Неточные совпадения
Обобрали беднягу, как малинку, согнуло горе старика,
не глядел бы на вольный свет, бежал бы
куда из дому: жена воет
не своим голосом, убивается; дочери ревут, причитают над покраденными сарафанами, ровно по покойникам.
Фленушка ушла. У Алексея на душе стало так светло, так радостно, что он даже
не знал,
куда деваться. На месте
не сиделось ему: то в избе побудет, то на улицу выбежит, то за околицу пойдет и зальется там громкою песней. В доме петь он
не смел:
не ровен час, осерчает Патап Максимыч.
—
Куда, чай, в дом! — отозвался Чалый. — Пойдет такой богач к мужику в зятьях жить! Наш хозяин, хоть и тысячник, да все же крестьянин. А жених-то мало того, что из старого купецкого рода, почетный гражданин. У отца у его, слышь, медалей на шее-то что навешано, в городских головах сидел, в Питер ездил, у царя во дворце бывал. Наш-от хоть и спесив, да Снежковым на версту
не будет.
—
Куда ж ему в зятья к мужику идти, — сказал Матвей, — у него, братец ты мой, заводы какие в Самаре, дома, я сам видел; был ведь я в тех местах в позапрошлом году. Пароходов своих четыре ли, пять ли.
Не пойдет такой зять к тестю в дом. Своим хозяйством, поди, заживут. Что за находка ему с молодой женой, да еще с такой раскрасавицей, в наших лесах да в болотах жить!
— Говорил, что в таких делах говорится, — отвечала Фленушка. — Что ему без тебя весь свет постыл, что иссушила ты его, что с горя да тоски деваться
не знает
куда и что очень боится он самарского жениха. Как я ни уверяла, что опричь его ни за кого
не пойдешь, —
не верит. Тебе бы самой сказать ему.
— Плату положил бы я хорошую, ничем бы ты от меня обижен
не остался, — продолжал Патап Максимыч. — Дома ли у отца стал токарничать, в людях ли, столько тебе
не получить, сколько я положу. Я бы тебе все заведенье сдал: и токарни, и красильни, и запасы все, и товар, — а как на Низ случится самому сплыть аль
куда в другое место, я б и дом на тебя с Пантелеем покидал. Как при покойнике Савельиче было, так бы и при тебе. Ты с отцом-то толком поговори.
Куда-нибудь подальше хотелось ей, чтоб и вестей до нее
не долетало про скверного свекра, ни про лютую свекровь, ни про злых невесток и золовок.
Всегда спокойная, никогда ничем
не возмутимая, красным солнцем сияла она в мужнином доме, и
куда вчуже ни показывалась, везде ей были рады, как светлому гостю небесному,
куда ни войдет, всюду несет с собою мир, лад, согласье и веселье.
Спросил у соседей той выморочной лавки,
куда девалась сирота — никто
не знает.
— Без ее согласья, известно, нельзя дело сладить, — отвечал Патап Максимыч. — Потому хоша она мне и дочка, а все ж
не родная. Будь Настасья постарше да
не крестная тебе дочь, я бы разговаривать
не стал, сейчас бы с тобой по рукам, потому она детище мое —
куда хочу, туда и дену. А с Груней надо поговорить. Поговорить, что ли?
— Горько мне стало на родной стороне. Ни на что бы тогда
не глядел я и
не знай
куда бы готов был деваться!.. Вот уже двадцать пять лет и побольше прошло с той поры, а как вспомнишь, так и теперь сердце на клочья рваться зачнет… Молодость, молодость!.. Горячая кровь тогда ходила во мне…
Не стерпел обиды, а заплатить обидчику было нельзя… И решил я покинуть родну сторону, чтоб в нее до гробовой доски
не заглядывать…
Не сиделось на месте, стало тянуть меня куда-то далеко-далеко, а
куда, сам
не знаю…
Как птица из клетки, рвался я на волю, чтоб идти,
куда глаза глядят, — идти, пока где-нибудь смерть меня
не настигнет…
Как взвидела брата матушка Манефа, так и присела на пороге. Анафролия стала на лестнице и, разиня рот, глядела на Патапа Максимыча. Канонница, как пойманный в шалостях школьник,
не знала,
куда руки девать.
Иной бахвал, набравшись смелости, подвернется порой к спесивой красавице с речами затейными, но Матренушка так его, бывало, отделает, что тот со стыда да со сраму
не знает, убраться
куда.
Вольный ход,
куда хочешь, и полная свобода настали для недавней заточенницы. Но, кроме часовни и келий игуменьи, никуда
не ходит она. Мерзок и скверен стал ей прекрасный Божий мир. Только в тесной келье, пропитанной удушливым запахом воска, ладана и деревянного масла, стало привольно дышать ей… Где-то вы, кустики ракитовые, где ты, рожь высокая, зыбучая?.. Греховно, все греховно в глазах молодой белицы…
— Како езжать? — отозвался Патап Максимыч. — Кого сюда леший понесет? Ведь это сам ты видишь, что такое: выехали — еще
не брезжилось, а гляди-ка, уж смеркаться зачинает. Где мы,
куда заехали, сам леший
не разберет… Беда, просто беда… Ах, чтобы всех вас прорвало! — ругался Патап Максимыч. — И понесло же меня с тобой: тут прежде смерти живот положишь!
— На Ветлугу пробираемся, — отвечал Патап Максимыч. — Думали на Ялокшинский зимняк свернуть, да оплошали. Теперь
не знаем,
куда и заехали.
— Эко горе какое! — молвил Патап Максимыч. — Вечор целый день плутали, целу ночь
не знай
куда ехали, а тут еще пятьдесят верст крюку!.. Ведь это лишних полтора суток наберется.
Тот,
не стерпя мук, может статься, и сказал бы, да, Богу благодаренья, сам
не знал,
куда игумен деньги запрятал.
«Вот это служба так служба, — думал, оглядываясь на все стороны, Патап Максимыч. — Мастера Богу молиться, нечего сказать… Эко благолепие-то какое!.. Рогожскому мало чем уступит… А нашей Городецкой часовне —
куда! тех же щей да пожиже влей… Божье-то милосердие какое, иконы-то святые!.. Просто загляденье, а служба-то — первый сорт!.. В Иргизе такой службы
не видывал!..»
—
Не умудрил меня Господь наукой, касатик ты мой…
Куда мне, темному человеку! Говорил ведь я тебе, что и грамоте-то здесь, в лесу, научился. Кой-как бреду. Писание читать могу, а насчет грамматического да философского учения тут уж, разлюбезный ты мой, я ни при чем… Да признаться, и
не разумею, что такое за грамматическое учение, что за философия такая. Читал про них и в книге «Вере» и в «Максиме Греке», а что такое оно обозначает, прости, Христа ради,
не знаю.
— Ах ты, любезненькой мой!.. Что же нам делать-то? — отвечал игумен. — Дело наше заглазное. Кто знает, много ль у них золота из пуда выходит?.. Как поверить?.. Что дадут, и за то спаси их Христос, Царь Небесный… А вот как бы нам с тобой да настоящие промысла завести, да дело-то бы делать
не тайком, а с ведома начальства,
куда бы много пользы получили… Может статься,
не одну бы сотню пудов чистого золота каждый год получали…
— Ох ты, любезненькой мой! — восклицал игумен. — Какой ты, право! Уж
куда тебе у нашего брата, убогого чернца, учиться. Это ты так только ради любви говоришь… Конечно, живем под святым покровом Владычицы, нужды по милости христолюбцев, наших благодетелей,
не терпим, а чтоб учиться тебе у нас хозяйствовать, это ты напрасно слово молвил.
Вагранкой называется малая чугунолитейная печь.] домой воротится, долбит перед ним Сережа: «Аз, ангел, ангельский, архангел, архангельский», а утром тихонько от матери бежит в заводское училище,
куда родители его
не пускали, потому что кержачили… и думали, что училище то бусурманское.
Пребывание в некоторых обителях лиц из высших сословий,
не прекращавшееся со времен смоленских выходцев, а больше того тесные связи «матерей» с богатыми купцами столиц и больших городов возвышали те обители перед другими,
куда поступали только бедные, хотя и грамотные крестьянки из окрестных селений.
Бог нам дает много, а нам-то все мало,
Не можем мы, людие, ничем ся наполнить!
И ляжем мы в гробы, прижмем руки к сердцу,
Души наши пойдут по делам своим,
Кости наши пойдут по земле на предание,
Телеса наши пойдут червям на съедение,
А богатство, гордость, слава
куда пойдут?
Ах, увы, беда,
Приходит чреда,
Не вем, когда
Отсель возьмут
куда…
Боюся Страшного суда,
И где явлюся я тогда?..
— А хоть бы я, например? — отрезал Масляников, облокотясь на стол и прищурясь на Машу. —
Куда ж ему равняться со мной? У меня голова на плечах, а у него что? Тыква,
не голова!
Куда деваться двадцатипятилетней вдове, где приклонить утомленную бедами и горькими напастями голову? Нет на свете близкого человека, одна как перст, одна голова в поле,
не с кем поговорить,
не с кем посоветоваться. На другой день похорон писала к брату и матери Манефе, уведомляя о перемене судьбы, с ней толковала молодая вдова, как и где лучше жить — к брату ехать
не хотелось Марье Гавриловне, а одной жить
не приходится. Сказала Манефа...
Тихо, спокойно потекла жизнь Марьи Гавриловны, заживали помаленьку сердечные раны ее, время забвеньем крыло минувшие страданья. Но вместе с тем какая-то новая, небывалая,
не испытанная дотоле тоска с каждым днем росла в тайнике души ее… Что-то недоставало Марье Гавриловне, а чего — и сама понять
не могла, все как-то скучно, невесело… Ни степенные речи Манефы, ни резвые шалости Фленушки, ни разговоры с Настей, которую очень полюбила Марья Гавриловна, ничто
не удовлетворяло…
Куда деваться?.. Что делать?
— Право,
не придумаю, как бы это уладить, — сказала Марья Гавриловна. — Анафролия да Минодора с Натальей только слава одна… Работницы они хорошие, а
куда ж им за больной ходить? Я было свою Таню предлагала матушке — слышать
не хочет.
Бежать бы куда-нибудь далекó, далекó — хоть в пучину морскую, хоть в вертепы земные,
не видать бы только глазам моим врага-супротивника,
не слыхать бы ушам моим постылых речей его!..
— А скажи-ка ты мне, Алексеюшка,
не заметно ль у вас чего недоброго?.. Этот проходимец, что у нас гостил, Стуколов, что ли… Сдается мне, что он каку-нибудь кашу у нас заварил…
Куда Патап-от Максимыч поехал с ним?
— Все слава Богу, — отвечала Аксинья Захаровна. — Ждали мы тебя, ждали и ждать перестали… Придумать
не могли,
куда запропастился. Откуда теперь?
—
Не греши на Фленушку, Максимыч, — заступилась Аксинья Захаровна. — Девка с печали совсем ума решилась!.. Сам посуди, каково ей будет житье без матушки!..
Куда пойдет? Где голову приклонит?
Вспомнил он про «погибель» и путался маленько в речах,
не зная,
куда клонит слова свои Патап Максимыч.
Ты дома
не живешь, ничего
не слышишь, а мне
куда горько слушать людские-то пересуды…
— Прости, Христа ради, матушка, — едва слышно оправдывалась она, творя один земной поклон за другим, перед пылавшею гневом игуменьей. — Думала я Пролог вынести аль Ефрема Сирина, да на грех ключ от книжного сундука неведомо
куда засунула… Память теряю, матушка, беспамятна становлюсь… Прости, Христа ради —
не вмени оплошки моей во грех.
Сказываю: в белицах житья тебе
не будет,
куда ж ты голову сиротскую свою приклонишь?..
Распрощавшись с Виринеей, снабдившей его на дорогу большим кульком с крупитчатым хлебом, пирогами, кокурками, крашеными яйцами и другими снедями, медленными шагами пошел он на конный двор, заложил пару добрых вяток в легкую тележку, уложился и хотел было уж ехать, как ровно неведомая сила потянула его назад. Сам
не понимал,
куда и зачем идет. Очнулся перед дверью домика Марьи Гавриловны.
Подальше, как можно подальше,
куда б
не могла досягнуть долгая рука Патапа Максимыча.
Патап Максимыч подолгу в светелке
не оставался. Войдет, взглянет на дочь любимую, задрожат у него губы, заморгают слезами глаза, и пойдет за дверь, подавляя подступавшие рыданья. Сумрачней осенней ночи бродит он из горницы в горницу,
не ест,
не пьет, никто слова от него добиться
не может…
Куда делись горячие вспышки кипучего нрава,
куда делась величавая строгость? Косой подкосило его горе, перемогла крепкую волю лютая скорбь сердца отцовского.
— Какие теперь дела! — со вздохом молвил Патап Максимыч. — На ум ничего нейдет… Это мой приказчик — посылал его кой-куда, сегодня воротился. Да и слушать
не могу его теперь — после.
Надо покинуть дом, где его, бедняка-горюна, приютили, где осыпали его благодеяньями, где узнал он радости любви, которую оценить
не сумел…
Куда деваться?.. Как сказать отцу с матерью, почему оставляет он Патапа Максимыча?.. Опять же легко молвить — «сыщи другое место»… А как сыщешь его?..
— Дело хорошее, сударыня, хорошее дело… Убытков
не бойтесь. Я бы и сам пароходы завел, да
куда уж мне теперь?..
Не гожусь я теперь ни на что…
—
Куда вам с пароходами, сударыня! — возразила Манефа. — И мужчине
не всякому такое дело к руке приходится.
С матерью Манефой и с соборными старицами чуть
не каждый день по нескольку часов беседовал он от Писания или рассказывал про Белую Криницу,
куда ездил в лучшую пору ее, при первом митрополите Амвросии.
— Вы это только одни приятные для нас слова говорить хотите, а сами вовсе
не то думаете, — с лукавой усмешкой вступилась Фленушка. —
Куда нашим девицам до Анны Сергевны, либо до Олимпиады, али до Груни келарной в Анфисиной обители!
Радостью глазки у Василья Борисыча сверкнули. Та светелка рядом была с задней кельей,
куда его поместили. Чуть-чуть было он вслух
не брякнул своего: «искушенье!» А Устинья застенчиво поднесла к губам конец передника и тихо промолвила...