Неточные совпадения
С замиранием
сердца и нервною дрожью подошел он к преогромнейшему дому, выходившему одною стеной
на канаву, а другою в-ю улицу.
«О боже! как это все отвратительно! И неужели, неужели я… нет, это вздор, это нелепость! — прибавил он решительно. — И неужели такой ужас мог прийти мне в голову?
На какую грязь способно, однако, мое
сердце! Главное: грязно, пакостно, гадко, гадко!.. И я, целый месяц…»
— Садись, всех довезу! — опять кричит Миколка, прыгая первый в телегу, берет вожжи и становится
на передке во весь рост. — Гнедой даве с Матвеем ушел, — кричит он с телеги, — а кобыленка этта, братцы, только
сердце мое надрывает: так бы, кажись, ее и убил, даром хлеб ест. Говорю, садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдет! — И он берет в руки кнут, с наслаждением готовясь сечь савраску.
Переведя дух и прижав рукой стукавшее
сердце, тут же нащупав и оправив еще раз топор, он стал осторожно и тихо подниматься
на лестницу, поминутно прислушиваясь. Но и лестница
на ту пору стояла совсем пустая; все двери были заперты; никого-то не встретилось. Во втором этаже одна пустая квартира была, правда, растворена настежь, и в ней работали маляры, но те и не поглядели. Он постоял, подумал и пошел дальше. «Конечно, было бы лучше, если б их здесь совсем не было, но… над ними еще два этажа».
Он вскочил и сел
на диване.
Сердце стучало так, что даже больно стало.
— Бедность не порок, дружище, ну да уж что! Известно, порох, не мог обиды перенести. Вы чем-нибудь, верно, против него обиделись и сами не удержались, — продолжал Никодим Фомич, любезно обращаясь к Раскольникову, — но это вы напрасно: на-и-бла-га-а-ар-р-род-нейший, я вам скажу, человек, но порох, порох! Вспылил, вскипел, сгорел — и нет! И все прошло! И в результате одно только золото
сердца! Его и в полку прозвали: «поручик-порох»…
Тогда еще из Петербурга только что приехал камер-юнкер князь Щегольской… протанцевал со мной мазурку и
на другой же день хотел приехать с предложением; но я сама отблагодарила в лестных выражениях и сказала, что
сердце мое принадлежит давно другому.
С левой стороны,
на самом
сердце, было зловещее, большое, желтовато-черное пятно, жестокий удар копытом.
Несмотря
на то, что Пульхерии Александровне было уже сорок три года, лицо ее все еще сохраняло в себе остатки прежней красоты, и к тому же она казалась гораздо моложе своих лет, что бывает почти всегда с женщинами, сохранившими ясность духа, свежесть впечатлений и честный, чистый жар
сердца до старости.
— А вот ты не была снисходительна! — горячо и ревниво перебила тотчас же Пульхерия Александровна. — Знаешь, Дуня, смотрела я
на вас обоих, совершенный ты его портрет, и не столько лицом, сколько душою: оба вы меланхолики, оба угрюмые и вспыльчивые, оба высокомерные и оба великодушные… Ведь не может быть, чтоб он эгоист был, Дунечка? а?.. А как подумаю, что у нас вечером будет сегодня, так все
сердце и отнимется!
«Этому тоже надо Лазаря петь, — думал он, бледнея и с постукивающим
сердцем, — и натуральнее петь. Натуральнее всего ничего бы не петь. Усиленно ничего не петь! Нет! усиленно было бы опять ненатурально… Ну, да там как обернется… посмотрим… сейчас… хорошо иль не хорошо, что я иду? Бабочка сама
на свечку летит.
Сердце стучит, вот что нехорошо!..»
— Зачем тут слово: должны? Тут нет ни позволения, ни запрещения. Пусть страдает, если жаль жертву… Страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого
сердца. Истинно великие люди, мне кажется, должны ощущать
на свете великую грусть, — прибавил он вдруг задумчиво, даже не в тон разговора.
Раскольников шел подле него. Ноги его ужасно вдруг ослабели,
на спине похолодело, и
сердце на мгновение как будто замерло; потом вдруг застукало, точно с крючка сорвалось. Так прошли они шагов сотню, рядом и опять совсем молча.
„Несу, дескать, кирпичик
на всеобщее счастие и оттого ощущаю спокойствие
сердца“.
Петр Петрович несколько секунд смотрел
на него с бледным и искривленным от злости лицом; затем повернулся, вышел, и, уж конечно, редко кто-нибудь уносил
на кого в своем
сердце столько злобной ненависти, как этот человек
на Раскольникова. Его, и его одного, он обвинял во всем. Замечательно, что, уже спускаясь с лестницы, он все еще воображал, что дело еще, может быть, совсем не потеряно и, что касается одних дам, даже «весьма и весьма» поправимое.
Соня все колебалась.
Сердце ее стучало. Не смела как-то она ему читать. Почти с мучением смотрел он
на «несчастную помешанную».
Он чувствовал, что пересохли его губы,
сердце колотится, пена запеклась
на губах.
Ему как-то предчувствовалось, что, по крайней мере,
на сегодняшний день он почти наверное может считать себя безопасным. Вдруг в
сердце своем он ощутил почти радость: ему захотелось поскорее к Катерине Ивановне.
На похороны он, разумеется, опоздал, но
на поминки поспеет, и там, сейчас, он увидит Соню.
Амалия Ивановна тоже вдруг приобрела почему-то необыкновенное значение и необыкновенное уважение от Катерины Ивановны, единственно потому, может быть, что затеялись эти поминки и что Амалия Ивановна всем
сердцем решилась участвовать во всех хлопотах: она взялась накрыть стол, доставить белье, посуду и проч. и приготовить
на своей кухне кушанье.
У папеньки Катерины Ивановны, который был полковник и чуть-чуть не губернатор, стол накрывался иной раз
на сорок персон, так что какую-нибудь Амалию Ивановну, или, лучше сказать, Людвиговну, туда и
на кухню бы не пустили…» Впрочем, Катерина Ивановна положила до времени не высказывать своих чувств, хотя и решила в своем
сердце, что Амалию Ивановну непременно надо будет сегодня же осадить и напомнить ей ее настоящее место, а то она бог знает что об себе замечтает, покамест же обошлась с ней только холодно.
Как нарочно, кто-то переслал с другого конца стола Соне тарелку с вылепленными
на ней, из черного хлеба, двумя
сердцами, пронзенными стрелой.
Амалия Ивановна, тоже предчувствовавшая что-то недоброе, а вместе с тем оскорбленная до глубины души высокомерием Катерины Ивановны, чтобы отвлечь неприятное настроение общества в другую сторону и кстати уж чтоб поднять себя в общем мнении, начала вдруг, ни с того ни с сего, рассказывать, что какой-то знакомый ее, «Карль из аптеки», ездил ночью
на извозчике и что «извозчик хотель его убиваль и что Карль его ошень, ошень просиль, чтоб он его не убиваль, и плакаль, и руки сложиль, и испугаль, и от страх ему
сердце пронзиль».
Несмотря
на свое торжество и
на свое оправдание, — когда прошел первый испуг и первый столбняк, когда она поняла и сообразила все ясно, — чувство беспомощности и обиды мучительно стеснило ей
сердце.
И вдруг странное, неожиданное ощущение какой-то едкой ненависти к Соне прошло по его
сердцу. Как бы удивясь и испугавшись сам этого ощущения, он вдруг поднял голову и пристально поглядел
на нее; но он встретил
на себе беспокойный и до муки заботливый взгляд ее; тут была любовь; ненависть его исчезла, как призрак. Это было не то; он принял одно чувство за другое. Это только значило, что та минута пришла.
Он ничего не мог выговорить. Он совсем, совсем не так предполагал объявить и сам не понимал того, что теперь с ним делалось. Она тихо подошла к нему, села
на постель подле и ждала, не сводя с него глаз.
Сердце ее стучало и замирало. Стало невыносимо: он обернул к ней мертво-бледное лицо свое; губы его бессильно кривились, усиливаясь что-то выговорить. Ужас прошел по
сердцу Сони.
Оба сидели рядом, грустные и убитые, как бы после бури выброшенные
на пустой берег одни. Он смотрел
на Соню и чувствовал, как много
на нем было ее любви, и странно, ему стало вдруг тяжело и больно, что его так любят. Да, это было странное и ужасное ощущение! Идя к Соне, он чувствовал, что в ней вся его надежда и весь исход; он думал сложить хоть часть своих мук, и вдруг теперь, когда все
сердце ее обратилось к нему, он вдруг почувствовал и сознал, что он стал беспримерно несчастнее, чем был прежде.
И ведь согласился же он тогда с Соней, сам согласился,
сердцем согласился, что так ему одному с этаким делом
на душе не прожить!
Тут книжные мечты-с, тут теоретически раздраженное
сердце; тут видна решимость
на первый шаг, но решимость особого рода, — решился, да как с горы упал или с колокольни слетел, да и
на преступление-то словно не своими ногами пришел.
Я, конечно, все свалил
на свою судьбу, прикинулся алчущим и жаждущим света и, наконец, пустил в ход величайшее и незыблемое средство к покорению женского
сердца, средство, которое никогда и никого не обманет и которое действует решительно
на всех до единой, без всякого исключения.
Дуня подняла револьвер и, мертво-бледная, с побелевшею, дрожавшею нижнею губкой, с сверкающими, как огонь, большими черными глазами, смотрела
на него, решившись, измеряя и выжидая первого движения с его стороны. Никогда еще он не видал ее столь прекрасною. Огонь, сверкнувший из глаз ее в ту минуту, когда она поднимала револьвер, точно обжег его, и
сердце его с болью сжалось. Он ступил шаг, и выстрел раздался. Пуля скользнула по его волосам и ударилась сзади в стену. Он остановился и тихо засмеялся...
Раскольников взял газету и мельком взглянул
на свою статью. Как ни противоречило это его положению и состоянию, но он ощутил то странное и язвительно-сладкое чувство, какое испытывает автор, в первый раз видящий себя напечатанным, к тому же и двадцать три года сказались. Это продолжалось одно мгновение. Прочитав несколько строк, он нахмурился, и страшная тоска сжала его
сердце. Вся его душевная борьба последних месяцев напомнилась ему разом. С отвращением и досадой отбросил он статью
на стол.
Да, он был рад, он был очень рад, что никого не было, что они были наедине с матерью. Как бы за все это ужасное время разом размягчилось его
сердце. Он упал перед нею, он ноги ей целовал, и оба, обнявшись, плакали. И она не удивлялась и не расспрашивала
на этот раз. Она уже давно понимала, что с сыном что-то ужасное происходит, а теперь приспела какая-то страшная для него минута.
Чувство, однако же, родилось в нем;
сердце его сжалось,
на нее глядя. «Эта-то, эта-то чего? — думал он про себя, — я-то что ей? Чего она плачет, чего собирает меня, как мать или Дуня? Нянька будет моя!»
Он был очень беспокоен, посылал о ней справляться. Скоро узнал он, что болезнь ее не опасна. Узнав, в свою очередь, что он об ней так тоскует и заботится, Соня прислала ему записку, написанную карандашом, и уведомляла его, что ей гораздо легче, что у ней пустая, легкая простуда и что она скоро, очень скоро, придет повидаться с ним
на работу. Когда он читал эту записку,
сердце его сильно и больно билось.