Не учил отец смолоду, зятю не научить, как в коломенску версту он вытянулся, — сказал на то Патап Максимыч. — Мало я возился с ним?
Ну, да
что поминать про старое? Приглядывать только надо, опять бы
чего в кабак со двора не стащил.
—
Ну, ступай, ступай — проспись… Да ступай же!.. — прикрикнул Патап Максимыч, заметив,
что Никифор и не думает выходить из сеней.
—
Что моя жизнь! — желчно смеясь, ответила Фленушка. — Известно какая! Тоска и больше ничего; встанешь, чайку попьешь — за часы пойдешь, пообедаешь — потом к правильным канонам, к вечерне.
Ну, вечерком, известно, на супрядки сбегаешь; придешь домой, матушка, как водится, началить зачнет, зачем, дескать, на супрядки ходила;
ну, до ужина дело-то так и проволочишь. Поужинаешь и на боковую. И слава те, Христе,
что день прошел.
— Да все из-за этого австрийского священства! — сказала Фленушка. — Мы, видишь ты, задумали принимать, а Глафирины не приемлют, Игнатьевы тоже не приемлют.
Ну и разорвались во всем: друг с дружкой не видятся, общения не имеют, клянут друг друга. Намедни Клеопатра от Жжениных к Глафириным пришла, да как сцепится с кривой Измарагдой; бранились, бранились, да вповолочку! Такая теперь промеж обителей злоба,
что смех и горе. Да ведь это одни только матери сварятся, мы-то потихоньку видаемся.
—
Ну, ладно, ладно, пущай я причиной всему, — сказала Фленушка. — А все-таки скажу,
что память у тебя короткая стала. С
чего бы это?.. Аль кого полюбила?..
«Ну-ка, Данило Тихоныч, погляди на мое житье-бытье, — продолжал раздумывать сам с собой Патап Максимыч. — Спознай мою силу над «моими» деревнями и не моги забирать себе в голову,
что честь мне великую делаешь, сватая за сына Настю. Нет, сватушка дорогой, сами не хуже кого другого, даром
что не пишемся почетными гражданами и купцами первой гильдии, а только государственными крестьянами».
— Да полно ж тебе, Максимыч, мучить ее понапрасну, — сказала Аксинья Захаровна. — Ты вот послушай-ка,
что я скажу тебе, только не серчай, коли молвится слово не по тебе. Ты всему голова, твоя воля, делай как разумеешь, а по моему глупому разуменью, деньги-то,
что на столы изойдут, нищей бы братии раздать,
ну хоть ради Настина здоровья да счастья. Доходна до Бога молитва нищего, Максимыч. Сам ты лучше меня знаешь.
— Только-то? — сказала Фленушка и залилась громким хохотом. —
Ну, этих пиров не бойся, молодец. Рукобитью на них не бывать! Пусть их теперь праздничают, — а лето придет, мы запразднуем: тогда на нашей улице праздник будет… Слушай: брагу для гостей не доварят, я тебя сведу с Настасьей. Как от самой от нее услышишь те же речи,
что я переносила, поверишь тогда?.. А?..
— Верю, тятя, — молвила Настя. — Только вот
что скажи ты мне: где ж у него был разум, как он сватал меня? Не видавши ни разу, — ведь не знает же он, какова я из себя, пригожа али нет, — не слыхавши речей моих, — не знает, разумна я али дура какая-нибудь. Знает одно,
что у богатого отца молодые дочери есть,
ну и давай свататься. Сам, тятя, посуди, можно ли мне от такого мужа счастья ждать?
—
Ну вот, умница, — сказала она, взявши руками раскрасневшиеся от подавляемого волнения Настины щеки. — Молодец девка! Можно чести приписать!.. Важно отца отделала!.. До последнего словечка все слышала, у двери все время стояла… Говорила я тебе,
что струсит… По-моему вышло…
— Добрая она у нас, Фленушка, и смиренная, даром
что покричит иной раз, — сказала Настя. — Сил моих не станет супротив мамыньки идти… Так и подмывает меня, Фленушка, всю правду ей рассказать…
что я…
ну, да про него…
— Ты все шутки шутишь, Фленушка, а мне не до них, — тяжело вздыхая, сказала Настя. — Как подумаю,
что будет впереди, сердце так и замрет… Научила ты меня, как с тятенькой говорить…
Ну, смиловался, год не хочет про свадьбу поминать… А через год-от
что будет?
— Совесть-то есть, аль на базаре потерял? — продолжала Фленушка. — Там по нем тоскуют, плачут, убиваются, целы ночи глаз не смыкают, а он еще спрашивает…
Ну, парень, была бы моя воля, так бы я тебя отделала,
что до гроба жизни своей поминать стал, — прибавила она, изо всей силы колотя кулаком по Алексееву плечу.
— Поживем еще, кумушка, поживем, пока Бог грехам терпит. Выздоравливай.
Ну, деток твоих видел, внучки-то
что? Здоровеньки ли?
—
Что ты, окстись! — возразила Никитишна. — Ведь у лося-то, чай, и копыто разделенное, и жвачку он отрыгает. Макария преподобного «житие» читал ли? Дал бы разве Божий угодник лося народу ясти, когда бы святыми отцами не было того заповедано… Да
что же про своих-то ничего не скажешь? А я, дура, не спрошу.
Ну, как кумушка поживает, Аксинья Захаровна?
— А ну-ка, докажи! — кричала Мавра. — А ну-ка, докажи! Какие такие проезжающие попы?..
Что это за проезжающие?.. Я церковница природная, никаких ваших беглых раскольницких попов знать не знаю, ведать не ведаю… Да знаешь ли ты,
что за такие слова в острог тебя упрятать могу?.. Вишь, какой муж выискался!.. Много у меня таких мужьев-то бывало!.. И знать тебя не хочу, и не кажи ты мне никогда пьяной рожи своей!..
— Как же это за ужин без варева сесть? Ладно ли будет? — с недоумением спросила Аксинья Захаровна. —
Ну, а назавтра, на обед-от,
что ты состряпаешь?
—
Чего ты только не скажешь, Максимыч! — с досадой ответила Аксинья Захаровна. —
Ну, подумай, умная ты голова, возможно разве обидеть мне Грунюшку? Во утробе не носила, своей грудью не кормила, а все ж я ей мать, и сердце у меня лежит к ней все едино, как и к рожоным дочерям. Все мои три девоньки заодно лежат на сердце.
—
Ну так слушай же,
что было у меня с ней говорено вечор, как ты из Осиповки поехал.
— Ну-ка, куманек, перед чайком-то хватим по рюмочке, — сказал Патап Максимыч, подводя к столу Ивана Григорьича. — Какой хочешь? Вот зверобойная, вот полынная, а вот трифоль, а то не хочешь ли сорокатравчатой,
что от сорока недугов целит?
— Да
что ты… Полно!.. Господь с тобой, Яким Прохорыч, — твердил Патап Максимыч, удерживая паломника за руку. — Ведь он богатый мельник, — шутливо продолжал Чапурин, — две мельницы у него есть на море, на окияне. Помол знатный: одна мелет вздор, другая чепуху…
Ну и пусть его мелют… Тебе-то
что?
—
Чего еще?..
Ну? — сказал Патап Максимыч, остановясь перед женой.
—
Что же это ты, на срам,
что ли, хочешь поднять меня перед гостями?.. А?.. На смех ты это делаешь,
что ли?.. Да говори же, спасенница… Целый, почитай, вечер с гостями сидела, все ее видели, и вдруг, ни с того ни с сего, ночью, в самые невесткины именины, домой собраться изволила!.. Сказывай,
что на уме?..
Ну!.. Да
что ты проглотила язык-от?
— Ишь ты премудрость какая!.. До
чего только люди не доходят, — удивился Патап Максимыч. —
Ну, как же нам дорогу твоя матка покажет?
—
Ну их, бабья-то! — отвечал Захар. — Терпеть не могу. Девки не в пример лучше. С ними забавней — смехи да песни, а бабы
что! Только клохчут да хнычут… Само последнее дело!
—
Чего насчет Параньки? — приставал Захар. —
Чего?.. Говори,
что знаешь!..
Ну,
ну, говори…
— То-то и есть,
что допрежь николи не бывали.
Ну, уж и леса ваши — нечего сказать! Провалиться б им, проклятым, совсем! — с досадой примолвил Патап Максимыч.
— Экой ты удатной какой, господин купец, — молвил дядя Онуфрий. — Кого облюбовал, тот тебе и достался…
Ну, ваше степенство, с твоим бы счастьем да по грибы ходить…
Что ж, одного Артемья берешь аль еще конаться [Конаться — жребий метать.] велишь? — прибавил он, обращаясь к Патапу Максимычу.
Ну, и пойдем, придем в избу, а он сидит, ровно ничего не знает: «
Что, говорит, скажете, ребятушки?
— Как же будет у нас? — продолжал Патап Максимыч. — Благословляй,
что ли, свят муж, к ловцам посылать?.. Рыбешка здесь редкостная, янтарь янтарем…
Ну, Яким Прохорыч, так уж и быть, опоганимся, да вплоть до Святой и закаемся… Право же говорю, дорожным людям пост разрешается… Хоть Манефу спроси… На
что мастерица посты разбирать, и та в пути разрешает.
—
Ну, спаси тебя, Господи,
что надумал нас, убогих, посетить, — говорил игумен. — Матушка-то Манефа комаровская по плоти сестрица тебе будет?
—
Ну, Бог его спасет,
что догадался, а мне, старому, и невдомек, — сказал отец Михаил. — Это хорошо с дороги-то ушки горяченькой похлебать…
Ну, Бог тебя благословит, отец Спиридоний!.. Выкушай рюмочку.
Ну и спасают ее от муки вечныя икрой да балыками, жертвуют всем,
что есть, на потребу бездонного иноческого стомаха…
— Твое дело было уверять его, тебе надо было говорить,
что в город не по
что ездить… А ты
что понес?.. Эх ты, фофан, в землю вкопан!..
Ну если б он сунулся в город с силантьевским-то песком? Сам знаешь, каков он… Пропали б тогда все мои труды и хлопоты.
— Ах, отче, отче, — покачивая головой, сказал отцу Михаилу паломник. — Люди говорят — человек ты умный, на свете живешь довольно, а того не разумеешь,
что на твоем товаре торговаться тебе не приходится.
Ну, не возьму я твоих картинок, кому сбудешь?.. Не на базар везти!.. Бери да не хнычь… По рублику пристегну беззубому на орехи… Неси скорее.
—
Ну,
ну, не серчай, — говорил Патап Максимыч. — Не в ту силу говорено,
что не верю тебе… На всякий случай, опаски ради слово молвилось, потому дело такое — проносу не любит, надо по тайности.
—
Ну ладно, ладно. Будет шутку шутить… Рассказывай, как в самом деле ихняя затея варилась, — прервал Колышкин. — Глазком бы посмотреть, как плуты моего крестного оплетать задумали, — с усмешкой прибавил он. — Сидят небось важно, глядят задумчиво, не улыбнутся, толкуют чинно, степенно… А крестный себе на уме, попирает смех на сердце, а сам бровью не моргнет: «Толкуйте, мол, голубчики, распоясывайтесь, выкладывайте,
что у вас на уме сидит, а мне как вас насквозь не видеть?..» Ха-ха-ха!..
—
Ну и посижу, — бойко отвечала Марья. — Эка беда?.. А кто на клиросе-то будет запевы запевать? Ты,
что ли, козьим своим голосом?..
— Спаси тебя Христос, Софьюшка, — отвечала игуменья. — Постели-ка ты мне на лежаночке, да потри-ка мне ноги-то березовым маслицем. Ноют что-то.
Ну,
что, Марьюшка, — ласково обратилась Манефа к головщице, — я тебя не спросила: как ты поживала? Здорова ль была, голубка?
—
Ну, ступайте-ка, девицы, спать-ночевать, — сказала Манефа, обращаясь к Фленушке и Марьюшке. — В келарню-то ужинать не ходите, снежно, студено. Ехали мы, мать София, так лесом-то ничего, а на поляну как выехали, такая метель поднялась,
что свету Божьего не стало видно. Теперь так и метет… Молви-ка, Фленушка, хоть Наталье, принесла бы вам из келарни поужинать, да яичек бы,
что ли, сварили, аль яиченку сделали, молочка бы принесла.
Ну, подите со Христом.
—
Ну, вот за этот за подарочек так оченно я благодарна, — молвила Марьюшка. — А то узорами-то у нас больно стало бедно, все старые да рваные… Да
что ж ты, Фленушка, не рассказываешь, как наши девицы у родителей поживают. Скучненько, поди: девиц под пару им нет, все одни да одни.
— Не разберешь, — ответила Фленушка. — Молчит все больше. День-деньской только и дела у нее,
что поесть да на кровать. Каждый Божий день до обеда проспала, встала — обедать стала, помолилась да опять спать завалилась. Здесь все-таки маленько была поворотливей.
Ну, бывало, хоть к службе сходит, в келарню, туда, сюда, а дома ровно сурок какой.
— Поди же ты, какая стала, — покачивая головой, молвила Марьюшка. —
Ну, а Настасья Патаповна
что? Такая же все думчивая, молчаливая?
—
Ну, разрюмилась,
что радуница, — подхватила Фленушка. — Нечего хныкать, радость во времени живет, и на нашу долю когда-нибудь счастливый денек выпадет… Из Саратова нет ли вестей? — спросила Фленушка, лукаво улыбаясь. — Семенушка не пишет ли?
— Ей-Богу, право, — продолжала головщица. — Да
что? Одно пустое это дело, Фленушка. Ведь без малого целый год глаз не кажет окаянный… Ему
что? Чай, и думать забыл… А тут убивайся, сохни… Не хочу,
ну его к ляду!.. Эх, беднота, беднота!.. — прибавила она, горько вздохнув. — Распроклятая жизнь!
—
Ну, получила!..
Ну,
что же? — резко ответила головщица.
—
Ну, письмо прислал… Еще
что будет?.. Тебе из Казани не пришло ли письмеца от Петрушки черномазого?
— Какое веселье! Разве не знаешь? — молвила Марьюшка. — Как допрежь было, так и без тебя. Побалуются маленько девицы, мать Виринея ворчать зачнет, началить…
Ну, как водится, подмаслим ее, стихеру споем, расхныкается старуха, смякнет — вот и веселье все. Надоела мне эта анафемская жизнь… Хоть бы умереть уж,
что ли!.. Один бы конец.
— Да так-то оно так, Фленушка, — в раздумье говорила Марьюшка. —
Ну а как Патап Максимыч проведает, тогда
что?