Неточные совпадения
Так
говорят за Волгой. Старая там Русь, исконная, кондовая. С той поры как зачиналась земля Русская, там чуждых насельников
не бывало. Там Русь сысстари на чистоте стоит, — какова была при прадедах, такова хранится до наших дней. Добрая сторона, хоть и смотрит сердито на чужа́нина.
Говаривал подчас приятелям: «Рад бы бросил окаянные эти подряды, да больно уж я затянулся; а помирать Бог приведет, крепко-накрепко дочерям закажу, ни впредь, ни после с казной
не вязались бы, а то
не будь на них родительского моего благословения».
Поморщился Патап Максимыч, сунул тетрадку в карман и, ни слова
не сказав дочерям, пошел в свою горницу.
Говорит жене...
—
Не про озорство
говорю, — сказал Патап Максимыч, — а про то, что девки на возрасте, стало быть, от греха на вершок.
— Что ты, Максимыч! Бога
не боишься, про родных дочерей что
говоришь! И в головоньку им такого мотыжничества
не приходило; птенчики еще, как есть слетышки!
— Правду и
говорю, — отвечал, улыбаясь, отец. — А ты, Параня, пока плеткой я тебя
не отхлыстал, поди-ка вели работнице чайку собрать.
— Ума
не приложу, Максимыч, что ты
говоришь. Право, уж я и
не знаю, — разводя руками и вставая с дивана, сказала Аксинья Захаровна. — Кто ж это Корягу в попы-то поставил?
—
Не дело
говоришь, Захаровна.
У Аксиньи руки опустились. Жаль ей было расставаться с дочерями, и
не раз
говаривала она мужу, что Настя с Парашей
не перестарки, годика три-четыре могут еще в девках посидеть.
—
Не оставь ты меня, паскудного, отеческой своей милостью, батюшка ты мой, Патап Максимыч!.. Как Бог, так и ты — дай теплый угол, дай кусок хлеба!.. — так
говорил тот человек хриплым голосом.
Осерчал Сушила, пригрозил хозяину: «Помни,
говорит, ты это слово, Патап Максимыч, а я его
не забуду, — такое дело состряпаю, что бархатный салоп на собольем меху станешь дарить попадье, да уж поздно будет,
не возьму».
— Ступай, Пантелеюшка, поставь двоих, а
не то и троих, голубчик, вернее будет, —
говорила Аксинья Захаровна. — А наш-от хозяин больно уж бесстрашен. Смеется над Сушилой да над сарафаном с холодником. А долго ль до греха? Сам посуди. Захочет Сушила, проймет
не мытьем, так катаньем!
— Хоть дурных дел
не видится, да
не по себе он дерево клонит, —
говорил становой.
Не разгадал Трифон загадки, а становой больше и
говорить не стал. И злобился после того на Лохматых, и быть бы худу, да по скорости его под суд упекли.
Ни слова Трифон
не молвил в ответ писарю. На миру потом такую речь
говорил...
— Что ж, Михайлыч? Заем дело вольное, любовное: бесчестья тут никакого нет, а нам, сам ты знаешь, без токарни да без лошадок
не прожить. Подь покланяйся писарю, —
говорила Фекла мужу, утирая рукавом слезы.
— Да что же
не знаться-то?.. Что ты за тысячник такой?.. Ишь гордыня какая налезла, —
говорила Фекла. — Чем Карп Алексеич
не человек? И денег вволю, и начальство его знает. Глянь-ка на него, человек молодой, мирским захребетником был, а теперь перед ним всяк шапку ломит.
— А я что
говорила тебе, то и теперь скажу, — продолжала Фекла. — Как бы вот
не горе-то наше великое, как бы
не наше разоренье-то, он бы сватов к Параньке заслал. Давно про нее заговаривал. А теперь, знамо дело, бесприданница, побрезгует…
Смолкла Прасковья, оглядываясь и будто
говоря: «Да ведь я так, я, пожалуй, и
не стану реветь». Вспомнила, что корову доить пора, и пошла из избы, а меньшая сестра следом за ней. Фекла ни гугу, перемывает у печи горшки да Исусову молитву творит.
— Это ты хорошо
говоришь, дружок, по-Божьему, — ласково взяв Алексея за плечо, сказал Патап Максимыч. — Господь пошлет; поминай чаще Иева на гноищи. Да… все имел, всего лишился, а на Бога
не возроптал; за то и подал ему Бог больше прежнего. Так и ваше дело — на Бога
не ропщите, рук
не жалейте да с Богом работайте, Господь
не оставит вас — пошлет больше прежнего.
Самый первый токарь, которым весь околоток
не нахвалится, пришел наниматься незваный, непрошеный!..
Не раз подумывал Чапурин спосылать в Поромово к старику Лохматому —
не отпустит ли он, при бедовых делах, старшего сына в работу, да все отдумывал… «Ну, а как
не пустит, да еще после насмеется, ведь он,
говорят, мужик крутой и заносливый…» Привыкнув жить в славе и почете, боялся Патап Максимыч посмеху от какого ни на есть мужика.
— В работники хочешь? — сказал он Алексею. — Что же? Милости просим. Про тебя слава идет добрая, да и сам я знаю работу твою: знаю, что руки у тебя золото… Да что ж это, парень? Неужели у вас до того дошло, что отец тебя в чужи люди посылает? Ведь ты
говоришь, отец прислал.
Не своей волей ты рядиться пришел?
— Думала я
поговорить с ним насчет этого, да
не знаю, как приступиться, — сказала Манефа. — Крутенек.
Не знаешь, как и подойти. Прямой медведь.
— Коряга! Михайло Коряга! Попом! Да что ж это такое! — в раздумье
говорила Манефа, покачивая головой и
не слушая речей Евпраксии. — А впрочем, и сам-от Софроний такой же стяжатель — благодатью духа святого торгует… Если иного епископа, благочестивого и Бога боящегося,
не поставят — Софрония я
не приму… Ни за что
не приму!..
Только матушка Манефа с той поры, как вы уехали, все грозит разогнать наши беседы и келарню по вечерам запирать, чтобы
не смели,
говорит, собираться девицы из чужих обителей.
Как племянницы,
говорит матушка, жили да Дуня Смолокурова, так я баловала их для того, что девицы они мирские, черной ризы им
не надеть, а вы,
говорит, должны о Боге думать, чтобы сподобиться честное иночество принять…
— Что? Зазнобушка завелась? — приставала к ней Фленушка, крепко обняв подругу. — А?.. Да
говори же скорей — сора из избы
не вынесем… Аль
не знаешь меня? Что сказано, то во мне умерло.
— Ничего, сударыня Аксинья Захаровна, —
говорил, смеясь, Патап Максимыч. — Это мы так, шутку, значит, шутим. Авось плечо-то у тебя
не отломится.
— В достаточных обителях точно — деньжонки кой-какие водятся,
говорить про то нечего, а по бедным
не богаче сирот живут.
— Уж пытала я, пытала у ней, — заметила Аксинья Захаровна, — скажи, мол, Настя, что болит у тебя? «Ничего,
говорит,
не болит…» И ни единого слова
не могла от нее добиться.
— Эту тошноту мы вылечим, —
говорил Патап Максимыч, ласково приглаживая у дочери волосы. —
Не плачь, радость скажу.
Не хотел
говорить до поры до времени, да уж, так и быть, скажу теперь. Жениха жди, Настасья Патаповна. Прикатит к матери на именины… Слышишь?.. Славный такой, молодой да здоровенный, а богач какой!.. Из первых… Будешь в славе, в почете жить, во всяком удовольствии… Чего молчишь?.. Рада?..
Кто
говорил, что, видно, Патапу Максимычу в волостных головах захотелось сидеть, так он перед выборами мир задабривает, кто полагал,
не будет ли у него в тот день какой-нибудь «помочи» [«Пóмочью», иначе «тóлокой», называется угощенье за работу.
Шла по воду тетка Акулина, десятника жена. Поравнявшись с мужиками, поставила ведра наземь. Как
не послушать бабе, про что мужики
говорят.
Ровно ножом полоснуло Алексею по сердцу. Хоть
говорила ему Фленушка, что опричь его Настя ни за кого
не пойдет, но нежданная новость его ошеломила.
Зашабашили к обеду. Алексею
не до еды. Пошел было в подклет, где посуду красят, но повернул к лестнице, что ведет в верхнее жилье дома, и на нижних ступенях остановился. Ждал он тут с четверть часа, видел, как пробрела поверху через сени матушка Манефа, слышал громкий топот сапогов Патапа Максимыча, заслышал, наконец, голос Фленушки, выходившей из Настиной светлицы. Уходя, она
говорила: «Сейчас приду, Настенька!»
— Какие речи ты от Настасьи Патаповны мне переносила?.. Какие слова
говорила?.. Зачем же было душу мою мутить? Теперь
не знаю, что и делать с собой — хоть камень на шею да в воду.
— Да ты белены объелся али спьяну мелешь, сам
не знаешь что? — сказала Фленушка. — Да как ты только подумать мог, что я тебя обманываю?.. Ах ты, бесстыжая твоя рожа!.. За него хлопочут, а от него вот благодарность какая!.. Так ты думаешь, что и Настя облыжные речи
говорила… А?..
— От Настасьи Патаповны доселева я никаких речей
не слыхивал, — молвил Алексей. — С тобой у меня разговоры бывали!.. Вспомни-ка, что ты мне
говорила, а вот — готовят пиры, жениха из Самары ждут.
— Поразговори ты ее, —
говорила Аксинья Захаровна, — развесели хоть крошечку. Ведь ты бойкая, Фленушка, шустрая и мертвого рассмешишь, как захочешь… Больно боюсь я, родная… Что такое это с ней поделалось — ума
не могу приложить.
— Ах, Фленушка, Фленушка… и хотелось бы верить, да
не верится, — отирая слезы, сказала Настя. — Вон тятенька-то как осерчал, как я по твоему наученью свысока
поговорила с ним.
Не вышло ничего, осерчал только пуще…
— А ты вот что скажи ему, чтобы дело поправить, —
говорила Фленушка. — Только слез у тебя и следов чтобы
не было… Коли сам
не зачнет
говорить, сама зачинай, пригрози ему, да
не черной рясой,
не иночеством…
— Сначала речь про кельи поведи,
не заметил бы, что мысли меняешь.
Не то твоим словам веры
не будет, —
говорила Фленушка. — Скажи: если, мол, ты меня в обитель
не пустишь, я, мол, себя
не пожалею: либо руки на себя наложу, либо какого ни на есть парня возьму в полюбовники да «уходом» за него и уйду… Увидишь, какой тихонький после твоих речей будет… Только ты скрепи себя, что б он ни делал. Неровно и ударит:
не робей, смело
говори да строго, свысока.
— Так и отцу
говори, — молвила Фленушка, одобрительно покачивая головою. — Этими самыми словами и
говори, да опричь того, «уходом» пугни его. Больно ведь
не любят эти тысячники, как им дочери такие слова выговаривают… Спесивы, горды они… Только ты
не кипятись, тихим словом
говори. Но смело и строго… Как раз проймешь, струсит… Увидишь.
За обедом Патап Максимыч был в добром расположении духа, шутки шутил даже с матушкой Манефой. Перед обедом долго
говорил с ней, и та успела убедить брата, что никогда
не советовала племяннице принимать иночество. Больше всего Патап Максимыч над Фленушкой подшучивал, но та сама зубаста была и, при всей покорности, в долгу
не оставалась. Настя молчала.
Отобедали, по своим местам разошлись. Патап Максимыч прошел в Настину светелку и сказал Фленушке, чтобы она подождала, покуда он станет с дочерью
говорить,
не входила б в светелку.
— Несодеянное
говоришь! — зачал он. — Что за речи у тебя стали!.. Стану я дочерей продавать!.. Слушай, до самого Рождества Христова единого словечка про свадьбу тебе
не молвлю… Целый год — одумаешься тем временем. А там поглядим да посмотрим…
Не кручинься же, голубка, — продолжал Патап Максимыч, лаская дочь. — Ведь ты у меня умница.
— Особенно по весне, как дома меня
не будет, —
говорил он, — смотри ты, Аксинья, за ней хорошенько. Летом до греха недолго. По грибы аль по ягоды, чтоб обе они и думать
не смели ходить, за околицу одних
не пускай, всяко может случиться.
—
Не греши попусту, Максимыч, — сказала Аксинья Захаровна. — Немало я сегодня пытала у матушки Манефы:
не видала ль Настасья кого из наезжих,
не приглянулся ли кто. «Нет,
говорит,
не видывала никого ни Настя, ни Параня». В строгости ведь она держала их. И Фленушка то же
говорит.
— Бодрей да смелей держи себя. Сама
не увидишь, как верх над отцом возьмешь. Про мать нечего
говорить, ее дело хныкать. Слезами ее пронимай.
— Сохрани тебя Господи и помилуй!.. — возразила Фленушка. —
Говорила тебе и теперь
говорю, чтоб про это дело, кроме меня, никто
не знал.
Не то быть беде на твоей голове.