Неточные совпадения
А Патап Максимыч любил
на досуге душеспасительных книг почитать, и куда как любо было
сердцу его родительскому перечитывать «Златоструи» и другие сказанья, с золотом и киноварью переписанные руками дочерей-мастериц.
— О, чтоб вас тут, непутные!.. — вздрогнув от первых звуков песни, заворчала Аксинья Захаровна, хоть величанье дочерей и было ей по
сердцу. По старому обычаю, это не малый почет. — О, чтоб вас тут!.. И свят вечер не почитают, греховодники! Вечор нечистого из деревни гоняли, сегодня опять за песни… Страху-то нет
на вас, окаянные!
Сильней и сильней напирал Алексей острым резцом
на чашку, которую дотачивал. В глазах у него зелень ходенем заходила, ровно угорел, в ушах шум стоит,
сердце так и замирает. Тогда только и опомнился, как резцом сквозь чашку прошел.
— Тебе, Фленушка, смехи да шутки, — упрекнула ее, обливаясь слезами, Настя. — А у меня
сердце на части разрывается. Привезут жениха, разлучат меня…
— Я нарочно пришел к тебе, Настя, добрым порядком толковать, — начал Патап Максимыч, садясь
на дочернину кровать. — Ты не кручинься, не серчай. Давеча я пошумел, ты к
сердцу отцовских речей не принимай. Хочешь, бусы хороши куплю?
— А вот какая это воля, тятенька, — отвечала Настя. — Примером сказать, хоть про жениха, что ты мне
на базаре где-то сыскал, Снежков, что ли, он там прозывается. Не лежит у меня к нему
сердце, и я за него не пойду. В том и есть воля девичья. Кого полюблю, за того и отдавай, а воли моей не ломай.
Подошел Алексей к пяльцам. Смотрит
на поло́м — и ничего не видит: глаза у него так и застилает, а
сердце бьется, ровно из тела вон хочет.
У Насти от
сердца отлегло. Сперва думала она, не узнала ль чего крестнинькая. Меж девками за Волгой, особенно в скитах, ходят толки, что иные старушки по каким-то приметам узнают, сохранила себя девушка аль потеряла. Когда Никитишна, пристально глядя в лицо крестнице, настойчиво спрашивала, что с ней поделалось, пришло Насте
на ум, не умеет ли и Никитишна девушек отгадывать. Оттого и смутилась. Но, услыхав, что крестная речь завела о другом, тотчас оправилась.
Понимал это горемычный Иван Григорьич, и тоской разрывалось
сердце его, глядя
на сироток.
— Горько мне стало
на родной стороне. Ни
на что бы тогда не глядел я и не знай куда бы готов был деваться!.. Вот уже двадцать пять лет и побольше прошло с той поры, а как вспомнишь, так и теперь
сердце на клочья рваться зачнет… Молодость, молодость!.. Горячая кровь тогда ходила во мне… Не стерпел обиды, а заплатить обидчику было нельзя… И решил я покинуть родну сторону, чтоб в нее до гробовой доски не заглядывать…
Девушки зарделись. Аграфена Петровна строгим взглядом окинула рассказчика. Настя посмотрела
на Патапа Максимыча, и
на душе ее стало веселее: чуяла
сердцем отцовские думы.
Хоть не удалось с ней слова перемолвить Михайле Данилычу, хоть Настя целый вечер глядела
на него неласково, но величавая, гордая красота ее сильно ударила по
сердцу щеголеватого купчика.
И вдруг нечаянно, негаданно явился он… Как огнем охватило Манефу, когда, взглянув
на паломника, она признала в нем дорогого когда-то ей человека… Она, закаленная в долгой борьбе со страстями, она, победившая в себе ветхого человека со всеми влеченьями к миру, чувственности, суете, она, умертвившая в себе
сердце и сладкие его обольщения, едва могла сдержать себя при виде Стуколова, едва не выдала людям давнюю, никому не ведомую тайну.
— Береги свои речи про других, мне они не пригожи, — с
сердцем ответил Патап Максимыч. — Хочешь,
на обратном пути в Комаров завернем? Толкуй там с матерью Манефой… Ты с ней как раз споешься: что ты, что она — одного сукна епанча, одного лесу кочерга.
Служба шла так чинно, так благоговейно, что
сердце Патапа Максимыча, до страсти любившего церковное благолепие, разом смягчилось. Забыл, что его чуть не битых полчаса заставили простоять
на морозе. С сиявшим
на лице довольством рассматривал он красноярскую часовню.
Только!.. Вот и все вести, полученные Сергеем Андреичем от отца с матерью, от любимой сестры Маринушки. Много воды утекло с той поры, как оторвали его от родной семьи, лет пятнадцать и больше не видался он со сродниками, давно привык к одиночеству, но, когда прочитал письмо Серапиона и записочку
на свертке, в
сердце у него захолонуло, и Божий мир пустым показался… Кровь не вода.
Бог нам дает много, а нам-то все мало,
Не можем мы, людие, ничем ся наполнить!
И ляжем мы в гробы, прижмем руки к
сердцу,
Души наши пойдут по делам своим,
Кости наши пойдут по земле
на предание,
Телеса наши пойдут червям
на съедение,
А богатство, гордость, слава куда пойдут?
— Да. А ты слушай: только увидела она его,
сердце у ней так и закипело. Да без меня бы не вышло ничего, глаза бы только друг
на друга пялили… А что в ней, сухой-то любви?.. Терпеть не могу… Надо было смастерить… я и смастерила — сладились.
Взглянула Маша
на молодого человека, и
сердце у нее упало. Сроду не видала она таких красавцев. Да и где было видеть их, сидя дома чуть не взаперти?
— Да я… тятенька… право, не знаю… — бессвязно говорила Маша, а у самой так и волнуется грудь, так и замирает
сердце, так и подступают рыданья, напрасно силится она сдерживать их, глядя
на отца перепуганными глазами.
Видя, что отец был необычайно ласков
на прощанье с Евграфом Макарычем, даже
на пароход проводил его, с радостным трепетом
сердца она догадалась, что дело
на лад пошло.
Полная светлых надежд
на счастье, радостно покидала свой город Марья Гавриловна. Душой привязалась она к жениху и, горячо полюбив его, ждала впереди длинного ряда ясных дней, счастливого житья-бытья с милым избранником
сердца. Не омрачала тихого покоя девушки никакая дума, беззаветно отдалась она мечтам об ожидавшей ее доле. Хорошее, счастливое было то время! Доверчиво, весело глядела Марья Гавриловна
на мир Божий.
Нашла коса
на камень. Попал топор
на сучок… Думал Масляников посулом отъехать, да не
на того напал… А
сердце стариковское по красавице разгорелось; крякнул Макар Тихоныч, поморщился, однако ж поехал купчие совершать и деньги в совет класть.
Только и жила, бедная, памятью о милом
сердцу да о тех немногих, как сон пролетевших, днях сердечного счастья, что выпали
на ее долю перед свадьбой.
Молитвой, терпеньем, упованьем
на милость Господню Манефа учила ее врачевать наболевшее
сердце.
— Нет в ней смиренья ни
на капельку, — продолжала Манефа, — гордыня, одно слово гордыня. Так-то
на нее посмотреть — ровно б и скромная и кроткая, особливо при чужих людях, опять же и
сердца доброго, зато коли что не по ней — так строптива, так непокорна, что не глядела б
на нее…
На что отец, много-то с ним никто не сговорит, и того, сударыня, упрямством гнет под свою волю. Он же души в ней не чает — Настасья ему дороже всего.
— Не бывает разве, что отец по своенравию
на всю жизнь губит детей своих? — продолжала, как полотно побелевшая, Марья Гавриловна, стоя перед Манефой и опираясь рукою
на стол. — Найдет, примером сказать, девушка человека по
сердцу, хорошего, доброго, а родителю забредет в голову выдать ее за нужного ему человека, и начнется тиранство… девка в воду, парень в петлю… А родитель руками разводит да говорит: «Судьба такая! Богу так угодно».
Слова Марьи Гавриловны болезненно отдались в самом глубоком тайнике Манефина
сердца. Вспомнились ей затейливые речи Якимушки, свиданья в лесочке и кулаки разъяренного родителя… Вспомнился и паломник, бродящий по белý свету… Взглянула игуменья
на вошедшую Фленушку, и слезы заискрились
на глазах ее.
— Эк тебя куда хватило!.. — молвил Пантелей. — За одно разве душегубство
на каторгу-то идут? Мало ль перед Богом да перед великим государем провинностей, за которы ссылают… Охо-хо-хо!.. Только вздумаешь, так
сердце ровно кипятком обварит.
— Отвяжешься ли ты от меня, непутная? — в
сердцах закричала наконец Аксинья Захаровна, отталкивая Настю. — Сказано не пущу, значит и не пущу!.. Экая нравная девка, экая вольная стала!.. На-ка поди… Нет, голубка, пора тебя к рукам прибрать, уж больно ты высоко голову стала носить… В моленную!.. Становись
на канон… Слышишь?.. Тебе говорят!..
О враге-лиходее ни слуху, ни духу… Вспомнит его Настя,
сердце так и закипит, так взяла бы его да своими руками и порешила… Не хочется врага
на уме держать, а что-то тянет к окну поглядеть, нейдет ли Алексей, и грустно ли смотрит он аль весело.
Он не уходил. Настя молчала, глядя
на зарю, а
сердце так и кипит, так и рвется. Силится сдержать вздохи, но грудь, как волна, подымает батистовую сорочку.
— Не про то говорю, ненаглядная, — продолжал Алексей. — Какой мне больше радости, какого счастья?.. А вспадет как
на ум, что впереди будет,
сердце кровью так и обóльется… Слюбились мы, весело нам теперь, радостно, а какой конец тому будет?.. Вот мои тайные думы, вот отчего невеселый брожу…
Вспоминает про первое свиданье с Патапом Максимычем, вспоминает, как тогда у него ровно кипятком
сердце обдало при взгляде
на будущего хозяина, как ему что-то почудилось — не то беззвучный голос, не то мысль незваная, непрошеная…
— Прихожу я в Осиповку, — продолжал Алексей, — Патап Максимыч из токарни идет. Как взглянул я
на него,
сердце у меня так и захолонуло…
— Знаем мы, знаем это золото, — молвил Пантелей. — Из него мягкую деньгу и куют. Ох, этот лодырь [Лодырь — шатающийся плут, бездельник.] Стуколов!.. Недаром, только взглянул я ему в рожу-то,
сердце у меня повернулось… Вот этот человек так уж истинно
на погибель…
Параша пошла поспешней обыкновенного. Прыти прибыло, видит, что отец не то в
сердцах, не то в досаде, аль просто недобрый стих нашел
на него.
Так и рвется, так и наскакивает
на него Аксинья Захаровна. Полымем пышет лицо, разгорается
сердце, и порывает старушку костлявыми перстами вцепиться в распухшее багровое лицо родимого братца… А когда-то так любовно она водилась с Микешенькой, когда-то любила его больше всего
на свете, когда-то певала ему колыбельные песенки, суля в золоте ходить, людям серебро дарить…
— Посмотрю я
на тебя, Настасья, ровно тебе не мил стал отцовский дом. Чуть не с самого первого дня, как воротилась ты из обители, ходишь, как в воду опущенная, и все ты делаешь рывком да с
сердцем… А только молвил отец: «В Комаров ехать» — ног под собой не чуешь… Спасибо, доченька, спасибо!.. Не чаяла от тебя!..
— Полюбился, что ль, кто? — скрепя
сердце, шепнула наконец она дочери
на ухо. — Зазнобушка завелась?.. А?..
На кого Ярило воззрится, у того
сердце на любовь запросится…
Наплакавшись
на «жальных причитаньях», за тризну весело принимаются. Вместо раздирающей душу, хватающей за
сердце «оклички» веселый говор раздается по жальникам…
Не раз останавливалась она
на коротком пути до часовни и радостно сиявшими очами оглядывала окрестность… Сладко было Манефе глядеть
на пробудившуюся от зимнего сна природу, набожно возводила она взоры в глубокое синее небо… Свой праздник праздновала она, свое избавленье от стоявшей у изголовья смерти… Истово творя крестное знаменье, тихо шептала она, глядя
на вешнее небо: «Иже ада пленив и человека воскресив воскресением своим, Христе, сподоби мя чистым
сердцем тебе пети и славити».
Не столько безобразия святопродавца Софрона и соблазны, поднявшиеся в старообрядской среде, мутили душу ее, сколько он, этот когда-то милый
сердцу ее человек, потом совершенно забытый, а теперь ставший врагом, злодеем, влекущим людей
на погибель…
«Зайду… скажу, что за письмом… что ехать пора…» — подумал он, не помня приказа Манефина, и с замираньем
сердца, робким шагом, взошел
на крыльцо.
В таком тяжком раздумьи увидел Алексей Марью Гавриловну. Умильным взором и блеском непомеркшей красоты пригрела она изболевшее его
сердце… Просияло
на темной душе его.
По-новому
сердце забилось… Во что бы то ни стало захотелось поближе взглянуть
на красавца… Решила скорей идти к Манефе, чтоб увидеть его. Тотчас принялась одеваться. Надела синее шелковое платье, что особенно шло ей к лицу.
Как в тумане каком пробыла Марья Гавриловна, пока стояла перед Алексеем, а вышел он, тяжело опустилась
на стул и закрыла руками лицо… Тяжело и сладко ей было. Почувствовала она особое биенье
сердца, напоминавшее золотые минуты, проведенные когда-то в уголке садика, поросшего густым вишеньем.
Патап Максимыч подолгу в светелке не оставался. Войдет, взглянет
на дочь любимую, задрожат у него губы, заморгают слезами глаза, и пойдет за дверь, подавляя подступавшие рыданья. Сумрачней осенней ночи бродит он из горницы в горницу, не ест, не пьет, никто слова от него добиться не может… Куда делись горячие вспышки кипучего нрава, куда делась величавая строгость? Косой подкосило его горе, перемогла крепкую волю лютая скорбь
сердца отцовского.
— Распороли бы вы, батюшка, грудь мою да посмотрели
на отцовское
сердце, — вскочив с лавки, вскричал Патап Максимыч. — Есть ли у вас детки-то?