Неточные совпадения
Наша публика так
еще молода
и простодушна, что не понимает басни, если в конце ее не находит нравоучения.
Она
еще не знает, что в порядочном обществе
и в порядочной книге явная брань не может иметь места; что современная образованность изобрела орудие более острое, почти невидимое
и тем не менее смертельное, которое, под одеждою лести, наносит неотразимый
и верный удар.
Эта книга испытала на себе
еще недавно несчастную доверчивость некоторых читателей
и даже журналов к буквальному значению слов.
Солнце закатилось,
и ночь последовала за днем без промежутка, как это обыкновенно бывает на юге; но благодаря отливу снегов мы легко могли различать дорогу, которая все
еще шла в гору, хотя уже не так круто.
Налево чернело глубокое ущелье; за ним
и впереди нас темно-синие вершины гор, изрытые морщинами, покрытые слоями снега, рисовались на бледном небосклоне,
еще сохранявшем последний отблеск зари.
— Да так. Я дал себе заклятье. Когда я был
еще подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы
и вышли перед фрунт навеселе, да уж
и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно
и точно: другой раз целый год живешь, никого не видишь, да как тут
еще водка — пропадший человек!
— Да вот хоть черкесы, — продолжал он, — как напьются бузы на свадьбе или на похоронах, так
и пошла рубка. Я раз насилу ноги унес, а
еще у мирнова князя был в гостях.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась
и наконец пропадала в облаке, которое
еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам,
и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества
и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души,
и она делается вновь такою, какой была некогда
и, верно, будет когда-нибудь опять.
И точно, такую панораму вряд ли где
еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой
и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо
и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, —
и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы
и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
— Вот
и Крестовая! — сказал мне штабс-капитан, когда мы съехали в Чертову долину, указывая на холм, покрытый пеленою снега; на его вершине чернелся каменный крест,
и мимо его вела едва-едва заметная дорога, по которой проезжают только тогда, когда боковая завалена снегом; наши извозчики объявили, что обвалов
еще не было,
и, сберегая лошадей, повезли нас кругом.
Нам должно было спускаться
еще верст пять по обледеневшим скалам
и топкому снегу, чтоб достигнуть станции Коби. Лошади измучились, мы продрогли; метель гудела сильнее
и сильнее, точно наша родимая, северная; только ее дикие напевы были печальнее, заунывнее. «
И ты, изгнанница, — думал я, — плачешь о своих широких, раздольных степях! Там есть где развернуть холодные крылья, а здесь тебе душно
и тесно, как орлу, который с криком бьется о решетку железной своей клетки».
Но выстрел раздался,
и пуля перебила заднюю ногу лошади; она сгоряча сделала
еще прыжков десять, споткнулась
и упала на колени.
Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил
и подал ей. Я закрыл глаза руками
и стал читать молитву, не помню какую… Да, батюшка, видал я много, как люди умирают в гошпиталях
и на поле сражения, только это все не то, совсем не то!..
Еще, признаться, меня вот что печалит: она перед смертью ни разу не вспомнила обо мне; а кажется, я ее любил как отец… ну, да Бог ее простит!..
И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью?
Мне объявили, что я должен прожить тут
еще три дни, ибо «оказия» из Екатеринограда
еще не пришла
и, следовательно, отправиться обратно не может.
Чтоб докончить портрет, я скажу, что у него был немного вздернутый нос, зубы ослепительной белизны
и карие глаза; о глазах я должен сказать
еще несколько слов.
Лошади были уже заложены; колокольчик по временам звенел под дугою,
и лакей уже два раза подходил к Печорину с докладом, что все готово, а Максим Максимыч
еще не являлся. К счастию, Печорин был погружен в задумчивость, глядя на синие зубцы Кавказа,
и, кажется, вовсе не торопился в дорогу. Я подошел к нему.
— Ну полно, полно! — сказал Печорин, обняв его дружески, — неужели я не тот же?.. Что делать?.. всякому своя дорога… Удастся ли
еще встретиться, — Бог знает!.. — Говоря это, он уже сидел в коляске,
и ямщик уже начал подбирать вожжи.
— Где нам, необразованным старикам, за вами гоняться!.. Вы молодежь светская, гордая:
еще пока здесь, под черкесскими пулями, так вы туда-сюда… а после встретишься, так стыдитесь
и руку протянуть нашему брату.
Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предать публике сердечные тайны человека, которого я никогда не знал. Добро бы я был
еще его другом: коварная нескромность истинного друга понятна каждому; но я видел его только раз в моей жизни на большой дороге; следовательно, не могу питать к нему той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною дружбы, ожидает только смерти или несчастия любимого предмета, чтоб разразиться над его головою градом упреков, советов, насмешек
и сожалений.
Я поместил в этой книге только то, что относилось к пребыванию Печорина на Кавказе; в моих руках осталась
еще толстая тетрадь, где он рассказывает всю жизнь свою. Когда-нибудь
и она явится на суд света; но теперь я не смею взять на себя эту ответственность по многим важным причинам.
«Есть
еще одна фатера, — отвечал десятник, почесывая затылок, — только вашему благородию не понравится; там нечисто!» Не поняв точного значения последнего слова, я велел ему идти вперед,
и после долгого странствовия по грязным переулкам, где по сторонам я видел одни только ветхие заборы, мы подъехали к небольшой хате, на самом берегу моря.
Но, увы! комендант ничего не мог сказать мне решительного. Суда, стоящие в пристани, были все — или сторожевые, или купеческие, которые
еще даже не начинали нагружаться. «Может быть, дня через три, четыре придет почтовое судно, — сказал комендант, —
и тогда — мы увидим». Я вернулся домой угрюм
и сердит. Меня в дверях встретил казак мой с испуганным лицом.
Тут он
еще больше встревожился
и, наклонясь ко мне, сказал шепотом...
«Ну-ка, слепой чертенок, — сказал я, взяв его за ухо, — говори, куда ты ночью таскался, с узлом, а?» Вдруг мой слепой заплакал, закричал, заохал: «Куды я ходив?.. никуды не ходив… с узлом? яким узлом?» Старуха на этот раз услышала
и стала ворчать: «Вот выдумывают, да
еще на убогого! за что вы его? что он вам сделал?» Мне это надоело,
и я вышел, твердо решившись достать ключ этой загадки.
Месяц
еще не вставал,
и только две звездочки, как два спасительные маяка, сверкали на темно-синем своде.
Она прыгнула в лодку, я за ней,
и не успел
еще опомниться, как заметил, что мы плывем.
— «Ну, вот тебе
еще», —
и упавшая монета зазвенела, ударясь о камень.
Слава Богу, поутру явилась возможность ехать,
и я оставил Тамань. Что сталось с старухой
и с бедным слепым — не знаю. Да
и какое дело мне до радостей
и бедствий человеческих, мне, странствующему офицеру, да
еще с подорожной по казенной надобности!..
Признаюсь
еще, чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка в это мгновение по моему сердцу; это чувство — было зависть; я говорю смело «зависть», потому что привык себе во всем признаваться;
и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив хорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание
и вдруг явно при нем отличившую другого, ей равно незнакомого, вряд ли, говорю, найдется такой молодой человек (разумеется, живший в большом свете
и привыкший баловать свое самолюбие), который бы не был этим поражен неприятно.
— Да я, кажется, все сказал… Да! вот
еще: княжна, кажется, любит рассуждать о чувствах, страстях
и прочее… она была одну зиму в Петербурге,
и он ей не понравился, особенно общество: ее, верно, холодно приняли.
— Что он вам рассказывал? — спросила она у одного из молодых людей, возвратившихся к ней из вежливости, — верно, очень занимательную историю — свои подвиги в сражениях?.. — Она сказала это довольно громко
и, вероятно, с намерением кольнуть меня. «А-га! — подумал я, — вы не на шутку сердитесь, милая княжна; погодите, то ли
еще будет!»
— Нет
еще; я говорил раза два с княжной, не более, но знаешь, как-то напрашиваться в дом неловко, хотя здесь это
и водится… Другое дело, если бы я носил эполеты…
Наконец мы расстались; я долго следил за нею взором, пока ее шляпка не скрылась за кустарниками
и скалами. Сердце мое болезненно сжалось, как после первого расставания. О, как я обрадовался этому чувству! Уж не молодость ли с своими благотворными бурями хочет вернуться ко мне опять, или это только ее прощальный взгляд, последний подарок — на память?.. А смешно подумать, что на вид я
еще мальчик: лицо хотя бледно, но
еще свежо; члены гибки
и стройны; густые кудри вьются, глаза горят, кровь кипит…
Дамы на водах
еще верят нападениям черкесов среди белого дня; вероятно, поэтому Грушницкий сверх солдатской шинели повесил шашку
и пару пистолетов: он был довольно смешон в этом геройском облачении. Высокий куст закрывал меня от них, но сквозь листья его я мог видеть все
и отгадать по выражениям их лиц, что разговор был сентиментальный. Наконец они приблизились к спуску; Грушницкий взял за повод лошадь княжны,
и тогда я услышал конец их разговора...
— Эта княжна Лиговская пренесносная девчонка! Вообразите, толкнула меня
и не извинилась, да
еще обернулась
и посмотрела на меня в лорнет… C’est impayable!.. [Это презабавно!.. (фр.).]
И чем она гордится? Уж ее надо бы проучить…
— Если я имел дерзость вас чем-нибудь оскорбить, то позвольте мне иметь
еще большую дерзость просить у вас прощения…
И, право, я бы очень желал доказать вам, что вы насчет меня ошибались…
— Знаете, княжна, — сказал я с некоторой досадой, — никогда не должно отвергать кающегося преступника: с отчаяния он может сделаться
еще вдвое преступнее…
и тогда…
— Помилуй, чего тебе
еще? от тебя
и так уж несет розовой помадой…
— Отчего же вы теперь не хотите слушать того, чему
еще недавно,
и так часто, внимали благосклонно?..
А
еще слыву добрым малым
и добиваюсь этого названия!
— Вот
еще что вздумали! Я, правда, немножко волочился за княжной, да
и тотчас отстал, потому что не хочу жениться, а компрометировать девушку не в моих правилах.
Они ушли. Напрасно я им откликнулся: они б
еще с час проискали меня в саду. Тревога между тем сделалась ужасная. Из крепости прискакал казак. Все зашевелилось; стали искать черкесов во всех кустах —
и, разумеется, ничего не нашли. Но многие, вероятно, остались в твердом убеждении, что если б гарнизон показал более храбрости
и поспешности, то по крайней мере десятка два хищников остались бы на месте.
Что ж? умереть так умереть! потеря для мира небольшая; да
и мне самому порядочно уж скучно. Я — как человек, зевающий на бале, который не едет спать только потому, что
еще нет его кареты. Но карета готова… прощайте!..
Перечитываю последнюю страницу: смешно! Я думал умереть; это было невозможно: я
еще не осушил чаши страданий
и теперь чувствую, что мне
еще долго жить.
Возвратясь, я нашел у себя доктора. На нем были серые рейтузы, архалук
и черкесская шапка. Я расхохотался, увидев эту маленькую фигурку под огромной косматой шапкой: у него лицо вовсе не воинственное, а в этот раз оно было
еще длиннее обыкновенного.
Вообразите, что у меня желчная горячка; я могу выздороветь, могу
и умереть; то
и другое в порядке вещей; старайтесь смотреть на меня, как на пациента, одержимого болезнью, вам
еще неизвестной, —
и тогда ваше любопытство возбудится до высшей степени; вы можете надо мною сделать теперь несколько важных физиологических наблюдений…
Солнце едва выказалось из-за зеленых вершин,
и слияние первой теплоты его лучей с умирающей прохладой ночи наводило на все чувства какое-то сладкое томление; в ущелье не проникал
еще радостный луч молодого дня; он золотил только верхи утесов, висящих с обеих сторон над нами; густолиственные кусты, растущие в их глубоких трещинах, при малейшем дыхании ветра осыпали нас серебряным дождем.
— Позвольте! — сказал я, —
еще одно условие; так как мы будем драться насмерть, то мы обязаны сделать все возможное, чтоб это осталось тайною
и чтоб секунданты наши не были в ответственности. Согласны ли вы?..
— Грушницкий! — сказал я, —
еще есть время; откажись от своей клеветы,
и я тебе прощу все. Тебе не удалось меня подурачить,
и мое самолюбие удовлетворено; вспомни — мы были когда-то друзьями…
Когда ночная роса
и горный ветер освежили мою горячую голову
и мысли пришли в обычный порядок, то я понял, что гнаться за погибшим счастием бесполезно
и безрассудно. Чего мне
еще надобно? — ее видеть? — зачем? не все ли кончено между нами? Один горький прощальный поцелуй не обогатит моих воспоминаний, а после него нам только труднее будет расставаться.