Неточные совпадения
Волга — рукой подать. Что мужик в неделю наработает, тотчас на пристань везет, а поленился — на соседний базар. Больших барышей ему не нажить;
и за Волгой не всяк в «тысячники» вылезет, зато, как ни плоха работа, как работников в семье ни мало, заволжанин век свой сыт, одет, обут,
и податные за ним не стоят. Чего ж
еще?..
И за то слава те, Господи!.. Не всем же в золоте ходить, в руках серебро носить, хоть
и каждому русскому человеку такую судьбу няньки да мамки напевают, когда
еще он в колыбели лежит.
Да по деревням
еще скупал крашоную
и некрашоную посуду.
— Что ты, Максимыч! Бога не боишься, про родных дочерей что говоришь!
И в головоньку им такого мотыжничества не приходило; птенчики
еще, как есть слетышки!
Аксинья Захаровна с дочерьми
и канонница Евпраксия с утра не ели, дожидаясь святой воды. Положили начал, прочитали тропарь
и, налив в чайную чашку воды, испили понемножку. После того Евпраксия,
еще три раза перекрестясь, взяла бурак
и понесла в моленну.
— У нас, в Комарове, иные обители австрийских готовы принять, — вмешалась в разговор Настя. — Глафирины только сумневаются, да
еще Игнатьевы, Анфисины, Трифинины, а другие обители все готовы принять,
и Оленевские,
и в Улангере, а
и в Чернухе — везде, везде по скитам.
У Аксиньи руки опустились. Жаль ей было расставаться с дочерями,
и не раз говаривала она мужу, что Настя с Парашей не перестарки, годика три-четыре могут
еще в девках посидеть.
Спать улеглись, а Фекла все
еще клала в моленной земные поклоны. Кончив молитву, вошла она в избу
и стала на колени у лавки, где, разметавшись, крепким сном спал любимец ее, Саввушка. Бережно взяла она в руки сыновнюю голову, припала к ней
и долго, чуть слышно, рыдала.
Самый первый токарь, которым весь околоток не нахвалится, пришел наниматься незваный, непрошеный!.. Не раз подумывал Чапурин спосылать в Поромово к старику Лохматому — не отпустит ли он, при бедовых делах, старшего сына в работу, да все отдумывал… «Ну, а как не пустит, да
еще после насмеется, ведь он, говорят, мужик крутой
и заносливый…» Привыкнув жить в славе
и почете, боялся Патап Максимыч посмеху от какого ни на есть мужика.
— Вот
еще! Одного! — вспыхнула Фленушка. — Он станет насмехаться, а ты его люби. Да ни за что на свете! Ваську Шибаева полюблю — так вот он
и знай, — с лукавой усмешкой, глядя на приятельницу, бойко молвила Фленушка.
— Помаленьку как-нибудь справится, — отвечал Патап Максимыч. — Никитишне из праздников праздник, как стол урядить ее позовут. Вот что я сделаю: поеду за покупками в город, заверну к Ключову, позову куму
и насчет того потолкую с ней, что искупить, а воротясь домой, подводу за ней пошлю. Да вот
еще что, Аксиньюшка: не запамятуй послезавтра спосылать Пантелея в Захлыстино, стяг свежины на базаре купил бы да две либо три свиные туши, баранины, солонины…
— Чего их стыдиться-то? — молвил Патап Максимыч. — Обожди маленько,
и с ними мужья станут заигрывать
еще не по-нашему. Подь-ка сюда, Настасья!
— Никогда я Настасье про иночество слова не говорила, — спокойно
и холодно отвечала Манефа, — беседы у меня с ней о том никогда не бывало.
И нет ей моего совета, нет благословения идти в скиты. Молода
еще, голубушка, — не снесешь… Да у нас таких молодых
и не постригают.
Фленушка вышла из дому последняя,
и когда вошла в предбанник, Аксинья Захаровна с Парашей уже разделись
и ушли в баню, где Матрена полки
и лавки подмывала. Настя
еще раздевалась.
— Некогда мне с тобой балясы точить, — молвила Фленушка. — Пожалуй,
еще Матрена из бани пойдет да увидит нас с тобой, либо в горницах меня хватятся… Настасья Патаповна кланяться велела. Вот кто… Она по тебе сокрушается… Полюбила с первого взгляда… Вишь глаза-то у тебя, долговязого, какие непутные, только взглянул на девку, тотчас
и приворожил… Велишь, что ли, кланяться?
Да
и захочет ли
еще Настасья Патаповна себя потерять, выйдя за меня.
— Как отцу сказано, так
и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж моих рук дело, слушайся только меня да не мешай. Ты вот что делай: приедет жених, не прячься, не бегай, говори с ним, как водится, да словечко как-нибудь
и вверни, что я, мол, в скитах выросла, из детства, мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись у отца на лето к нам в обитель гостить, не то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у вас меня. Это
еще лучше будет.
Да вот перед самым Рождеством, надо же быть такому греху, бодрый
еще и здоровый, захирел ни с того ни с сего да, поболев недели три, Богу душу
и отдал.
— Ишь ты!
Еще притворяется, — сказала она. — Приворожить девку бесстыжими своими глазами умел, а понять не умеешь… Совесть-то где?.. Да знаешь ли ты, непутный, что из-за тебя вечор у нее с отцом до того дошло, что
еще бы немножко, так
и не знаю, что бы сталось… Зачем к отцу-то он тебя посылает?
Детство
и молодость Никитишна провела в горе, в бедах
и страшной нищете. Казались те беды нескончаемыми, а горе безвыходным. Но никто как Бог, на него одного полагалась сызмальства Никитишна,
и не постыдил Господь надежды ее; послал старость покойную: всеми она любима, всем довольна, добро по силе ежечасно может творить. Чего
еще? Доживала старушка век свой в радости, благодарила Бога.
Осталась после Емельянихи сиротка, пятилетняя Даренка. В отцовском ее дому давным-давно хоть шаром покати,
еще заживо родитель растащил по кабакам все добро —
и свое
и краденое. Мать схоронили Христа ради, по приказу исправника, а сиротка осталась болтаться промеж дворов: бывало, где день, где ночь проведет, где обносочки какие ей Христа ради подадут, где черствым хлебцем впроголодь накормят, где в баньку пустят помыться. Так
и росла девочка.
Да
и та радость бывала ненадолго: узнает муж либо свекор, что баба спроворила, Даренку оголят середь улицы да отколотят
еще на придачу.
Аксинья Захаровна как-то в сродстве приходилась ей,
и когда
еще Никитишна по чужим людям проживала, Патапом Максимычем оставлена не была.
— Заправских смотрин не будет,
и настоящего сватовства
еще нет, — сказал, уклоняясь от прямого вопроса, Патап Максимыч.
Настя с молодцом теперь только повидятся, а по весне Михайло Данилыч, жених-от,
еще раз-другой к нам заедет, — ну помаленьку
и ознакомятся…
— Уж я лаской с ней: вижу, окриком не возьмешь, — сказал Патап Максимыч. — Молвил, что про свадьбу год целый помину не будет, жениха, мол, покажу, а год сроку даю на раздумье. Смолкла моя девка, только все
еще невеселая ходила. А на другой день одумалась, с утра бирюком глядела, к обеду так
и сияет, пышная такая стала да радостная.
Сидя за чаем, а потом за ужином, битый час протолковал Патап Максимыч с Никитишной, какие припасы
и напитки искупить надо.
И про Настю кой-что
еще потолковали. Наконец, когда все было переговорено
и записано, Патап Максимыч поехал из Ключова, чтоб с рассветом быть в городе.
Еще девочкой отдали ее в Комаровский скит к одной родственнице, бывшей в одной из тамошних обителей головщицей правого крылоса; жила она там в холе да в неге, думала
и на век келейницей быть, да подвернулся молодой, красивый парень, Патап Максимыч Чапурин…
Когда у Никифора
еще деньги водились
и дом
еще не пропит был, связалась она с ним
и задумала вокруг него покорыстоваться.
— Вон из избы! Чтоб духу твоего не было… Ишь кака жена выискалась!.. Уйди от греха, не то раскрою, — закричал
еще не совсем проспавшийся Никифор, схватив с шестка полено
и замахнувшись на новобрачную.
С крещенского сочельника, когда Микешка вновь принят был зятем в дом, он
еще капли в рот не брал
и работал усердно. Только работа его не спорилась: руки с перепоя дрожали. Под конец взяла его тоска —
и выпить хочется
и погулять охота, а выпить не на что, погулять не в чем. Украл бы что, да по приказу Аксиньи Захаровны зорко смотрят за ним. Наверх Микешке ходу нет. Племянниц
еще не видал: Аксинья Захаровна заказала братцу любезному
и близко к ним не подходить.
Там лежал он, в сотый раз передумывая, как бы раздобыться деньжонками, хоть двугривенным каким-нибудь, чтобы сбегать в Захлыстинский кабак
и, отведя там душу, воротиться, пока не приехал
еще домой Патап Максимыч.
— Уху сварю, — отвечала Никитишна. — Хороших стерлядок добыл Патап Максимыч, живы
еще и теперь, у меня в лохани полощутся. После ухи кулебяку подам, потом лося, что из Ключова с собой привезла, осетра разварим, рябков в соусе сготовим, жареных индюшек, а после всего сладкий пирог с вареньем.
— А! успели уж пожалобиться! — с досадой сказала она. — А коли уж все тебе рассказано, мне-то зачем
еще пересказывать?.. Жениха на базаре мне заготовил!.. Да я не таковская, замуж неволей меня не отдашь… Не пойду за Снежкова, хоть голову с плеч. Сказала: «уходом» уйду… Так
и сделаю.
— Тогда руки на себя наложу, — твердо
и решительно сказала Настя. — Нож припасу, на тятиных глазах
и зарежусь… Ты
еще не знаешь меня, крестнинька: коль я что решила, тому так
и быть. Один конец!
Неправду сказала Никитишна.
Еще в Ключове Патап Максимыч просил ее выпытать у Насти, не завелась ли у ней зазнобушка. «В скиту ведь жила, — говорил он, — а там девки вольные,
и народу много туда наезжает».
Эта деревня да
еще с дюжину окольных круглый год на него работали
и звали Заплатина своим «хозяином».
Дешевый картуз вытеснил более ценную стародавнюю шляпу,
и осталась она лишь праздничным убором молодежи, да
еще степенные, седые мужики пока
еще не променяли дедовских шляп на нововводный картуз.
И над Груней,
еще девочкой, внезапно грозой разразилась беда тяжкая,
и пришлась бы она ребенку не под силу, если б не нашлось добрых людей, что любовью своей отвели грозу
и наполнили мирным счастьем душу девочки.
Поутру, чуть
еще брезжило, голодная девочка уж стояла
и плакала у ворот Мартыновской больницы.
— Слушай, тятя, что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза
и не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним говорил. — Давно я о том думала, — продолжала Груня, —
еще махонькою была,
и тогда уж думала: как ты меня призрел, так
и мне надо сирот призирать. Этим только
и могу я Богу воздать… Как думаешь ты, тятя?.. А?..
— Бог простит, Бог благословит, — сказала, кланяясь в пояс, Манефа, потом поликовалась [У старообрядцев монахи
и монахини, иногда даже христосуясь на Пасхе, не целуются ни между собой, ни с посторонними. Монахи с мужчинами, монахини с женщинами только «ликуются», то есть щеками прикладываются к щекам другого. Монахам также строго запрещено «ликоваться» с мальчиками
и с молодыми людьми, у которых
еще ус не пробился.] с Аграфеной Петровной
и низко поклонилась Ивану Григорьичу.
Этот обычай
еще сохранился по городам в купеческих домах, куда не совсем
еще проникли нововводные обычаи, по скитам, у тысячников
и вообще сколько-нибудь у зажиточных простолюдинов.
Никому не было говорено про сватовство Снежкова, но Заплатины были повещены.
Еще стоя за богоявленской вечерней в часовне Скорнякова, Патап Максимыч сказал Ивану Григорьичу, что Настина судьба, кажется, выходит,
и велел Груне про то сказать, а больше ни единой душе. Так
и сделано.
— Ты знаешь, каково мне, крестнинька. Я тебе сказывала, — шепотом ответила Настя. — Высижу вечер,
и завтра все праздники высижу; а веселой быть не смогу… Не до веселья мне, крестнинька!.. Вот
еще знай: тятенька обещал целый год не поминать мне про этого. Если слово забудет да при мне со Снежковыми на сватовство речь сведет, таких чудес натворю, что, кроме сраму, ничего не будет.
Она
и то ровно на каленых угольях сидит, а тут
еще ты придешь да эти Снежковы…
Да вот
еще что: коли когда услышишь, что над тобой три раза ногой топнули, в окно гляди: птичка прилетит, ты
и лови…
Тут только заметил Никифор Алексея. Злобно сверкнули глаза у него. «А! девушник! — подумал он. —
И ты тут! Да тебя
еще смотреть за мной приставили! Постой же ты у меня!.. Будет
и на моей улице праздник!»
И с лукавой усмешкой посмотрел на Фленушку.
И Заплатин
и Скорняков оказались тоже старыми приятелями Стуколова; знал он
и Никифора Захарыча, когда тот
еще только в годы входил. Дочерей Патапа Максимыча не знал Стуколов. Они родились после того, как он покинул родину. С тех пор больше двадцати пяти годов прошло,
и о нем по Заволжью ни слуху ни духу не было.
Пристальным, глубоким взором глядела она на паломника. В потускневших глазах старицы загорелось что-то молодое… Перебирая лестовку, игуменья чинно уселась,
еще раз поправила на голове «наметку»
и поникла головою. Губы шептали молитву.
— Не дошел до него, — отвечал тот. — Дорогой узнал, что монастырь наш закрыли, а игумен Аркадий за Дунай к некрасовцам перебрался…
Еще сведал я, что тем временем, как проживал я в Беловодье, наши сыскали митрополита
и водворили его в австрийских пределах. Побрел я туда. С немалым трудом
и с большою опаской перевели меня христолюбцы за рубеж австрийский,
и сподобил меня Господь узреть недостойными очами святую митрополию Белой Криницы во всей ее славе.