Неточные совпадения
Говаривал подчас приятелям: «Рад бы бросил окаянные эти подряды, да больно уж я затянулся; а помирать Бог приведет, крепко-накрепко дочерям закажу, ни впредь, ни после с казной
не вязались бы, а то
не будь на них родительского
моего благословения».
— Из Москвы, из Хвалыни, из Казани пишут про епископа, что как есть совсем правильный, — молвил Патап Максимыч. — Все
мои покупатели ему последуют.
Не ссориться с ними из-за таких пустяков… Как они, так и мы. А что есть у иных сумнение, так это правда, точно есть. И в Городце
не хотят Матвея в часовню пускать, зазорен, дескать, за деньги что хочешь сделает. Про епископа Софрония тоже толкуют… Кто их разберет?.. Ну их к Богу — чайку бы поскорей.
—
Не знала, так узнаешь, — молвил Патап Максимыч. — Приятель
мой, дружище, одно дельце с ним заведено: подай, Господи, хорошего совершенья.
— Что тебе, Максимыч, слушать глупые речи
мои? — молвила на то Аксинья Захаровна. — Ты голова. Знаю, что ради меня,
не ради его, непутного, Микешку жалеешь. Да сколь же еще из-за него, паскудного, мне слез принимать, глядя на твои к нему милости? Ничто ему, пьянице, ни в прок, ни в толк нейдет. Совсем, отято́й, сбился с пути. Ох, Патапушка, голубчик ты
мой, кормилец ты наш,
не кори за Микешку меня, горемычную. Возрадовалась бы я, во гробу его видючи в белом саване…
—
Не оставь ты меня, паскудного, отеческой своей милостью, батюшка ты
мой, Патап Максимыч!.. Как Бог, так и ты — дай теплый угол, дай кусок хлеба!.. — так говорил тот человек хриплым голосом.
— Ни за что на свете
не подам объявления, ни за что на свете
не наведу суда на деревню. Суд наедет,
не одну
мою копейку потянет, а миру и без того туго приходится. Лучше ж я как-нибудь, с Божьей помощью, перебьюсь. Сколочусь по времени с деньжонками, нову токарню поставлю. А злодея, что меня обездолил, — суди Бог на страшном Христовом судилище.
—
Не пойду, — отрывисто, с сердцем молвил Трифон и нахмурился. — И
не говори ты мне, старуха, про этого мироеда, — прибавил он, возвысив голос, —
не вороти ты душу
мою… От него, от паскудного, весь мир сохнет. Знаться с писарями мне
не рука.
«Ну-ка, Данило Тихоныч, погляди на
мое житье-бытье, — продолжал раздумывать сам с собой Патап Максимыч. — Спознай
мою силу над «
моими» деревнями и
не моги забирать себе в голову, что честь мне великую делаешь, сватая за сына Настю. Нет, сватушка дорогой, сами
не хуже кого другого, даром что
не пишемся почетными гражданами и купцами первой гильдии, а только государственными крестьянами».
— Без тебя знаю, что
моя, — слегка нахмурясь, молвил Патап Максимыч. — Захочу,
не одну тысячу народу сгоню кормиться… Захочу, всю улицу столами загорожу, и все это будет
не твоего бабьего ума дело. Ваше бабье дело молчать да слушать, что большак приказывает!.. Вот тебе… сказ!
— Да полно ж тебе, Максимыч, мучить ее понапрасну, — сказала Аксинья Захаровна. — Ты вот послушай-ка, что я скажу тебе, только
не серчай, коли молвится слово
не по тебе. Ты всему голова, твоя воля, делай как разумеешь, а по
моему глупому разуменью, деньги-то, что на столы изойдут, нищей бы братии раздать, ну хоть ради Настина здоровья да счастья. Доходна до Бога молитва нищего, Максимыч. Сам ты лучше меня знаешь.
— За них, сударыня
моя,
не бойся, с голоду
не помрут, — сказал Патап Максимыч. — Блины-то у них масляней наших будут. Пришипились только эти матери, копни их хорошенько, пошарь в сундуках, сколь золота да серебра сыщешь. Нищатся только, лицемерят. Такое уж у них заведение.
А в пяти остальных такая, братец, скудость, такая нищета, что — верь ты,
не верь
моему слову — ничем
не лучше сиротских дворов.
— Полно, Настенька,
не плачь,
не томи себя. Отец ведь любит тебя, добра тебе желает. Полно же, пригожая
моя, перестань!
—
Не достанешь, тятя,
моего жениха, — с улыбкой молвила Настя.
— Никогда я Настасье про иночество слова
не говорила, — спокойно и холодно отвечала Манефа, — беседы у меня с ней о том никогда
не бывало. И нет ей
моего совета, нет благословения идти в скиты. Молода еще, голубушка, —
не снесешь… Да у нас таких молодых и
не постригают.
— Так помни же
мое слово и всем игуменьям повести, — кипя гневом, сказал Патап Максимыч, — если Настасья уходом уйдет в какой-нибудь скит, — и твоей обители и всем вашим скитам конец… Слово
мое крепко… А ты, Настасья, — прибавил он, понизив голос, — дурь из головы выкинь… Слышишь?.. Ишь какая невеста Христова проявилась!.. Чтоб я
не слыхал таких речей…
— Куда ж ему в зятья к мужику идти, — сказал Матвей, — у него, братец ты
мой, заводы какие в Самаре, дома, я сам видел; был ведь я в тех местах в позапрошлом году. Пароходов своих четыре ли, пять ли.
Не пойдет такой зять к тестю в дом. Своим хозяйством, поди, заживут. Что за находка ему с молодой женой, да еще с такой раскрасавицей, в наших лесах да в болотах жить!
— Какие речи ты от Настасьи Патаповны мне переносила?.. Какие слова говорила?.. Зачем же было душу
мою мутить? Теперь
не знаю, что и делать с собой — хоть камень на шею да в воду.
— А вот какая это воля, тятенька, — отвечала Настя. — Примером сказать, хоть про жениха, что ты мне на базаре где-то сыскал, Снежков, что ли, он там прозывается.
Не лежит у меня к нему сердце, и я за него
не пойду. В том и есть воля девичья. Кого полюблю, за того и отдавай, а воли
моей не ломай.
— Верю, тятя, — молвила Настя. — Только вот что скажи ты мне: где ж у него был разум, как он сватал меня?
Не видавши ни разу, — ведь
не знает же он, какова я из себя, пригожа али нет, —
не слыхавши речей
моих, —
не знает, разумна я али дура какая-нибудь. Знает одно, что у богатого отца молодые дочери есть, ну и давай свататься. Сам, тятя, посуди, можно ли мне от такого мужа счастья ждать?
— Стану глядеть, Максимыч, — отвечала Аксинья. — Как
не смотреть за молодыми девицами! Только, по
моему глупому разуму, напрасно ты про Настю думаешь, чтоб она такое дело сделала… Скор ты больно на речи-то, Максимыч!.. Давеча девку насмерть напугал. А с испугу мало ль какое слово иной раз сорвется. По глупости, спросту сказала.
— Добрая она у нас, Фленушка, и смиренная, даром что покричит иной раз, — сказала Настя. — Сил
моих не станет супротив мамыньки идти… Так и подмывает меня, Фленушка, всю правду ей рассказать… что я… ну, да про него…
— Тошнехонько мне, Фленушка, — говорила Настя, в утомленье ложась на кровать нераздетая. — Болит
мое сердечушко, всю душеньку поворотило. Сама
не знаю, что со мной делается.
— Как отцу сказано, так и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж
моих рук дело, слушайся только меня да
не мешай. Ты вот что делай: приедет жених,
не прячься,
не бегай, говори с ним, как водится, да словечко как-нибудь и вверни, что я, мол, в скитах выросла, из детства, мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись у отца на лето к нам в обитель гостить,
не то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у вас меня. Это еще лучше будет.
— Боязно, Фленушка, — молвила Настя. — Сердце так и замрет, только про это я вздумаю. Нет, лучше выберу я времечко, как тятенька ласков до меня будет, повалюсь ему в ноги, покаюсь во всем, стану просить, чтоб выдал меня за Алешу… Тятя добрый, пожалеет,
не стерпит
моих слез.
— То-то же. Говорю тебе, без
моего совета слова
не молви, шагу
не ступи, — продолжала Фленушка. — Станешь слушаться — все хорошо будет; по-своему затеешь — и себя и его сгубишь… А уж жива быть
не хочу, коли летом ты
не будешь женой Алексеевой, — прибавила она, бойко притопнув ногой.
— Совесть-то есть, аль на базаре потерял? — продолжала Фленушка. — Там по нем тоскуют, плачут, убиваются, целы ночи глаз
не смыкают, а он еще спрашивает… Ну, парень, была бы
моя воля, так бы я тебя отделала, что до гроба жизни своей поминать стал, — прибавила она, изо всей силы колотя кулаком по Алексееву плечу.
— Где по здешним местам жениха Настасье сыскать! — спесиво заметил Чапурин. — По
моим дочерям женихов здесь нет: токари да кузнецы им
не пара. По купечеству хороших людей надо искать… Вот и выискался один молодчик — из Самары, купеческий сын, богатый: у отца заводы, пароходы и торговля большая. Снежковы прозываются,
не слыхала ли?
— Уж я лаской с ней: вижу, окриком
не возьмешь, — сказал Патап Максимыч. — Молвил, что про свадьбу год целый помину
не будет, жениха, мол, покажу, а год сроку даю на раздумье. Смолкла
моя девка, только все еще невеселая ходила. А на другой день одумалась, с утра бирюком глядела, к обеду так и сияет, пышная такая стала да радостная.
— Лучше будет, ненаглядный ты
мой… Кус ты
мой сахарный, уста твои сладкие, золотая головушка,
не в пример лучше нам по закону жить, — приставала Мавра. — Теперь же вот и отец Онисим наехал, пойдем к нему, повенчаемся. Зажили б мы с тобой, голубчик, припеваючи: у тебя домик и всякое заведение, да и я
не бесприданница, — тоже без ужина спать
не ложусь, — кой-что и у меня в избенке найдется.
— Да полно, голубчик ты
мой сизокрылый,
не ломайся, Микешенька, — ублажала его Мавра. — Уж как же мы с тобой бы зажили!..
— Ну, — крикнул Микешка с горьким чувством целовальнику, — так, видно, делу и быть. Владей, Фаддей,
моей Маланьей!.. А чапуруху, свояк, поставь… Расшибем полштофика!.. Выпьем!.. Плачу я… Гуляем, Мавра Исаевна!.. А ну-ка, отрежь печенки… Ишь черт какой, дома, небойсь, такой
не стряпала!.. Эх, погинула вконец
моя головушка!.. Пой песню, Маврушка, ставь вина побольше, свояк!
— Как бы вовсе нам
не расставаться,
моя ясынька! — молвил Алексей, обнимая Настю.
—
Мое, брат, место завсегда при мне, — отвечал Микешка. — Аль
не знаешь, какой я здесь человек? Хозяйский шурин, Аксинье Захаровне брат родной. Ты
не смотри, что я в отрепье хожу… — свысока заговорил Микешка и вдруг, понизив голос и кланяясь, сказал: — Дай, Алексей Трифоныч, двугривенничек!
— Ох, родная ты
моя, — говорила она Никитишне, садясь на стул и опуская руки, — моченьки
моей не стало, совсем измучилась…
— Так-то так, уж я на тебя как на каменну стену надеюсь, кумушка, — отвечала Аксинья Захаровна. — Без тебя хоть в гроб ложись. Да нельзя же и мне руки-то сложить. Вот умница-то, — продолжала она, указывая на работницу Матрену, — давеча у меня все полы перепортила бы, коли б
не доглядела я вовремя. Крашены-то полы дресвой вздумала
мыть… А вот что, кумушка, хотела я у тебя спросить: на нонешний день к ужину-то что думаешь гостям сготовить? Без хлеба, без соли нельзя же их спать положить.
— Покуда в уме, — ответила Настя. — А пойдут супротив воли
моей, решусь ума и таких делов настряпаю, что только ахнут…
Не то что «уходом» венчаться сегу, к самому паскудному работнику ночевать уйду… Вот что!
— Чего ты только
не скажешь, Максимыч! — с досадой ответила Аксинья Захаровна. — Ну, подумай, умная ты голова, возможно разве обидеть мне Грунюшку? Во утробе
не носила, своей грудью
не кормила, а все ж я ей мать, и сердце у меня лежит к ней все едино, как и к рожоным дочерям. Все
мои три девоньки заодно лежат на сердце.
Помни же завет
мой, из ума его
не выкладывай.
Не то
моим костям во гробу покоя
не будет.
Не будь Настасье с Прасковьей родительского
моего благословенья, коли поровну они с Груней
не поделятся.
—
Не дом крушит меня — сироты
мои бедные.
— Где ее сыщешь? — печально молвил Иван Григорьич. —
Не жену надо мне, мать детям нужна. Ни богатства, ни красоты мне
не надо, деток бы только любила, заместо бы родной матери была до них. А такую и днем с огнем
не найдешь. Немало я думал, немало на вдов да на девок умом своим вскидывал. Ни единая
не подходит… Ах, сироты вы
мои, сиротки горькие!.. Лучше уж вам за матерью следом в сыру землю пойти.
— Полно, полно,
моя ясынька, полно, приветная, полно, — говорил растроганный Патап Максимыч, лаская девушку. — Что ж нам еще от тебя?.. Любовью своей сторицей нам платишь… Ты нам… счастье в дом принесла…
Не мы тебе, ты добро нам сделала…
— Ах, Грунюшка
моя, Грунюшка! — говорил глубоко растроганный Патап Максимыч, обнимая девушку и нежно целуя ее. — Ангельская твоя душенька!.. Отец твой с матерью на небесах взыграли теперь!.. И аще согрешили в чем перед Господом, искупила ты грехи родительские. Стар я человек, много всего на веку я видал, а такой любви к ближнему, такой жалости к малым сиротам
не видывал,
не слыхивал… Чистая, святая твоя душенька!..
— Вот, кум, посмотри на
мое житье! — говорил Иван Григорьич. — Полюбуйся: одну обварили, другую избили… Из дому уедешь, только у тебя и думы — целы ли дети, друг
мой любезный, беда неизбывная…
Не придумаю, что и делать…
—
Не мути
мою душу. Грех!.. — с грустью и досадой ответил Иван Григорьич. —
Не на то с тобой до седых волос в дружбе прожили, чтоб на старости издеваться друг над другом. Полно чепуху-то молоть, про домашних лучше скажи! Что Аксинья Захаровна? Детки?
— Без ее согласья, известно, нельзя дело сладить, — отвечал Патап Максимыч. — Потому хоша она мне и дочка, а все ж
не родная. Будь Настасья постарше да
не крестная тебе дочь, я бы разговаривать
не стал, сейчас бы с тобой по рукам, потому она детище
мое — куда хочу, туда и дену. А с Груней надо поговорить. Поговорить, что ли?
— Да как же раздобрела ты,
моя ясынька, чтоб только
не сглазить!
Да и люблю я вас, сестрицы, всей душой, так с
моего глаза никакого дурна вам
не будет.