Неточные совпадения
— Это я знаю, читал, — отвечал Алексей. — Зачем на Бога роптать, Патап Максимыч? Это
не годится; Бог лучше знает, чему надо быть;
любя нас наказует…
— Ан вот
не угадала, — весело сказал ей Патап Максимыч. — У меня женишок припасен. Любо-дорого посмотреть!.. Вон на материных именинах увидишь… первый сорт. Просим, Настасья Патаповна,
любить его да жаловать.
— Полно, Настенька,
не плачь,
не томи себя. Отец ведь
любит тебя, добра тебе желает. Полно же, пригожая моя, перестань!
На «толоку» народ собирать ему тоже
не стать: мужик богатый, к тому же тороватый, горд, спесив,
любит по́чет: захочет ли миром одолжаться?..
Дети у них
не жили, одну ее сохранил Господь, и крепко
любили родители белокурую дочку свою.
Так они ее
любили, что ни за какие блага
не покинули б в деревне с домовницей, чтоб потом, живучи в ярмарке, день и ночь думать и передумывать,
не случилось ли чего недоброго с ненаглядной их дочуркой.
Детей
любила, да по-своему: в неряшестве Спиридоновна беды
не видала, а тукманки, думала она, детям нужны: умнее растут…
— Где ее сыщешь? — печально молвил Иван Григорьич. —
Не жену надо мне, мать детям нужна. Ни богатства, ни красоты мне
не надо, деток бы только
любила, заместо бы родной матери была до них. А такую и днем с огнем
не найдешь. Немало я думал, немало на вдов да на девок умом своим вскидывал. Ни единая
не подходит… Ах, сироты вы мои, сиротки горькие!.. Лучше уж вам за матерью следом в сыру землю пойти.
— Сама сиротой я была. Недолго была по твоей любви да по милости, а все же помню, каково мне было тогда, какова есть сиротская доля. Бог тебя мне послал да мамыньку, оттого и
не спознала я горя сиротского. А помню, каково было бродить по городу… Ничем
не заплатить мне за твою любовь, тятя; одно только вот перед Богом тебе говорю:
люблю тебя и мамыньку, как родных отца с матерью.
— Хорошая невеста, — продолжал свое Чапурин. — Настоящая мать будет твоим сиротам… Добрая, разумная. И жена будет хорошая и хозяйка добрая. Да к тому ж
не из бедных — тысяч тридцать приданого теперь получай да после родителей столько же, коли
не больше, получишь. Девка молодая, из себя красавица писаная… А уж добра как, как детей твоих
любит:
не всякая, братец, мать
любит так свое детище.
Растит Груня чужих детей, растит и своих: два уж у ней ребеночка. И никакой меж детьми розни
не делает, пасынка с падчерицами
любит не меньше родных детей. А хозяйка какая вышла, просто на удивление.
Да и
люблю я вас, сестрицы, всей душой, так с моего глаза никакого дурна вам
не будет.
А пуще всего стыдно, совестно перед Настей —
любил он ее беззаветно, хоть никогда почти с ней
не видался…
Не по нраву пришлись Чапурину слова паломника. Однако сделал по его: и куму Ивану Григорьичу, и удельному голове, и Алексею шепнул, чтоб до поры до времени они про золотые прииски никому
не сказывали. Дюкова учить было нечего, тот был со Стуколовым заодно. К тому же парень был
не говорливого десятка, в молчанку больше
любил играть.
— Просим
любить нас, лаской своей
не оставить, Аксинья Захаровна, — говорил хозяйке Данило Тихоныч. — И парнишку моего лаской
не оставьте… Вы
не смотрите, что на нем такая одежа… Что станешь делать с молодежью? В городе живем, в столицах бываем; нельзя… А по душе, сударыня, парень он у меня хороший, как есть нашего старого завета.
— Полноте, девушки! — ответит, бывало, белокурая красавица. — Это только одно баловство.
Не хочу баловаться,
не стану
любить никого.
Разумно и правдиво правила Манефа своей обителью. Все уважали ее,
любили, боялись. Недругов
не было. «Давно стоят скиты керженские, чернораменские, будут стоять скиты и после нас, а
не бывало в них такой игуменьи, как матушка Манефа, да и впредь вряд ли будет». Так говорили про Манефу в Комарове, в Улангере, в Оленеве и в Шарпане и по всем кельям и сиротским домам скитов маленьких.
Обидно стало ему, что неведомо какой человек так об лесах отзывается. Как моряк
любит море, так коренной лесник
любит родные леса,
не в пример горячей, чем пахарь пашню свою.
Фленушке хоть и очень
не хотелось ворочаться в кельи на скуку и однообразную жизнь, но, беззаветно
любя Манефу, она
не решилась ее огорчить.
— Да что ж ты полагаешь? — сгорая любопытством, спрашивала Таифа. — Скажи, Пантелеюшка… Сколько лет меня знаешь?.. Без пути лишних слов болтать
не охотница, всякая тайна у меня в груди, как огонь в кремне, скрыта. Опять же и сама я Патапа Максимыча, как родного,
люблю, а уж дочек его, так и сказать
не умею, как
люблю, ровно бы мои дети были.
— Знаю я это, сызмалу родители тому научили, — молвил Алексей, — а все же грозен и страшен Патап Максимыч мне… Скажу по тайне, Пантелей Прохорыч, ведь я тебя как родного
люблю, знаю — худого мне от тебя
не будет…
— А ты лисьим-то хвостом
не верти, — молвила Фленушка, ударив Алексея по лбу чайной ложечкой. — Сказано, при Марьюшке таиться нечего. Рассказывай же: каково видались, каково расставались.
Люблю ведь я, парень, про эти дела слушать — пряником
не корми.
Страшна стала ему Настя, чуть
не страшней самого Патапа Максимыча — горда очень и власть
любит паче меры.
—
Не буду, лебедушка,
не буду, — рыдал Никифор. — Покарай меня Господь, коль забуду зарок, что даю тебе… Молись обо мне, окаянном, святая душенька!.. Ах, Настенька, Настенька!..
Не знаешь, каково я
любил тебя… А подойти близко боялся. Что ж?.. Пьян завсегда, мерзко ведь тебе было взглянуть на меня… Только издали любовался тобой… Помолись за меня Царю Небесному, перед его престолом стоючи…
Хоть виду
не подавал, хоть ни единым словом никогда никому
не высказывал, но с раннего детства Насти горячо он
любил ее преданной и беззаветной любовью.
— Вот горе-то какое у нас, Алексеюшка, — молвил, покачав головой, Пантелей. — Нежданно, негаданно — вдруг… Кажется, кому бы и жить, как
не ей… Молодехонька была, Царство ей Небесное, из себя красавица, каких на свете мало живет, все-то ее
любили, опять же во всяком довольстве жила, чего душа ни захочет, все перед ней готово… Да, видно, человек гадает по-своему, а Бог решает по-своему.
Угрюмо молчал Алексей, слушая речи Пантелея… Конца бы
не было рассуждениям старика,
не войди в подклет Никитишна.
Любил потолковать Пантелей про смерть и последний суд, про райские утехи и адские муки. А тут какой повод-от был!..
Любил я тебя, души в тебе
не чаял, в зятья прочил, а теперь отвратилась от тебя душа моя…
Но, заметя в Алексее новичка, одни несли ему всякий вздор, какой только лез в их похмельную голову, другие звали в кабак, поздравить с приездом, третьи ни с того ни с сего до упаду хохотали над неловким деревенским парнем, угощая его доморощенными шутками,
не всегда безобидными, которыми под веселый час да на людях
любит русский человек угостить новичка.
Хоть
не раз после такого счастия чесал он там, где в часы невзгоды
любит чесать себя русский человек, однако был услажден
не только целованием ручки у губернаторши, но и размашистыми ласками полицеймейстера.
— Ты, голубчик Алексей Трифоныч, Андрея Иваныча
не опасайся, — внушительно сказал Колышкин. —
Не к допросу тебя приводит. Сору из избы он
не вынесет. Это он так, из одного любопытства. Охотник, видишь ты, до всего этакого:
любит расспрашивать, как у нас на Руси народ живет… Если он и в книжку с твоих слов записывать станет,
не сумневайся… Это он для себя только, из одного, значит, любопытства… Сказывай ему, что знаешь, будь с Андрей Иванычем душа нараспашку, сердце на ладонке…
Охотник был до перепелов Михайло Васильич,
любил пронзительные их крики и
не обращал вниманья на ворчанье Арины Васильевны, уверявшей встречного и поперечного, что от этих окаянных пичуг ни днем, ни ночью покоя нет.
Но, читая старые книги, и новыми он
не брезговал,
не открещивался от них, как другие староверы, напротив,
любил их читать и подчас хорошее слово из них в речь свою вставить.
Заметил, что
не жалует он потаковников, а
любит с умным, знающим встречником [Встречник — противник в споре, иногда враг.] поспорить, охотно пускался с ним в споры, но спорил так, чтоб и ему угодить и себя
не унизить.
Зато в двух передних повозках разговоры велись несмолкаемые. Фленушка всю дорогу тараторила, и все больше про Василья Борисыча.
Любила поспать Прасковья Патаповна, но теперь всю дорогу глаз
не свела — любы показались ей Фленушкины разговоры. И много житейского тут узнала она, много такого, чего прежде и во сне ей
не грезилось.
Опять же за то
любили ее, что была она некорыстная — за лечбу ли, за другое ли что подарят ее, возьмет с благодарностью, а сама ни за что на свете
не попросит.
—
Не в одеже дело, милый ты мой, а в душе, — сказала она, ласкаясь к нему. —
Люби только меня,
не разлюбливай, во всем другом делай, как знаешь.
— Так-то оно так, Василий Борисыч, — молвила Манефа. — Но ведь сам ты
не хуже моего знаешь, что насчет этого в Писании сказано: «Честен сосуд сребрян, честней того сосуд позлащенный». А премудрый приточник [Писатель притчей, царь Соломон.] что говорит? «Мужа тихо
любит Господь, суету же дел его скончает…» Подумай-ка об этом…
Любила ту ягоду Марьюшка:
не ответя ни слова, кинулась она в сторону и, нагнувшись, принялась собирать алую костянику. Василий Борисыч шел сзади телег, нагруженных матерями. С одного бока бойко идет развеселая Фленушка, с другого павой выплывает Прасковья Патаповна.
А вовсе
не Парашины речи-желанья Василью Борисычу она говорила. Высмотрев украдкой, что было в лесочке, вздумалось Фленушке и эту парочку устроить. Очень
любила такие дела, и давно ей хотелось
не свою, так чужую свадьбу уходом сыграть. По расчетам ее, дело теперь выпадало подходящее: влез пó пояс Василий Борисыч — полезет по горло; влезет по горло — по́ уши лезь; пó уши оку́нется — маковку в воду… Того хочет Флена Васильевна, такова ее девичья воля.
— Разве
не вижу я любви твоей ко мне, матушка? Аль забыла я твои благодеяния? — со слезами ответила ей Фленушка. — Матушка, матушка!.. Как перед истинным Богом скажу я тебе: одна ты у меня на свете, одну тебя
люблю всей душой моей, всем моим помышлением… Без тебя, матушка, мне и жизнь
не в жизнь — станешь умирать и меня с собой бери.
— А ничего, матушка, сварим, — отозвалась опытная мать Виринея. — Сопрут да после еще
не нахвалятся…
Любит ведь у нас мужичок доспелую рыбку, она ему слаще непорченой…
Ни конца ни краю играм и песням… А в ракитовых кустиках в укромных перелесках тихий шепот, страстный, млеющий лепет, отрывистый смех, робкое моленье, замирающие голоса и звучные поцелуи… Последняя ночь хмелевая!.. В последний раз светлый Ярило простирает свою серебристую ризу, в последний раз осеняет он игривую молодежь золотыми колосьями и алыми цветами мака: «Кошуйтеся [Живите в любви и согласии.], детки, в ладу да в миру, а кто полюбит кого,
люби дóвеку,
не откидывайся!..» Таково прощальное слово Ярилы…
И он будет
любить меня, за иного я
не пойду.
Тихой радостью вспыхнула Дуня, нежный румянец по снежным ланитам потоком разлился. Дóроги были ей похвалы Аграфены Петровны. С детства
любила ее, как родную сестру, в возраст придя, стала ее всей душой уважать и каждое слово ее высоко ценила.
Не сказала ни слова в ответ, но, быстро с места поднявшись, живо, стремительно бросилась к Груне и, крепко руками обвив ее шею, молча прильнула к устам ее маленьким аленьким ротиком.
— Сама тех же мыслей держусь, — молвила Дуня. — Что красота! С лица ведь
не воду пить. Богатства, слава Богу, и своего за глаза будет; да и что богатство? Сама
не видела, а люди говорят, что через золото слезы текут… Но как человека-то узнать — добрый ли он,
любит ли правду? Женихи-то ведь, слышь, лукавы живут — тихим, кротким, рассудливым всякий покажется, а после венца станет иным. Вот что мне боязно…
— Мудрены твои речи, Грунюшка,
не понять мне их. Но ты
любишь меня, а ложь никогда с языка твоего
не сходила. Верю тебе, верю, моя добрая, милая Грунюшка! — говорила Дуня, осыпая поцелуями Аграфену Петровну.
— Полноте, матушка. Хоша обитель наша
не из богатых, одначе для такого гостя у самих найдется чем потчевать, — молвила мать Таисея. — А какие блинки-то
любите вы? — обратилась она к Василью Борисычу. — Гречневые аль пшеничные, красные то есть?
— Какой же он тебе посрамитель? Времени хоть немного, а, Бог даст, управимся… А ему посрамление будет… И на пристани и на бирже всем, всем расскажу, каков он есть человек, можно ль к нему хоть на самую малость доверия иметь. Все расскажу: и про саврасок, и про то, как долги его со счетов скинуты, и сколько
любил ты его, сколько жаловал при бедности… На грош ему
не будет веры… Всучу щетинку, кредита лишу!