Неточные совпадения
Иным, по-видимому, это совершенно
было не нужно; да и
не знаю, к
какому бы черту это могло
быть хоть кому-нибудь нужно?
При имении находилась тогда тетушка; то
есть она мне
не тетушка, а сама помещица; но,
не знаю почему, все всю жизнь ее звали тетушкой,
не только моей, но и вообще, равно
как и в семействе Версилова, которому она чуть ли и в самом деле
не сродни.
Что же до Макара Иванова, то
не знаю, в
каком смысле он потом женился, то
есть с большим ли удовольствием или только исполняя обязанность.
Замечу, что мою мать я, вплоть до прошлого года, почти
не знал вовсе; с детства меня отдали в люди, для комфорта Версилова, об чем, впрочем, после; а потому я никак
не могу представить себе,
какое у нее могло
быть в то время лицо.
Этот вызов человека, сухого и гордого, ко мне высокомерного и небрежного и который до сих пор, родив меня и бросив в люди,
не только
не знал меня вовсе, но даже в этом никогда
не раскаивался (кто
знает, может
быть, о самом существовании моем имел понятие смутное и неточное, так
как оказалось потом, что и деньги
не он платил за содержание мое в Москве, а другие), вызов этого человека, говорю я, так вдруг обо мне вспомнившего и удостоившего собственноручным письмом, — этот вызов, прельстив меня, решил мою участь.
«Я
буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя
как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже
не буду один,
как в столько ужасных лет до сих пор: со мной
будет моя идея, которой я никогда
не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая
не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо
не знаю,
был ли такой день в Петербурге, который бы я
не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и
была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
Короче, со мной он обращался
как с самым зеленым подростком, чего я почти
не мог перенести, хотя и
знал, что так
будет.
Служил я на пятидесяти рублях в месяц, но совсем
не знал,
как я
буду их получать; определяя меня сюда, мне ничего
не сказали.
Он как-то вдруг оборвал, раскис и задумался. После потрясений (а потрясения с ним могли случаться поминутно, Бог
знает с чего) он обыкновенно на некоторое время
как бы терял здравость рассудка и переставал управлять собой; впрочем, скоро и поправлялся, так что все это
было не вредно. Мы просидели с минуту. Нижняя губа его, очень полная, совсем отвисла… Всего более удивило меня, что он вдруг упомянул про свою дочь, да еще с такою откровенностью. Конечно, я приписал расстройству.
Я выпалил все это нервно и злобно, порвав все веревки. Я
знал, что лечу в яму, но я торопился, боясь возражений. Я слишком чувствовал, что сыплю
как сквозь решето, бессвязно и через десять мыслей в одиннадцатую, но я торопился их убедить и перепобедить. Это так
было для меня важно! Я три года готовился! Но замечательно, что они вдруг замолчали, ровно ничего
не говорили, а все слушали. Я все продолжал обращаться к учителю...
— Нет,
не имеет. Я небольшой юрист. Адвокат противной стороны, разумеется,
знал бы,
как этим документом воспользоваться, и извлек бы из него всю пользу; но Алексей Никанорович находил положительно, что это письмо,
будучи предъявлено,
не имело бы большого юридического значения, так что дело Версилова могло бы
быть все-таки выиграно. Скорее же этот документ представляет, так сказать, дело совести…
— Я удивляюсь,
как Марья Ивановна вам
не передала всего сама; она могла обо всем слышать от покойного Андроникова и, разумеется, слышала и
знает, может
быть, больше меня.
Знал он тоже, что и Катерине Николавне уже известно, что письмо у Версилова и что она этого-то и боится, думая, что Версилов тотчас пойдет с письмом к старому князю; что, возвратясь из-за границы, она уже искала письмо в Петербурге,
была у Андрониковых и теперь продолжает искать, так
как все-таки у нее оставалась надежда, что письмо, может
быть,
не у Версилова, и, в заключение, что она и в Москву ездила единственно с этою же целью и умоляла там Марью Ивановну поискать в тех бумагах, которые сохранялись у ней.
Могущество! Я убежден, что очень многим стало бы очень смешно, если б
узнали, что такая «дрянь» бьет на могущество. Но я еще более изумлю: может
быть, с самых первых мечтаний моих, то
есть чуть ли
не с самого детства, я иначе
не мог вообразить себя
как на первом месте, всегда и во всех оборотах жизни. Прибавлю странное признание: может
быть, это продолжается еще до сих пор. При этом замечу, что я прощения
не прошу.
Вообще, все эти мечты о будущем, все эти гадания — все это теперь еще
как роман, и я, может
быть, напрасно записываю; пускай бы оставалось под черепом;
знаю тоже, что этих строк, может
быть, никто
не прочтет; но если б кто и прочел, то поверил ли бы он, что, может
быть, я бы и
не вынес ротшильдских миллионов?
Подошел и я — и
не понимаю, почему мне этот молодой человек тоже
как бы понравился; может
быть, слишком ярким нарушением общепринятых и оказенившихся приличий, — словом, я
не разглядел дурака; однако с ним сошелся тогда же на ты и, выходя из вагона,
узнал от него, что он вечером, часу в девятом, придет на Тверской бульвар.
— Ничего я и
не говорю про мать, — резко вступился я, —
знайте, мама, что я смотрю на Лизу
как на вторую вас; вы сделали из нее такую же прелесть по доброте и характеру,
какою, наверно,
были вы сами, и
есть теперь, до сих пор, и
будете вечно…
— Мне надо же
было разделаться с вами… это вы меня заставили, — я
не знаю теперь,
как быть.
— Я
не знаю, что выражает мое лицо, но я никак
не ожидал от мамы, что она расскажет вам про эти деньги, тогда
как я так просил ее, — поглядел я на мать, засверкав глазами.
Не могу выразить,
как я
был обижен.
Я содрогнулся внутри себя. Конечно, все это
была случайность: он ничего
не знал и говорил совсем
не о том, хоть и помянул Ротшильда; но
как он мог так верно определить мои чувства: порвать с ними и удалиться? Он все предугадал и наперед хотел засалить своим цинизмом трагизм факта. Что злился он ужасно, в том
не было никакого сомнения.
У меня накипело. Я
знал, что более мы уж никогда
не будем сидеть,
как теперь, вместе и что, выйдя из этого дома, я уж
не войду в него никогда, — а потому, накануне всего этого, и
не мог утерпеть. Он сам вызвал меня на такой финал.
— Друг мой, я с тобой согласен во всем вперед; кстати, ты о плече слышал от меня же, а стало
быть, в сию минуту употребляешь во зло мое же простодушие и мою же доверчивость; но согласись, что это плечо, право,
было не так дурно,
как оно кажется с первого взгляда, особенно для того времени; мы ведь только тогда начинали. Я, конечно, ломался, но я ведь тогда еще
не знал, что ломаюсь. Разве ты, например, никогда
не ломаешься в практических случаях?
Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: «А что,
как разлетится этот туман и уйдет кверху,
не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет
как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?» Одним словом,
не могу выразить моих впечатлений, потому что все это фантазия, наконец, поэзия, а стало
быть, вздор; тем
не менее мне часто задавался и задается один уж совершенно бессмысленный вопрос: «Вот они все кидаются и мечутся, а почем
знать, может
быть, все это чей-нибудь сон, и ни одного-то человека здесь нет настоящего, истинного, ни одного поступка действительного?
Не знаю, зачем я стал
было горячиться. Он посмотрел на меня несколько тупо,
как будто запутавшись, но вдруг все лицо его раздвинулось в веселейшую и хитрейшую улыбку...
Он
не знал, что молодая публиковалась в газетах
как учительница, но слышал, что к ним приходил Версилов; это
было в его отсутствие, а ему передала хозяйка.
Я пристал к нему, и вот что
узнал, к большому моему удивлению: ребенок
был от князя Сергея Сокольского. Лидия Ахмакова, вследствие ли болезни или просто по фантастичности характера, действовала иногда
как помешанная. Она увлеклась князем еще до Версилова, а князь «
не затруднился принять ее любовь», выразился Васин. Связь продолжалась мгновение: они,
как уже известно, поссорились, и Лидия прогнала от себя князя, «чему, кажется, тот
был рад».
Потом помолчала, вижу, так она глубоко дышит: «
Знаете, — говорит вдруг мне, — маменька, кабы мы
были грубые, то мы бы от него, может, по гордости нашей, и
не приняли, а что мы теперь приняли, то тем самым только деликатность нашу доказали ему, что во всем ему доверяем,
как почтенному седому человеку,
не правда ли?» Я сначала
не так поняла да говорю: «Почему, Оля, от благородного и богатого человека благодеяния
не принять, коли он сверх того доброй души человек?» Нахмурилась она на меня: «Нет, говорит, маменька, это
не то,
не благодеяние нужно, а „гуманность“ его, говорит, дорога.
—
Не знаю;
не берусь решать, верны ли эти два стиха иль нет. Должно
быть, истина,
как и всегда, где-нибудь лежит посредине: то
есть в одном случае святая истина, а в другом — ложь. Я только
знаю наверно одно: что еще надолго эта мысль останется одним из самых главных спорных пунктов между людьми. Во всяком случае, я замечаю, что вам теперь танцевать хочется. Что ж, и потанцуйте: моцион полезен, а на меня
как раз сегодня утром ужасно много дела взвалили… да и опоздал же я с вами!
Ну, прощайте, прощайте, постараюсь
как можно дольше
не приходить и
знаю, что вам это
будет чрезвычайно приятно, что вижу даже по вашим глазам, а обоим нам даже
будет выгодно…
То
есть не то что великолепию, но квартира эта
была как у самых «порядочных людей»: высокие, большие, светлые комнаты (я видел две, остальные
были притворены) и мебель — опять-таки хоть и
не Бог
знает какой Versailles [Версаль (франц.).] или Renaissance, [Ренессанс (франц.).] но мягкая, комфортная, обильная, на самую широкую ногу; ковры, резное дерево и статуэтки.
Это видимое прямодушие его и готовность ко всему хорошему я, правда, еще
не знал,
как принять окончательно, но начинал уже поддаваться, потому, в сущности, почему же мне
было не верить?
— Нет,
не нахожу смешным, — повторил он ужасно серьезно, —
не можете же вы
не ощущать в себе крови своего отца?.. Правда, вы еще молоды, потому что…
не знаю… кажется,
не достигшему совершенных лет нельзя драться, а от него еще нельзя принять вызов… по правилам… Но, если хотите, тут одно только может
быть серьезное возражение: если вы делаете вызов без ведома обиженного, за обиду которого вы вызываете, то тем самым выражаете
как бы некоторое собственное неуважение ваше к нему,
не правда ли?
— Возьми, Лиза.
Как хорошо на тебя смотреть сегодня. Да
знаешь ли, что ты прехорошенькая? Никогда еще я
не видал твоих глаз… Только теперь в первый раз увидел… Где ты их взяла сегодня, Лиза? Где купила? Что заплатила? Лиза, у меня
не было друга, да и смотрю я на эту идею
как на вздор; но с тобой
не вздор… Хочешь, станем друзьями? Ты понимаешь, что я хочу сказать?..
Впрочем, нет,
не Суворов, и
как жаль, что забыл, кто именно, только,
знаете, хоть и светлость, а чистый этакий русский человек, русский этакий тип, патриот, развитое русское сердце; ну, догадался: «Что ж, ты, что ли, говорит, свезешь камень: чего ухмыляешься?» — «На агличан больше, ваша светлость, слишком уж несоразмерную цену берут-с, потому что русский кошель толст, а им дома
есть нечего.
— Слушайте, ничего нет выше,
как быть полезным. Скажите, чем в данный миг я всего больше могу
быть полезен? Я
знаю, что вам
не разрешить этого; но я только вашего мнения ищу: вы скажете, и
как вы скажете, так я и пойду, клянусь вам! Ну, в чем же великая мысль?
— Право,
не знаю,
как вам ответить на это, мой милый князь, — тонко усмехнулся Версилов. — Если я признаюсь вам, что и сам
не умею ответить, то это
будет вернее. Великая мысль — это чаще всего чувство, которое слишком иногда подолгу остается без определения.
Знаю только, что это всегда
было то, из чего истекала живая жизнь, то
есть не умственная и
не сочиненная, а, напротив, нескучная и веселая; так что высшая идея, из которой она истекает, решительно необходима, к всеобщей досаде разумеется.
Я
знал в Москве одну даму, отдаленно, я смотрел из угла: она
была почти так же прекрасна собою,
как вы, но она
не умела так же смеяться, и лицо ее, такое же привлекательное,
как у вас, — теряло привлекательность; у вас же ужасно привлекает… именно этою способностью…
Когда я выговорил про даму, что «она
была прекрасна собою,
как вы», то я тут схитрил: я сделал вид, что у меня вырвалось нечаянно, так что
как будто я и
не заметил; я очень
знал, что такая «вырвавшаяся» похвала оценится выше женщиной, чем
какой угодно вылощенный комплимент. И
как ни покраснела Анна Андреевна, а я
знал, что ей это приятно. Да и даму эту я выдумал: никакой я
не знал в Москве; я только чтоб похвалить Анну Андреевну и сделать ей удовольствие.
— Лиза, я сам
знаю, но… Я
знаю, что это — жалкое малодушие, но… это — только пустяки и больше ничего! Видишь, я задолжал,
как дурак, и хочу выиграть, только чтоб отдать. Выиграть можно, потому что я играл без расчета, на ура,
как дурак, а теперь за каждый рубль дрожать
буду…
Не я
буду, если
не выиграю! Я
не пристрастился; это
не главное, это только мимолетное, уверяю тебя! Я слишком силен, чтоб
не прекратить, когда хочу. Отдам деньги, и тогда ваш нераздельно, и маме скажи, что
не выйду от вас…
— Ты
не знаешь, Лиза, я хоть с ним давеча и поссорился, — если уж тебе пересказывали, — но, ей-Богу, я люблю его искренно и желаю ему тут удачи. Мы давеча помирились. Когда мы счастливы, мы так добры… Видишь, в нем много прекрасных наклонностей… и гуманность
есть… Зачатки по крайней мере… а у такой твердой и умной девушки в руках,
как Версилова, он совсем бы выровнялся и стал бы счастлив. Жаль, что некогда… да проедем вместе немного, я бы тебе сообщил кое-что…
Да и сказано
было так мельком, небрежно, спокойно и после весьма скучного сеанса, потому что во все время,
как я у ней
был вчера, я почему-то
был как сбитый с толку: сидел, мямлил и
не знал, что сказать, злился и робел ужасно, а она куда-то собиралась,
как вышло после, и видимо
была рада, когда я стал уходить.
— Почему вы
не уезжаете? Вот,
как теперь Татьяны Павловны нет, и вы
знаете, что
не будет, то, стало
быть, вам надо встать и уехать?
Теперь должно все решиться, все объясниться, такое время пришло; но постойте еще немного,
не говорите,
узнайте,
как я смотрю сам на все это, именно сейчас, в теперешнюю минуту; прямо говорю: если это и так
было, то я
не рассержусь… то
есть я хотел сказать —
не обижусь, потому что это так естественно, я ведь понимаю.
— Крафт мне рассказал его содержание и даже показал мне его… Прощайте! Когда я бывал у вас в кабинете, то робел при вас, а когда вы уходили, я готов
был броситься и целовать то место на полу, где стояла ваша нога… — проговорил я вдруг безотчетно, сам
не зная как и для чего, и,
не взглянув на нее, быстро вышел.
— Если б я зараньше сказал, то мы бы с тобой только рассорились и ты меня
не с такой бы охотою пускал к себе по вечерам. И
знай, мой милый, что все эти спасительные заранее советы — все это
есть только вторжение на чужой счет в чужую совесть. Я достаточно вскакивал в совесть других и в конце концов вынес одни щелчки и насмешки. На щелчки и насмешки, конечно, наплевать, но главное в том, что этим маневром ничего и
не достигнешь: никто тебя
не послушается,
как ни вторгайся… и все тебя разлюбят.
— О, по крайней мере я с ним вчера расплатился, и хоть это с сердца долой! Лиза,
знает мама? Да
как не знать: вчера-то, вчера-то она поднялась на меня!.. Ах, Лиза! Да неужто ты решительно во всем себя считаешь правой, так-таки ни капли
не винишь себя? Я
не знаю,
как это судят по-теперешнему и
каких ты мыслей, то
есть насчет меня, мамы, брата, отца…
Знает Версилов?
Как ты странно сказал про пистолет, Аркадий: ничего тут этого
не надо, и я
знаю сама, что
будет.
— Вы думаете? — остановился он передо мной, — нет, вы еще
не знаете моей природы! Или… или я тут, сам
не знаю чего-нибудь: потому что тут, должно
быть,
не одна природа. Я вас искренно люблю, Аркадий Макарович, и, кроме того, я глубоко виноват перед вами за все эти два месяца, а потому я хочу, чтобы вы,
как брат Лизы, все это
узнали: я ездил к Анне Андреевне с тем, чтоб сделать ей предложение, а
не отказываться.
— Так ты вот
как! — стала она передо мной, вся изогнувшись вперед. — Ах ты, пащенок! Что ты это наделал? Аль еще
не знаешь? Кофей
пьет! Ах ты, болтушка, ах ты, мельница, ах ты, любовник из бумажки… да таких розгами секут, розгами, розгами!
Удивительно
каким образом, но Стебельков уже все
знал об Анне Андреевне, и даже в подробностях;
не описываю его разговора и жестов, но он
был в восторге, в исступлении восторга от «художественности подвига».