Неточные совпадения
— Да что же
не знаться-то?.. Что ты за тысячник такой?.. Ишь гордыня
какая налезла, — говорила Фекла. — Чем Карп Алексеич
не человек? И денег вволю, и начальство его
знает. Глянь-ка на него, человек молодой, мирским захребетником
был, а теперь перед ним всяк шапку ломит.
Расспросам Насти
не было конца — хотелось ей
узнать,
какая белица сарафан к праздникам сшила, дошила ль Марья головщица канвовую подушку, отослала ль ту подушку матушка Манефа в Казань, получили ли девицы новые бисера́ из Москвы, выучилась ли Устинья Московка шелковы пояски с молитвами из золота ткать.
—
Какие речи ты от Настасьи Патаповны мне переносила?..
Какие слова говорила?.. Зачем же
было душу мою мутить? Теперь
не знаю, что и делать с собой — хоть камень на шею да в воду.
— Верю, тятя, — молвила Настя. — Только вот что скажи ты мне: где ж у него
был разум,
как он сватал меня?
Не видавши ни разу, — ведь
не знает же он, какова я из себя, пригожа али нет, —
не слыхавши речей моих, —
не знает, разумна я али дура какая-нибудь.
Знает одно, что у богатого отца молодые дочери
есть, ну и давай свататься. Сам, тятя, посуди, можно ли мне от такого мужа счастья ждать?
— До вас, Патап Максимыч, — отвечала она плаксивым голосом. — Беда у меня случилась,
не знаю,
как и пособить. Матушка Манефа пелену велела мне в пяльцах вышивать. На срок, к Масленице,
поспела бы беспременно.
—
Как же это возможно, — отвечала хозяйка. — Сама
не приглядишь, все шиворот-навыворот да вон на тараты пойдет… А после за ихнюю дурость принимай от гостей срам да окрик от Патапа Максимыча… Сама
знаешь, родная,
какие гости у нас
будут! Надо, чтобы все
было прибрано показистее.
—
Знаю про то, Захаровна, и вижу, — продолжал Патап Максимыч, — я говорю для того, что ты баба. Стары люди
не с ветру сказали: «Баба что мешок: что в него положишь, то и несет». И потому, что ты
есть баба, значит, разумом
не дошла, то,
как меня
не станет, могут тебя люди разбить. Мало ль
есть в миру завистников? Впутаются
не в свое дело и все вверх дном подымут.
— Слушай, тятя, что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и
не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним говорил. — Давно я о том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою
была, и тогда уж думала:
как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать…
Как думаешь ты, тятя?.. А?..
—
Не пьет теперь, — сказал Патап Максимыч. —
Не дают, а пропивать-то нечего…
Знаешь что, Аксинья, он тебе все же брат,
не одеть ли его
как следует да
не позвать ли сюда? Пусть его с нами попразднует. Моя одежа ему
как раз по плечу. Синяки-то на роже прошли, человеком смотрит.
Как думаешь?
И Заплатин и Скорняков оказались тоже старыми приятелями Стуколова;
знал он и Никифора Захарыча, когда тот еще только в годы входил. Дочерей Патапа Максимыча
не знал Стуколов. Они родились после того,
как он покинул родину. С тех пор больше двадцати пяти годов прошло, и о нем по Заволжью ни слуху ни духу
не было.
— Горько мне стало на родной стороне. Ни на что бы тогда
не глядел я и
не знай куда бы готов
был деваться!.. Вот уже двадцать пять лет и побольше прошло с той поры, а
как вспомнишь, так и теперь сердце на клочья рваться зачнет… Молодость, молодость!.. Горячая кровь тогда ходила во мне…
Не стерпел обиды, а заплатить обидчику
было нельзя… И решил я покинуть родну сторону, чтоб в нее до гробовой доски
не заглядывать…
— А я видал, — сказал паломник. — Бывало,
как жил в сибирских тайгах, сам доставал это маслицо, все это дело
знаю вдоль и поперек.
Не в пронос
будь слово сказано,
знаю,
каким способом и в Россию можно его вывозить… Смекаете?
— Винца-то, винца, гости дорогие, — потчевал Патап Максимыч, наливая рюмки. — Хвалиться
не стану: добро
не свое, покупное, каково —
не знаю, а люди
пили, так хвалили.
Не знаю,
как вам по вкусу придется. Кушайте на здоровье, Данило Тихоныч.
— Оборони Господи! — воскликнула Манефа, вставая со стула и выпрямляясь во весь рост. — Прощай, Фленушка… Христос с тобой… — продолжала она уже тем строгим, начальственным голосом, который так знаком
был в ее обители. — Ступай к гостям… Ты здесь останешься… а я уеду, сейчас же уеду…
Не смей про это никому говорить… Слышишь? Чтоб Патап Максимыч
как не узнал… Дела
есть, спешные — письма получила… Ступай же, ступай, кликни Анафролию да Евпраксеюшку.
В ногах валялась она перед Платонидой и даже перед Фотиньей, Христом-Богом молила их сохранить тайну дочери. Злы
были на спесивую Матренушку осиповские ребята,
не забыли ее гордой повадки, насмешек ее над их исканьями…
Узнали б про беду, что стряслась над ней,
как раз дегтем ворота Чапурина вымазали б… И
не снес бы старый позора, все бы выместил на Матренушке плетью да кулаками.
Хоть заработки у лесников
не Бог
знает какие, далеко
не те, что у недальних их соседей, в Черной рамени да на Узоле, которы деревянну посуду и другую горянщину работают, однако ж и они
не прочь сладко
поесть после трудов праведных.
Одной силой-храбростью тут
не возьмешь, надо вещбу
знать…» — «А
какая же на то вещба
есть?» — спросил у колдуна Стенька Разин.
Узнав из письма, присланного паломником из Лукерьина, что Патапа Максимыча хоть обедом
не корми, только выпарь хорошенько, отец Михаил тотчас послал в баню троих трудников с скобелями и рубанками и велел им
как можно чище и глаже выстрогать всю баню — и полки, и лавки, и пол, и стены, чтобы вся
была как новая. Чуть
не с полночи жарили баню, варили щелоки, кипятили квас с мятой для распариванья веников и поддаванья на каменку.
— Надежный человек, — молвил Патап Максимыч. — А говорю это тебе, отче, к тому, что если, Бог даст, уверюсь в нашем деле, так я этого самого Алексея к тебе с известьем пришлю. Он про это дело
знает, перед ним
не таись. А
как будет он у тебя в монастыре, покажи ты ему все свое хозяйство, поучи парня-то… И ему пригодится, и мне на пользу
будет.
— То-то и
есть. На ум ему
не вспадало! Эх ты, сосновая голова, а еще игумен!.. Поглядеть на тебя с бороды,
как есть Авраам, а на деле сосновый чурбан, — продолжал браниться паломник. —
Знаешь ли ты, старый хрыч, что твоя болтовня, худо-худо, мне в триста серебром обошлась?.. Да эти деньги у меня, брат,
не пропащие, ты мне их вынь да положь… Много ли дал Патап на яйца?.. Подавай сюда…
Задумался Патап Максимыч.
Не клеится у него в голове, чтоб отец Михаил стал обманом да плутнями жить, а он ведь тоже уверял… «Ну пущай Дюков, пущай Стуколов — кто их
знает, может, и впрямь нечистыми делами занимаются, — раздумывал Патап Максимыч, — а отец-то Михаил?.. Нет,
не можно тому
быть… старец благочестивый, игумен домовитый…
Как ему на мошенстве стоять?..»
—
Какое веселье! Разве
не знаешь? — молвила Марьюшка. —
Как допрежь
было, так и без тебя. Побалуются маленько девицы, мать Виринея ворчать зачнет, началить… Ну,
как водится, подмаслим ее, стихеру
споем, расхныкается старуха, смякнет — вот и веселье все. Надоела мне эта анафемская жизнь… Хоть бы умереть уж, что ли!.. Один бы конец.
—
Не знаю, тятенька, о том речи
не было.
Как же бы смел я без вашего приказанья спросить? — отвечал Евграф Макарыч.
— Так… — промычал Макар Тихоныч. — Много хорошего про Залетова я наслышан, — продолжал он, помолчав и поглядывая искоса на сына. — С кем в городе ни заговоришь, опричь доброго слова ничего об нем
не слыхать… Вот что: у Макарья мы повидаемся, и коли твой Залетов по мысли придется мне, так и
быть, благословлю — бери хозяйку… Девка, сказывают, по всем статьям хороша… Почитала бы только меня да из моей воли
не выходила, а про другое что,
как сами
знаете.
Свадьбу сыграли. Перед тем Макар Тихоныч послал сына в Урюпинскую на ярмарку, Маша так и
не свиделась с ним. Старый приказчик, приставленный Масляниковым к сыну, с Урюпинской повез его в Тифлис, оттоль на Крещенскую в Харьков, из Харькова в Ирбит, из Ирбита в Симбирск на Сборную. Так дело и протянулось до Пасхи. На возвратном пути Евграф Макарыч где-то захворал и помер. Болтали, будто руки на себя наложил, болтали, что опился с горя. Бог его
знает,
как на самом деле
было.
— Слава Богу, — отвечала Манефа, — дела у братца, кажись, хорошо идут. Поставку новую взял на горянщину, надеется хорошие барыши получить, только
не знает,
как к сроку
поспеть. Много ли времени до весны осталось, а работников мало, новых взять негде. Принанял кой-кого, да
не знает, управится ли… К тому ж перед самым Рождеством горем Бог его посетил.
— Да
как вам сказать, сударыня? — ответила Манефа. — Вы ее хорошо
знаете, девка всегда
была скрытная, а в голове дум
было много.
Каких, никому, бывало,
не выскажет… Теперь пуще прежнего — теперь
не сговоришь с ней… Живши в обители, все-таки под смиреньем
была, а
как отец с матерью потачку дали, власти над собой
знать не хочет… Вся в родимого батюшку — гордостная, нравная, своебычная — все бы ей над
каким ни на
есть человеком покуражиться…
— Да что ж ты полагаешь? — сгорая любопытством, спрашивала Таифа. — Скажи, Пантелеюшка… Сколько лет меня
знаешь?.. Без пути лишних слов болтать
не охотница, всякая тайна у меня в груди,
как огонь в кремне, скрыта. Опять же и сама я Патапа Максимыча,
как родного, люблю, а уж дочек его, так и сказать
не умею,
как люблю, ровно бы мои дети
были.
— Напрямик такого слова
не сказано, — отвечал Пантелей, — а понимать надо так —
какой же по здешним местам другой золотой песок может
быть? Опять же Ветлугу то и дело поминают.
Не знаешь разве, чем на Ветлуге народ займуется?
— Тебе смешки да издевки, а
знала бы, что на душе у меня!..
Как бы ведала, отчего боюсь я Патапа Максимыча, отчего денно и нощно страшусь гнева его,
не сказала б обиды такой… Погибели боюсь… — зачал
было Алексей.
—
Знаю я это, сызмалу родители тому научили, — молвил Алексей, — а все же грозен и страшен Патап Максимыч мне… Скажу по тайне, Пантелей Прохорыч, ведь я тебя
как родного люблю,
знаю — худого мне от тебя
не будет…
— Прежде
не довел? — усмехнулся старик. — А
как мне
было доводить-то тебе?.. Когда гостили они, приступу к тебе
не было… Хорошо ведь с тобой калякать,
как добрый стих на тебя нападет, а в ино время всяк от тебя норовит подальше… Сам
знаешь, каков бываешь… Опять же ты с ними взапертях все сидел.
Как же б я до тебя довел?..
— Да лекарь-от из немцев аль бусурманин
какой… У людей Великий пост, а он скоромятину, ровно собака, жрет… В обители-то!.. Матери бунт подняли, сквернит,
знаешь, им. Печки
не давали скоромное-то стряпать. Да тут у нас купчиха живет, Марья Гавриловна, так у ней стряпали…
Было,
было всякого греха!..
Не сразу отмолят…
Горе мне, увы мне во младой во юности!
Хочется пожити —
не знаю,
как быти,
Мысли побивают, к греху привлекают.
Кому возвещу я гибель, мое горе?
Кого призову я со мной слезно плакать?
Горе мне, увы мне по юности жити —
Во младой-то юности мнози борют страсти.
Плоть моя желает больше согрешати.
Юность моя, юность, младое ты время,
Быстро ты стрекаешь, грехи собираешь.
Где бы и
не надо — везде
поспеваешь,
К Богу ты ленива, во греху радива,
Тебе угождати — Бога прогневляти!..
— Видишь!.. И
не будет у нас согласья с Москвой…
Не будет!.. Общения
не разорвем, а согласья
не будет!.. По-старому останемся,
как при бегствующих иереях бывало…
Как отцы и деды жили, так и мы
будем жить…
Знать не хотим ваших московских затеек!..
— Садись — гость
будешь, — с веселым хохотом сказала Фленушка, усаживая Алексея к столу с кипящим самоваром. — Садись рядышком, Марьюшка! Ты, Алексеюшка, при ней
не таись, — прибавила она, шутливо поглаживая по голове Алексея. — Это наша певунья Марьюшка, Настина подружка, — она
знает,
как молодцы по девичьим светлицам пяльцы ходят чинить,
как они красных девиц в подклеты залучают к себе.
— Ничего… так… пройдет… — успокаивала ее Марья Гавриловна. — Поставь самовар… Да вот еще что…
Не знаешь ли?.. У матушки Манефы
есть гости
какие на приезде?
Повалятся архиерею в ноги да в голос и завопят: «
Как родители жили, так и нас благословили — оставьте нас на прежнем положении…» А сами себе на уме: «
Не обманешь, дескать, нас —
не искусишь лестчими словами,
знаем, что в старой вере ничего нет царю противного, на то у Игнатьевых и грамота
есть…» И дело с концом…
—
Как не сделают? — возразила Марья Гавриловна. — Про Иргиз поминали вы, а в Казани я
знаю купчиху одну, Замошникова пó муже
была. Овдовевши, что мое же дело, поехала она на Иргиз погостить. Там в Покровском монастыре игуменья, матушка Надежда, коли слыхали, теткой доводилась ей…
— Знавала я матушку Надежду.
Как не знать? — молвила Манефа. — Знакомы
были, письмами обсылались. И племяненку-то ее
знала…
— По родству у них и дела за едино, — сказала Манефа. — Нам
не то дорого, что Громовы с Дрябиными да с вашими москвичами епископство устрояли, а то, что к знатным вельможам вхожи и,
какие бы по старообрядству дела ни
были, все до капельки
знают… Самим Громовым писать про те дела невозможно, опаску держат, так они все через Дрябиных… Поди, и тут о чем-нибудь извещают… Читай-ка, Фленушка.
—
Как не наше дело? — горячилась Фелицата. —
Как не наше дело? Сама
знаешь, что
будет, коли отберут из Шарпана Владычицу. Тут всех скитов дело касается,
не одного Шарпана… Нет — этого нельзя!.. На собранье надо эту гордячку под власть подтянуть, чтобы общего совета слушалась. Так нельзя!..
— И впрямь дело, ты! — молвил Елистрат. — Ну, паря, подобрел же ты и прикраснел. В жизнь бы
не узнать…
как есть купец-молодец.
— Ты, голубчик Алексей Трифоныч, Андрея Иваныча
не опасайся, — внушительно сказал Колышкин. —
Не к допросу тебя приводит. Сору из избы он
не вынесет. Это он так, из одного любопытства. Охотник, видишь ты, до всего этакого: любит расспрашивать,
как у нас на Руси народ живет… Если он и в книжку с твоих слов записывать станет,
не сумневайся… Это он для себя только, из одного, значит, любопытства… Сказывай ему, что
знаешь,
будь с Андрей Иванычем душа нараспашку, сердце на ладонке…
— Мне что же-с? — смешался
было Алексей. — Отчего ж
не сказать, что
знаю. Кажись, худого в том ничего
не предвидится.
Не знаю только, что
будет угодно спрашивать ихней милости. Хоть я и грамотен, да
не начетчик
какой, от Божественного Писания говорить
не могу.
— Кáноны!..
Как не понимать!.. — ответил Алексей. — Мало ли их у нас, кано́нов-то… Сразу-то всех и келейница
не всякая вспомнит… На каждый праздник свой канóн полагается, на Рождество ли Христово, на Троицу ли, на Успенье ли — всякому празднику свой… А то
есть еще канóн за единоумершего, канóн за творящих милостыню… Да мало ли их… Все-то канóны разве одна матушка Манефа по нашим местам
знает, и то навряд… куда такую пропасть на памяти держать!.. По книгам их читают…
—
Знаю, — молвил Сергей Андреич. — Так мы вот
как сделаем, Алексей Трифоныч: воротится нарочный и по письму Патапа Максимыча взять тебя
будет можно, спосылаю я за тобой. А если что
не так, пришлю сказать, что места у меня нет. Понял?
Теперь уж
знал он,
как звонят в колокольчик. Человек с галуном на картузе встретил его
не по-прежнему. Заискивал он в Алексее, старался угодить ему, говорил почтительно. Добрым знаком счел Алексей такое обращенье колышкинской прислуги. Должно
быть, добрый ответ получен от Патапа Максимыча.
«
Знать бы да ведать, — меж собой говорили они, —
не сдавать бы в науку овражного найденыша!.. Кормить бы,
поить его, окаянного, что свинью на убой, до самых тех пор,
как пришлось бы сдавать его в рекруты.
Не ломался б над нами теперь,
не нес бы высóко поганой головы своей. Отогрели змею за пазухой! А все бабы! Они в ту пору завыли невесть с чего…»
Знал Скорняков и про то, что опять куда-то уехал Алексей из Осиповки, что в дому у Патапа Максимыча больше жить он
не будет и что все это вышло
не от каких-либо худых дел его, а оттого, что Патап Максимыч,
будучи им очень доволен и радея о нем
как о сыне, что-то такое больно хорошее на стороне для него замышляет…