Неточные совпадения
В лесистом Верховом Заволжье деревни малые, зато частые, одна от другой на версту, на две. Земля холодна, неродима,
своего хлеба мужику разве до Масленой хватит, и то в урожайный год! Как ни бейся на надельной полосе, сколько страды над ней ни принимай, круглый год трудовым хлебом себя
не прокормишь. Такова сторона!
Волга — рукой подать. Что мужик в неделю наработает, тотчас на пристань везет, а поленился — на соседний базар. Больших барышей ему
не нажить; и за Волгой
не всяк в «тысячники» вылезет, зато, как ни плоха работа, как работников в семье ни мало, заволжанин век
свой сыт, одет, обут, и податные за ним
не стоят. Чего ж еще?.. И за то слава те, Господи!..
Не всем же в золоте ходить, в руках серебро носить, хоть и каждому русскому человеку такую судьбу няньки да мамки напевают, когда еще он в колыбели лежит.
Один из самых крупных тысячников жил за Волгой в деревне Осиповке. Звали его Патапом Максимычем, прозывали Чапуриным. И отец так звался и дедушка. За Волгой и у крестьян родовые прозванья ведутся, и даже
свои родословные есть, хотя ни в шестых, ни в других книгах они и
не писаны. Край старорусский, кондовый, коренной, там родословные прозвища встарь бывали и теперь в обиходе.
Пол крашеный, — олифа
своя,
не занимать стать; печи-голландки, кафельные, с горячими лежанками; по стенам, в рамках красного дерева два зеркала да с полдюжины картин за стеклом повешено.
Была
своя красильня посуду красить, на пять печей; чуть
не круглый год дело делала.
Настя с Парашей, воротясь к отцу, к матери, расположились в светлицах
своих, а разукрасить их отец
не поскупился. Вечерком, как они убрались, пришел к дочерям Патап Максимыч поглядеть на их новоселье и взял рукописную тетрадку, лежавшую у Насти на столике. Тут были «Стихи об Иоасафе царевиче», «Об Алексее Божьем человеке», «Древян гроб сосновый» и рядом с этой пса́льмой «Похвала пустыне». Она начиналась словами...
Поморщился Патап Максимыч, сунул тетрадку в карман и, ни слова
не сказав дочерям, пошел в
свою горницу. Говорит жене...
Но, веря
своей примете, мужики
не доверяли бабьим обрядам и, ворча себе под нос, копались средь дворов в навозе, глядя,
не осталось ли там огня после того, как с вечера старухи пуки лучины тут жгли, чтоб на том свете родителям было теплее.
— Епископ. Разве
не слыхала, что у нас
свои архиереи завелись? — сказал Патап Максимыч.
— Самарский… Мужик богатый:
свои гурты из степи гоняет, салотопленый завод у него в Самаре большущий, в Питер сало поставляет. Капиталу сто четыре тысячи целковых, а
не то и больше; купец, с медалью; хороший человек. Сегодня вместе и вечерню стояли.
— Пустого
не мели, — отрезал Патап Максимыч. — Мало пути в Никифоре, а пожалуй, и вовсе нет, да все же тебе брат.
Своя кровь — из роду
не выкинешь.
Значит,
не чужу остуду на себя беру,
своего рода сухоту на плеча кладу.
—
Не оставь ты меня, паскудного, отеческой
своей милостью, батюшка ты мой, Патап Максимыч!.. Как Бог, так и ты — дай теплый угол, дай кусок хлеба!.. — так говорил тот человек хриплым голосом.
— Кину, батюшка Патап Максимыч, кину, беспременно кину, — стал уверять зятя Никифор. — Зарок дам…
Не оставь только меня
своей милостью. Чего ведь я
не натерпелся — и холодно… и голодно…
— Ничего такого статься
не может, Аксинья Захаровна, — успокаивал ее Пантелей. — Никакого вреда
не будет. Сама посуди: кто накроет?.. Исправник аль становой?..
Свои люди. Невыгодно им, матушка, трогать Патапа Максимыча.
«
Не перестарки, — думал он, — пусть год, другой за родительский хлеб на
свою семью работа́ют.
Жил старый Трифон Лохматый да Бога благодарил. Тихо жил, смирно, с соседями в любви да в совете; добрая слава шла про него далеко. Обиды от Лохматого никто
не видал, каждому человеку он по силе
своей рад был сделать добро. Пуще всего
не любил мирских пересудов. Терпеть
не мог, как иной раз дочери, набравшись вестей на супрядках аль у колодца, зачнут языками косточки кому-нибудь перемывать.
Но Трифон в жизнь
свою ни у кого
не займовал, знал, что деньги занять — остуду принять.
Бросила горшки
свои Фекла; села на лавку и, ухватясь руками за колена, вся вытянулась вперед, зорко глядя на сыновей. И вдруг стала такая бледная, что краше во гроб кладут. Чужим теплом Трифоновы дети
не грелись, чужого куска
не едали, родительского дома отродясь
не покидали. И никогда у отца с матерью на мысли того
не бывало, чтобы когда-нибудь их сыновьям довелось на чужой стороне хлеб добывать. Горько бедной Фекле. Глядела, глядела старуха на
своих соколиков и заревела в источный голос.
Думал он, что-то ждет его в чужом дому, ласковы ль будут хозяева, каковы-то будут до него товарищи,
не было б от кого обиды какой,
не нажить бы ему чьей злобы
своей простотой; чужбина ведь неподатлива — ума прибавит, да и горя набавит.
Марья Гавриловна, купеческая вдова из богатого московского дома,
своим коштом жившая в Манефиной обители и всеми уважаемая за богатство и строгую жизнь,
не поехала в гости к Чапуриным.
Слюбится с молодцом белица, выдаст ему
свою одежду и убежит венчаться в православную церковь: раскольничий поп такую чету ни за что
не повенчает.
Манефа, напившись чайку с изюмом, — была великая постница, сахар почитала скоромным и сроду
не употребляла его, — отправилась в
свою комнату и там стала расспрашивать Евпраксию о порядках в братнином доме: усердно ли Богу молятся, сторого ли посты соблюдают, по скольку кафизм в день она прочитывает; каждый ли праздник службу правят, приходят ли на службу сторонние, а затем свела речь на то, что у них в скиту большое расстройство идет из-за епископа Софрония, а другие считают новых архиереев обли́ванцами и слышать про них
не хотят.
Оттого помещики и
не сажали в
свои заволжские вотчины немцев-управляющих, оттого и спас Господь милостливый Заволжский край от той саранчи, что русской сельщине-деревенщине во времена крепостного права приходилась
не легче татарщины, лихолетья и длинного ряда недородов, пожаров и моровых поветрий.
Слава мира обуяла Рассохиных; про обитель Комаровскую, про строение
своих родителей, и слышать
не хотят, гнушаются…
— Знаешь ты, какие строгие наказы из Питера насланы?.. Все скиты вконец хотят порешить, праху чтоб ихнего
не осталось, всех стариц да белиц за караулом по
своим местам разослать… Слыхала про это?
— Куда ж ему в зятья к мужику идти, — сказал Матвей, — у него, братец ты мой, заводы какие в Самаре, дома, я сам видел; был ведь я в тех местах в позапрошлом году. Пароходов
своих четыре ли, пять ли.
Не пойдет такой зять к тестю в дом.
Своим хозяйством, поди, заживут. Что за находка ему с молодой женой, да еще с такой раскрасавицей, в наших лесах да в болотах жить!
После крупного разговора с отцом, когда Настя объявила ему о желанье надеть черную рясу, она ушла в
свою светелку и заперлась на крюк.
Не один раз подходила к двери Аксинья Захаровна; и стучалась, и громко окликала дочь, похныкала даже маленько, авось, дескать, материны слезы
не образумят ли девку, но дверь
не отмыкалась, и в светлице было тихо, как в гробу.
«Уснула, — подумала Аксинья Захаровна. — Пускай ее отдохнет… Эка беда стряслась, и
не чаяла я такой!.. Гляди-кась, в черницы захотела, и что ей это в головоньку втемяшилось?.. На то ли я ее родила да вырастила?.. А все Максимыч!.. Лезет со
своим женихом!..»
Отобедали, по
своим местам разошлись. Патап Максимыч прошел в Настину светелку и сказал Фленушке, чтобы она подождала, покуда он станет с дочерью говорить,
не входила б в светелку.
— Ведь
не ты же, тятя, первый зачал, — продолжала Настя. —
Не станешь же ты у богатых купцов
своим дочерям женихов вымаливать.
Не такой ты человек, дочерей
не продашь.
Патап Максимыч ушел в
свою заднюю, прилег уснуть, но сон
не брал его. Настины слова из ума
не выходили: «Девка с норовом, — думал он. — С виду тихоней смотрит, а гляди-ка какая!.. «Уходом!..» Нет, ни окриком, ни плетью такую
не проймешь… Хуже начудит… Лаской надо, делать нечего… «Уходом!..» Эко слово сказала!..»
По времени в келейку ее три-четыре таких же старых девок наберется, заведут они «общежитие», — смотришь, маленький скиток в деревне завелся: и моленная в нем и служба вседневная, покуда полиция, проведав про богомолок,
не разгонит их по
своим местам, откуда которая пришла.
Души в нем
не чаял Чапурин, и в семье его Савельич был
свой человек.
— Совесть-то есть, аль на базаре потерял? — продолжала Фленушка. — Там по нем тоскуют, плачут, убиваются, целы ночи глаз
не смыкают, а он еще спрашивает… Ну, парень, была бы моя воля, так бы я тебя отделала, что до гроба жизни
своей поминать стал, — прибавила она, изо всей силы колотя кулаком по Алексееву плечу.
— Ишь ты! Еще притворяется, — сказала она. — Приворожить девку бесстыжими
своими глазами умел, а понять
не умеешь… Совесть-то где?.. Да знаешь ли ты, непутный, что из-за тебя вечор у нее с отцом до того дошло, что еще бы немножко, так и
не знаю, что бы сталось… Зачем к отцу-то он тебя посылает?
Патап Максимыч в губернский город собрался. Это было
не очень далеко от Осиповки: верст шестьдесят. С дороги своротил он в сторону, в деревню Ключово. Там жила сватья его и крестная мать Насти, Дарья Никитишна, знаменитая по всему краю повариха. Бойкая, проворная, всегда веселая, никогда ничем
не возмутимая, доживала она
свой век в хорошеньком, чистеньком домике, на самом краю деревушки.
Детство и молодость Никитишна провела в горе, в бедах и страшной нищете. Казались те беды нескончаемыми, а горе безвыходным. Но никто как Бог, на него одного полагалась сызмальства Никитишна, и
не постыдил Господь надежды ее; послал старость покойную: всеми она любима, всем довольна, добро по силе ежечасно может творить. Чего еще? Доживала старушка век
свой в радости, благодарила Бога.
Себя
не помнила Дарья, как прощалась со
своим «соколиком».
Трех недель
не минуло, грамотка издалека пришла:
не дошел ее «соколик» до полка
своего, заболел в каком-то городе, лег в лазарет, а оттуда в сосновый гроб.
Пошел повар в тысяче рублях, но знающие люди говорили, что тузу
не грех бы было и подороже Петрушку поставить, потому что дело
свое он знал на редкость: в Английском клубе учился, сам Рахманов [Известный московский любитель покушать, проевший несколько тысяч душ крестьян.] раза два его одобрял.
Хоть родину добром поминать ей было нечего, — кроме бед да горя, Никитишна там ничего
не ведала, — а все же тянуло ее на родную сторону:
не осталась в городе жить, приехала в
свою деревню Ключовку.
Родители были честные люди, хоть
не тысячники, а прожили век
свой в хорошем достатке.
Не больно жалел он родителя, схоронил его, ровно с поля убрался: живи, значит, теперь на
своей воле, припеваючи.
— А ну-ка, докажи! — кричала Мавра. — А ну-ка, докажи! Какие такие проезжающие попы?.. Что это за проезжающие?.. Я церковница природная, никаких ваших беглых раскольницких попов знать
не знаю, ведать
не ведаю… Да знаешь ли ты, что за такие слова в острог тебя упрятать могу?.. Вишь, какой муж выискался!.. Много у меня таких мужьев-то бывало!.. И знать тебя
не хочу, и
не кажи ты мне никогда пьяной рожи
своей!..
Сколь ни силен, сколь ни могуч был в
своем околотке Патап Максимыч,
не мог ничего сделать для выручки шурина. Ни грозой, ни просьбой, ни деньгами тут ничего
не поделаешь. Обычай хранят, чин справляют — мешаться да перечить тут нельзя никому.
Раза три либо четыре Патап Максимыч на
свои руки Микешку брал. Чего он ни делал, чтоб направить шурина на добрый путь, как его ни усовещивал, как ни бранил, ничем
не мог пронять. Аксинья Захаровна даже ненавидеть стала брата, несмотря на сердечную доброту
свою. Совестно было ей за него, и часто грешила она: просила на молитве Бога, чтоб послал он поскорей по душу непутного брата.
Весело уставляла Настя «
свою» горку серебром и фарфором, даже песенку запела. Следов
не видно было прежней тоски.
Вышел он на Русь из неметчины, да
не из заморской, а из
своей, из той, что лет сто тому назад мы, сами
не зная зачем, развели на лучших местах саратовского Поволжья.
Скупая валеный товар по окрестностям и работая в
своем заведении, каждый год он его
не на одну тысячу сбывал у Макарья и, кроме того, сам на Низ много валеной обуви сплавлял.