Неточные совпадения
Заволжанин без горячего спать не ложится, по воскресным дням хлебает мясное, изба у него пятистенная, печь с трубой; о черных избах
да соломенных крышах он
только слыхал, что есть такие где-то «на Горах» [«Горами» зовут правую сторону Волги.].
Кто знаком
только с нашими степными
да черноземными деревнями, в голову тому не придет, как чисто, опрятно живут заволжане.
И то льстило Патапу Максимычу, что после родителя был он попечителем городецкой часовни,
да не таким, что
только по книгам значатся, для видимости полиции, а «истовым», коренным.
— У нас, в Комарове, иные обители австрийских готовы принять, — вмешалась в разговор Настя. — Глафирины
только сумневаются,
да еще Игнатьевы, Анфисины, Трифинины, а другие обители все готовы принять, и Оленевские, и в Улангере, а и в Чернухе — везде, везде по скитам.
—
Да я ничего, — молвил Патап Максимыч. — Пусть ее приезжает.
Только уж, спорь ты, Аксинья, не спорь, а келейницей Фленушка не глядит.
— Не учил отец смолоду, зятю не научить, как в коломенску версту он вытянулся, — сказал на то Патап Максимыч. — Мало я возился с ним? Ну,
да что поминать про старое? Приглядывать
только надо, опять бы чего в кабак со двора не стащил.
Это была из себя больно некрасивая, рябая, неуклюжая как ступа, зато здоровенная девка, работала за четверых и ни о чем другом не помышляла,
только бы сытно пообедать
да вечером, поужинав вплотную, выспаться хорошенько.
Да ведь это она так
только пугает.
Ну, при ней, известно дело, все чинно
да пристойно: стихиры запоем, и ни едина девица не улыбнется, а
только за дверь матушка, дым коромыслом.
—
Да все из-за этого австрийского священства! — сказала Фленушка. — Мы, видишь ты, задумали принимать, а Глафирины не приемлют, Игнатьевы тоже не приемлют. Ну и разорвались во всем: друг с дружкой не видятся, общения не имеют, клянут друг друга. Намедни Клеопатра от Жжениных к Глафириным пришла,
да как сцепится с кривой Измарагдой; бранились, бранились,
да вповолочку! Такая теперь промеж обителей злоба, что смех и горе.
Да ведь это одни
только матери сварятся, мы-то потихоньку видаемся.
— Справится ли она, Максимыч? — молвила Аксинья Захаровна. — Мастерица-то мастерица,
да прихварывает, силы у ней против прежнего вполовину нет. Как в последний раз гостила у нас, повозится-повозится у печи,
да и приляжет на лавочке. Скажешь: «Полно, кумушка, не утруждайся», — не слушается. Насчет стряпни с ней сладить никак невозможно:
только приехала, и за стряпню, и хоть самой неможется, стряпка к печи не смей подходить.
— Келарничает, — отвечает Манефа, —
только ведь кушанья-то у нас самые простые
да постные.
— Знамо, не сама пойдешь, — спокойно отвечал Патап Максимыч. — Отец с матерью вживе — выдадут. Не век же тебе в девках сидеть… Вам с Паранькой не хлеб-соль родительскую отрабатывать, — засиживаться нечего. Эка, подумаешь, девичье-то дело какое, — прибавил он, обращаясь к жене и к матери Манефе, — у самой
только и на уме, как бы замуж, а на речах: «не хочу»
да «не пойду».
—
Да полно ж тебе, Максимыч, мучить ее понапрасну, — сказала Аксинья Захаровна. — Ты вот послушай-ка, что я скажу тебе,
только не серчай, коли молвится слово не по тебе. Ты всему голова, твоя воля, делай как разумеешь, а по моему глупому разуменью, деньги-то, что на столы изойдут, нищей бы братии раздать, ну хоть ради Настина здоровья
да счастья. Доходна до Бога молитва нищего, Максимыч. Сам ты лучше меня знаешь.
— Заладил себе, как сорока Якова: муж
да муж, — молвила на то Аксинья Захаровна. —
Только и речей у тебя. Хоть бы пожалел маленько девку-то. Ты бы лучше вот послушал, что матушка Манефа про скитских «сирот» говорит. Про тех, что меж обителей особняком по своим кельям живут. Старухи старые, хворые; пить-есть хотят, а взять неоткуда.
—
Да, — вступилась мать Манефа, — в нынешнее время куда как тяжко приходится жить сиротам. Дороговизна!.. С каждым днем все дороже
да дороже становится, а подаяния сиротам, почитай, нет никакого. Масленица на дворе — ни гречневой мучки на блины, ни маслица достать им негде. Такая бедность, такая скудость, что един
только Господь знает, как они держатся.
— За них, сударыня моя, не бойся, с голоду не помрут, — сказал Патап Максимыч. — Блины-то у них масляней наших будут. Пришипились
только эти матери, копни их хорошенько, пошарь в сундуках, сколь золота
да серебра сыщешь. Нищатся
только, лицемерят. Такое уж у них заведение.
— Некогда мне с тобой балясы точить, — молвила Фленушка. — Пожалуй, еще Матрена из бани пойдет
да увидит нас с тобой, либо в горницах меня хватятся… Настасья Патаповна кланяться велела. Вот кто… Она по тебе сокрушается… Полюбила с первого взгляда… Вишь глаза-то у тебя, долговязого, какие непутные,
только взглянул на девку, тотчас и приворожил… Велишь, что ли, кланяться?
—
Да ты белены объелся али спьяну мелешь, сам не знаешь что? — сказала Фленушка. —
Да как ты
только подумать мог, что я тебя обманываю?.. Ах ты, бесстыжая твоя рожа!.. За него хлопочут, а от него вот благодарность какая!.. Так ты думаешь, что и Настя облыжные речи говорила… А?..
Спать бы
только ей
да валяться на мягком пуховике — другой отрады не знавала Параша.
— Ах, Фленушка, Фленушка… и хотелось бы верить,
да не верится, — отирая слезы, сказала Настя. — Вон тятенька-то как осерчал, как я по твоему наученью свысока поговорила с ним. Не вышло ничего, осерчал
только пуще…
— А ты вот что скажи ему, чтобы дело поправить, — говорила Фленушка. —
Только слез у тебя и следов чтобы не было… Коли сам не зачнет говорить, сама зачинай, пригрози ему,
да не черной рясой, не иночеством…
— Сначала речь про кельи поведи, не заметил бы, что мысли меняешь. Не то твоим словам веры не будет, — говорила Фленушка. — Скажи: если, мол, ты меня в обитель не пустишь, я, мол, себя не пожалею: либо руки на себя наложу, либо какого ни на есть парня возьму в полюбовники
да «уходом» за него и уйду… Увидишь, какой тихонький после твоих речей будет…
Только ты скрепи себя, что б он ни делал. Неровно и ударит: не робей, смело говори
да строго, свысока.
— Так и отцу говори, — молвила Фленушка, одобрительно покачивая головою. — Этими самыми словами и говори,
да опричь того, «уходом» пугни его. Больно ведь не любят эти тысячники, как им дочери такие слова выговаривают… Спесивы, горды они…
Только ты не кипятись, тихим словом говори. Но смело и строго… Как раз проймешь, струсит… Увидишь.
— Спросту!.. Как же!.. — возразил Патап Максимыч. — Нет, у ней что-нибудь
да есть на уме. Ты бы из нее повыпытала, может, промолвится.
Только не бранью, смотри, не попреками. Видишь, какая нравная девка стала, тут грозой ничего не поделаешь… Уж не затеяно ли у ней с кем в скиту?
— Как отцу сказано, так и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж моих рук дело, слушайся
только меня
да не мешай. Ты вот что делай: приедет жених, не прячься, не бегай, говори с ним, как водится,
да словечко как-нибудь и вверни, что я, мол, в скитах выросла, из детства, мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись у отца на лето к нам в обитель гостить, не то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у вас меня. Это еще лучше будет.
— Уж я лаской с ней: вижу, окриком не возьмешь, — сказал Патап Максимыч. — Молвил, что про свадьбу год целый помину не будет, жениха, мол, покажу, а год сроку даю на раздумье. Смолкла моя девка,
только все еще невеселая ходила. А на другой день одумалась, с утра бирюком глядела, к обеду так и сияет, пышная такая стала
да радостная.
Отец Никифора, Захар Колотухин, пряжу скупал по Ячменской волости, где не
только бабы
да девки, но и все мужики по зимам за гребнем сидят.
Детей у Колотухина всего
только двое было, сын
да дочь — красные дети, как в деревнях говорится.
Урожается иной раз у хорошего отца такое чадушко, что от него
только горе
да бесчестье: роду поношенье, всему племени вечный покор.
Прогуляв деньги, лошадей
да коров спустил, потом из дому помаленьку стал продавать,
да года два
только и дела делал, что с базара на базар ездил: по субботам в Городец, по воскресеньям в Катунки, по понедельникам в Пучеж, — так целую неделю, бывало, и разъезжает, а неделя прошла, другая пришла, опять за те же разъезды.
Сказывал людям Никифор Захарыч, что по торговым делам разъезжает, а на самом деле из кабака в кабак метался,
только на разуме и было что гульба
да бражничанье.
С крещенского сочельника, когда Микешка вновь принят был зятем в дом, он еще капли в рот не брал и работал усердно.
Только работа его не спорилась: руки с перепоя дрожали. Под конец взяла его тоска — и выпить хочется и погулять охота, а выпить не на что, погулять не в чем. Украл бы что,
да по приказу Аксиньи Захаровны зорко смотрят за ним. Наверх Микешке ходу нет. Племянниц еще не видал: Аксинья Захаровна заказала братцу любезному и близко к ним не подходить.
—
Да не суетись ты, Аксиньюшка, — отвечала ей Никитишна. — Ведь
только так, даром толчешься, сидела бы себе в спокое. И без тебя все украсим как следует.
Глядя на дочь, Аксинья Захаровна
только руками по полам хлопает, а Патап Максимыч исподлобья сурово поглядывает; но, помня прошлое, себя сдерживает, словечка не вымолвит, ходит себе взад
да вперед по горнице, поскрипывая новыми сапогами.
Вихоревские пальто спервоначалу шибко пошли в ход,
только ненадолго: зазорно стало господам мужицкого дела одежу носить — подавай хоть поплоше,
да подороже,
да чтоб было не свое, а немецкое дело…
— Где ее сыщешь? — печально молвил Иван Григорьич. — Не жену надо мне, мать детям нужна. Ни богатства, ни красоты мне не надо, деток бы
только любила, заместо бы родной матери была до них. А такую и днем с огнем не найдешь. Немало я думал, немало на вдов
да на девок умом своим вскидывал. Ни единая не подходит… Ах, сироты вы мои, сиротки горькие!.. Лучше уж вам за матерью следом в сыру землю пойти.
— Сама сиротой я была. Недолго была по твоей любви
да по милости, а все же помню, каково мне было тогда, какова есть сиротская доля. Бог тебя мне послал
да мамыньку, оттого и не спознала я горя сиротского. А помню, каково было бродить по городу… Ничем не заплатить мне за твою любовь, тятя; одно
только вот перед Богом тебе говорю: люблю тебя и мамыньку, как родных отца с матерью.
— Пойду, тятя, — твердо сказала Груня. — Он добрый…
Да мне не он… Мне бы
только сироток призреть.
—
Да как же раздобрела ты, моя ясынька, чтоб
только не сглазить!
— Добрый парень, неча сказать, — молвила Аксинья Захаровна, обращаясь к Ивану Григорьичу, — на всяку послугу по дому ретивый и скромный такой, ровно красная девка! Истинно, как Максимыч молвил, как есть родной.
Да что, куманек, — с глубоким вздохом прибавила она, — в нонешне время иной родной во сто раз хуже чужого. Вон меня наградил Господь каким чадушком. Братец-то родимый… Напасть
только одна!
Тут
только заметил Никифор Алексея. Злобно сверкнули глаза у него. «А! девушник! — подумал он. — И ты тут!
Да тебя еще смотреть за мной приставили! Постой же ты у меня!.. Будет и на моей улице праздник!» И с лукавой усмешкой посмотрел на Фленушку.
Перешли мы те снеговые горы и нашли там келью
да часовню, в ней двое старцев пребывало,
только не нашего были согласу, священства они не приемлют.
И вот уж строит он в Питере каменный дом,
да такой, что пеший ли, конный ли
только что с ним поверстаются, так ахают с дива: «Эк, мол, какие палаты сгромоздил себе Патап Максимыч, Чапурин сын!..» «Нечего делать, в гильдию записаться надо, потому что тогда заграничный торг заведем, свои конторы будем иметь!..
— На добром слове покорно благодарим, Данило Тихоныч, — отвечал Патап Максимыч, —
только я так думаю, что если Михайло Данилыч станет по другим местам искать, так много девиц не в пример лучше моей Настасьи найдет. Наше дело, сударь, деревенское, лесное. Настасья у меня, окроме деревни
да скита, ничего не видывала, и мне сдается, что такому жениху, как Михайло Данилыч, вряд ли она под стать подойдет, потому что не обыкла к вашим городским порядкам.
Патап Максимыч
только и думает о будущих миллионах. День-деньской бродит взад и вперед по передней горнице и думает о каменных домах в Петербурге, о больницах и богадельнях, что построит он миру на удивление, думает, как он мели
да перекаты на Волге расчистит, железные дороги как строить зачнет… А миллионы все прибавляются
да прибавляются… «Что ж, — думает Патап Максимыч, — Демидов тоже кузнецом был, а теперь посмотри-ка, чем стали Демидовы! Отчего ж и мне таким не быть… Не обсевок же я в поле какой!..»
— Про этого врага у меня и помышленья нет, Максимыч, — плаксиво отвечала Аксинья Захаровна. — Себя сгубил, непутный,
да и с меня головоньку снимает, из-за него
только попреки одни… Век бы его не видела!.. Твоя же воля была оставить Микешку. Хоть он и брат родной мне,
да я бы рада была радешенька на сосне его видеть… Не он навязался на шею мне, ты, батько, сам его навязал… Пущай околел бы его где-нибудь под кабаком, ох бы не молвила… А еще попрекаешь!
Разве
только затрещит рябчик, перелетая с дерева на дерево, либо забурчит вдали глухарь
да заскрипит надломленное дерево, качаемое ветром.
В лесах работают
только по зимам. Летней порой в дикую глушь редко кто заглядывает. Не то что дорог, даже мало-мальских торных тропинок там вовсе почти нет; зато много мест непроходимых… Гниющего валежника пропасть,
да кроме того, то и дело попадаются обширные глубокие болота, а местами трясины с окнами, вадьями и чарусами… Это страшные, погибельные места для небывалого человека. Кто от роду впервой попал в неведомые лесные дебри — берегись — гляди в оба!..