Неточные совпадения
Хорошенько надо изготовиться; не ударь
лицом в грязь
на угощенье.
Настя отерла слезы передником и отняла его от
лица. Изумились отец с матерью, взглянув
на нее. Точно не Настя, другая какая-то девушка стала перед ними. Гордо подняв голову, величаво подошла она к отцу и ровным, твердым, сдержанным голосом, как бы отчеканивая каждое слово, сказала...
Бледное
лицо Насти багрецом подернуло. Встала она с места и, опираясь о стол рукою, робко глядела
на вошедшего. А он все стоит у притолоки, глядит не наглядится
на красавицу.
Настя, потупившись, перебирала руками конец передника,
лицо у нее так и горело, грудь трепетно поднималась. Едва переводила она дыханье, и хоть
на душе стало светлее и радостней, а все что-то боязно было ей, слезы к глазам подступали.
У Насти сил
на ответ недостало. Зарыдала и закрыла
лицо передником.
У Насти от сердца отлегло. Сперва думала она, не узнала ль чего крестнинькая. Меж девками за Волгой, особенно в скитах, ходят толки, что иные старушки по каким-то приметам узнают, сохранила себя девушка аль потеряла. Когда Никитишна, пристально глядя в
лицо крестнице, настойчиво спрашивала, что с ней поделалось, пришло Насте
на ум, не умеет ли и Никитишна девушек отгадывать. Оттого и смутилась. Но, услыхав, что крестная речь завела о другом, тотчас оправилась.
Но что-то недоброе порой пробегало
на хмуром
лице ее.
Ясное, веселое
лицо Аграфены Петровны верней всяких речей говорило, что нет у нее ни горя
на душе, ни тревоги
на сердце.
И никому-то не хотелось лечь
на чужой стороне, всякой-то про свою родину думал и, умирая, слезно просил товарищей, как умрет, снять у него с креста ладанку да, разрезавши, посыпать
лицо его зашитою там русской землею…
Михайло Данилыч был из себя красив, легкие рябины не безобразили его
лица; взгляд был веселый, открытый, умный. Но как невзрачен показался он Насте, когда она перевела взор свой
на Алексея!
Стуколов не выдержал. Раскаленными угольями блеснули черные глаза его, и легкие судороги заструились
на испитом
лице паломника. Порывисто вскочил он со стула, поднял руку, хотел что-то сказать, но… схватив шапку и никому не поклонясь, быстро пошел вон из горницы. За ним Дюков.
Лесники один за другим вставали, обувались в просохшую за ночь у тепленки обувь, по очереди подходили к рукомойнику и, подобно дяде Онуфрию и Петряю, размазывали по
лицу грязь и копоть… Потом кто пошел в загон к лошадям, кто топоры стал
на точиле вострить, кто ладить разодранную накануне одежду.
Колышкин взял и только что успел приподнять, как смеющееся
лицо его думой подернулось. Необычный вес изумил его. Попробовал песок
на оселке, пуще задумался.
Строенья стояли задом наружу,
лицом на внутренний двор.
Все стояли рядами недвижно, все были погружены в богомыслие и молитву, никто слова не молвит, никто
на сторону не взглянет: оборони Бог — увидит матушка Манефа, а она зоркая, даром что черный креп покрывает половину
лица ее.
Жених пополовел — в
лице ни кровинки. Зарыдала Марья Гавриловна. Увели ее под руки. Гаврила Маркелыч совсем растерялся, захмелевший Масляников
на сына накинулся, бить его вздумал. Гости один по другому вон. Тем и кончился Машин сговор.
До того увлеклась смехотворными рассказами, что, выскочив
на середь горницы, пошла в
лицах представлять гостей, подражая голосу, походке и ухваткам каждого.
Думает-передумывает Алексей думы тяжелые. Алчность богатства, жадная корысть с каждым днем разрастаются в омраченной душе его… И смотрит он
на свет Божий, ровно хмара темная. Не слыхать от него ни звонких песен, ни прежних веселых речей, не светятся глаза его ясной радостью, не живит игривая улыбка туманного
лица его.
Почти бегает взад и вперед по светлице взволнованная девушка,
на разные лады обдумывая мщенье небывалой разлучнице.
Лицо горит, глаза зловещим пламенем блещут, рукава засучены, руки крепко сжаты, губы трепещут судорогами.
С женина
лица воду не пить, краса приглядчива, а приданные денежки
на всю жизнь пригодятся.
Вдруг благодушное выражение
лица Пантелея сменилось строгим, озабоченным видом, повернул он речь
на другое.
Робко взглянул Алексей
на Патапа Максимыча, и краска сбежала с
лица. Побледнел, как скатерть.
Патап Максимыч поднял голову.
Лицо его было ясно, радостно, а
на глазах сверкала слеза. Не то грусть, не то сердечная забота виднелась
на крутом высоком челе его.
— Чего ей еще?.. Какого рожна? — вспыхнул Патап Максимыч. — Погляди-ка
на него, каков из себя… Редко сыщешь: и телен, и делен, и
лицом казист, и глядит молодцом… Выряди-ка его хорошенько, девки за ним не угонятся… Как Настасье не полюбить такого молодца?.. А смиренство-то какое, послушли́вость-та!.. Гнилого слова не сходит с языка его… Коли Господь приведет мне Алексея сыном назвать, кто счастливее меня будет?
Дрогнул Алексей, пополовел
лицом. По-прежнему ровно шепнул ему кто
на ухо: «От сего человека погибель твоя»… Хочет слово сказать, а язык что брусок.
Так и рвется, так и наскакивает
на него Аксинья Захаровна. Полымем пышет
лицо, разгорается сердце, и порывает старушку костлявыми перстами вцепиться в распухшее багровое
лицо родимого братца… А когда-то так любовно она водилась с Микешенькой, когда-то любила его больше всего
на свете, когда-то певала ему колыбельные песенки, суля в золоте ходить, людям серебро дарить…
Настя к окну отошла… Села
на скамью и, облокотясь, закрыла
лицо ладонями…
С поникшей головой вышла Аркадия из кельи игуменьи.
Лица на ней не было. Пот градом выступал
на лбу и
на морщинистых ланитах уставщицы. До костей проняли ее строгие речи игуменьи…
Облокотясь
на стол обеими руками и закрыв разгоревшееся
лицо, тяжело и прерывисто вздыхала она.
В синем шелковом платье, с лазоревым левантиновым платочком
на голове, стоит она стройная, высокая, будто молодая сосенка. Глаза опущены, а белое
лицо тонким багрецом подернулось… Чем-то нежданным-негаданным она взволнована: грудь высоко подымается, полуоткрытые алые губки слегка вздрагивают.
Вскинула глазами вдовушка… Будто маленькие хрусталики,
на ресницах ее блеснули чуть заметные слезки. Зарделось
лицо пуще прежнего.
По-новому сердце забилось… Во что бы то ни стало захотелось поближе взглянуть
на красавца… Решила скорей идти к Манефе, чтоб увидеть его. Тотчас принялась одеваться. Надела синее шелковое платье, что особенно шло ей к
лицу.
Как в тумане каком пробыла Марья Гавриловна, пока стояла перед Алексеем, а вышел он, тяжело опустилась
на стул и закрыла руками
лицо… Тяжело и сладко ей было. Почувствовала она особое биенье сердца, напоминавшее золотые минуты, проведенные когда-то в уголке садика, поросшего густым вишеньем.
Недвижно лежит она
на постели, ни шепота, ни стона не слышно. Не будь
лицо Настино крыто смертной бледностью, не запади ее очи в темные впадины, не спади алый цвет с полураскрытых уст ее, можно б было думать, что спит она тихим, безмятежным сном.
Ноги у него подкосились, и грузно опустился он
на лавку. Холодный пот выступил
на померкшем
лице.
— Господи! Господи!.. — закрывая
лицо руками и снопом повалясь
на лавку, завопил Патап Максимыч. — Голубонька ты моя!.. Настенька!.. Настя! Светик ты мой!.. Умильная ты моя!
В заднем углу стон раздался. Оглянулся Патап Максимыч — а там с лестовкой в руках стоит
на молитве Микешка Волк. Слезы ручьями текут по багровому
лицу его. С того дня как заболела Настя, перестал он пить и, забившись в уголок моленной, почти не выходил из нее.
Хороша лежала в гробу Настенька… Строгое, думчивое
лицо ее как кипень бело, умильная улыбка недвижно лежит
на поблеклых устах, кажется, вот-вот откроет она глаза и осияет всех радостным взором… В гроб пахучей черемухи наклали… Приехала Марья Гавриловна, редких цветов с собой привезла, обложила ими головку усопшей красавицы.
Допели канон. Дрогнул голос Марьюшки, как завела она запев прощальной песни: «Приидите, последнее дадим целование…» Первым прощаться подошел Патап Максимыч. Истово сотворил он три поклона перед иконами, тихо подошел ко гробу, трижды перекрестил покойницу, припал устами к холодному челу ее, отступил и поклонился дочери в землю… Но как встал да взглянул
на мертвое
лицо ее, затрясся весь и в порыве отчаянья вскрикнул...
Приносили
на погост девушку, укрывали белое
лицо гробовой доской, опускали ее в могилу глубокую, отдавали Матери-Сырой Земле, засыпали рудожелтым песком.
После кутьи в горницах родные и почетные гости чай пили, а
на улицах всех обносили вином, а непьющих баб, девок и подростков ренским потчевали. Только что сели за стол, плачеи стали под окнами дома… Устинья завела «поминальный плач», обращаясь от
лица матери к покойнице с зовом ее
на погребальную тризну...
Патап Максимыч раздетый лежал
на кровати, когда Алексей, тихонько отворив дверь, вошел в его горницу.
Лицо у Патапа Максимыча осунулось, наплаканные глаза были красны, веки припухли, седины много прибыло в бороде. Лежал истомленный, изнуренный, но брошенный
на Алексея взор его гневен был.
Попа нет,
на листу лежать не станут [За великой вечерней в Троицын день три молитвы, читаемые священником, старообрядцы слушают не стоя
на коленях, как это делается в православных церквах, а лежа ниц, причем подкладывают под
лицо цветы или березовые ветки.
— Когда было учиться-то мне, матушка? — стыдливо закрывая
лицо передником, ответила пригожая канонница. — Все дома да дома сидишь —
на Рогожском-то всего только раз службу выстояла.
— Нечего делать, — пожав плечами, ответил Василий Борисыч и будто случайно кинул задорный взор
на Устинью Московку. А у той во время разговора московского посла с игуменьей
лицо не раз багрецом подергивало. Чтобы скрыть смущенье, то и дело наклонялась она над скамьей, поставленной у перегородки, и мешкотно поправляла съехавшие с места полавошники.
— Что ж Платонида тебе сказывала?.. Что?.. Говори… все, все говори, — дрожащим от волнения голосом говорила Манефа, опуская
на глаза камилавку и закрывая все
лицо креповой наметкой.
Вот впереди других идет сухопарая невысокого роста старушка с умным
лицом и добродушным взором живых голубых глаз. Опираясь
на посох, идет она не скоро, но споро, твердой, легкой поступью и оставляет за собой ряды дорожных скитниц. Бодрую старицу сопровождают четыре иноки́ни, такие же, как и она, постные, такие же степенные. Молодых с ними не было, да очень молодых в их скиту и не держали… То была шарпанская игуменья, мать Августа, с сестрами. Обогнав ряды келейниц, подошла к ней Фленушка.
Фленушка подошла к оленевским. Высокая смуглая старица со строгим и умным выраженьем в
лице шла рядом с малорослою толстою инокиней,
на каждом шагу задыхавшейся от жары и непривычной прогулки пешком. То были оленевские игуменьи: Маргарита и Фелицата, во всем с Манефой единомысленные. Фленушка передала им письма
на Софонтьевой поляне и там обо всем нужном переговорила.
— И не говори!.. Оборони тебя Господи, если кому проговориться смеешь, — строго сказал Патап Максимыч, оборотясь
лицом к Алексею. — Это тебе
на разживу, — прибавил он, подавая пачку ассигнаций, завернутую в розовую чайную бумагу. — Не злом провожаю… Господь велел добром за зло платить… Получай!
Не алая заря по небу разгорается, не тихая роса
на сыру-землю опускается — горит, пылает
лицо белое, молодецкое, сверкает
на очах слеза незваная.