Неточные совпадения
— Хуже будет насильникам и кровопийцам! — уже кричал Мухин, ударив
себя в грудь. — Рабство еще никому не приносило пользы… Крепостные —
такие же люди, как и все другие. Да, есть человеческое достоинство, как есть зверство…
— А
так, Полуэхт, промежду
себя балакаем, — уклончиво отвечал Тит, недолюбливавший пустого человека. — То то, то другое… Один говорит, а другой слухает, всего и работы…
— Ступай к своему батьке да скажи ему, чтобы по спине тебя вытянул палкой-то… — смеялся Окулко. — Вот Морока возьмем, ежели пойдет, потому как он промыслит и для
себя и для нас.
Так я говорю, Морок?
После веселого обеда весь господский дом спал до вечернего чая. Все
так устали, что на два часа дом точно вымер. В сарайной отдыхали Груздев и Овсянников, в комнате Луки Назарыча почивал исправник Иван Семеныч, а Петр Елисеич прилег в своем кабинете. Домнушка тоже прикорнула у
себя в кухне. Бодрствовали только дети.
Глаза у пристанского разбойника
так и горели, и охватившее его воодушевление передалось Нюрочке, как зараза. Она шла теперь за Васей, сама не отдавая
себе отчета. Они сначала вышли во двор, потом за ворота, а через площадь к конторе уже бежали бегом,
так что у Нюрочки захватывало дух.
Так как место около кучера на козлах было занято обережным, то Груздев усадил Илюшку в экипаж рядом с
собой.
Попадались и другие пешеходы, тоже разодетые по-праздничному. Мужики и бабы кланялись господскому экипажу, — на заводах рабочие привыкли кланяться каждой фуражке. Все шли на пристань. Николин день считался годовым праздником на Ключевском, и тогда самосадские шли в завод, а в троицу заводские на пристань. Впрочем,
так «гостились» одни раскольники, связанные родством и многолетнею дружбой, а мочегане оставались сами по
себе.
— Ты все про других рассказываешь, родимый мой, — приставал Мосей, разглаживая свою бороду корявою, обожженною рукой. — А нам до
себя… Мы тебя своим считаем, самосадским,
так, значит, уж ты все обскажи нам, чтобы без сумления. Вот и старички послушают… Там заводы как хотят, а наша Самосадка допрежь заводов стояла. Прапрадеды жили на Каменке, когда о заводах и слыхом было не слыхать… Наше дело совсем особенное. Родимый мой, ты уж для нас-то постарайся, чтобы воля вышла нам правильная…
Муж попрежнему не давал ей прохода, и
так как не мог ходить по-здоровому, то подзывал жену к
себе и тыкал ее кулаком в зубы или просто швырял в нее палкой или камнем.
Такие разговоры повторялись каждый день с небольшими вариациями, но последнего слова никто не говорил, а всё ходили кругом да около. Старый Тит стороной вызнал, как думают другие старики. Раза два, закинув какое-нибудь заделье, он объехал почти все покосы по Сойге и Култыму и везде сталкивался со стариками. Свои туляки говорили все в одно слово, а хохлы или упрямились, или хитрили. Ну, да хохлы сами про
себя знают, а Тит думал больше о своем Туляцком конце.
— А все-таки бабам не надо ничего говорить, сват. Пусть болтают
себе, а мы ничего не знаем… Поболтают и бросят.
— Спесивая стала, Наташенька… Дозваться я не могла тебя,
так сама пошла: солдатке не до спеси. Ох, гляжу я на тебя, как ты маешься,
так вчуже жаль… Кожу бы с
себя ровно сняла да помогла тебе! Вон Горбатые не знают, куда с деньгами деваться, а нет, чтобы послали хоть кобылу копны к зароду свозить.
Так дело и сойдет само
собой, а когда грешная душа вернется из скитов, ее сейчас и пристроят за какого-нибудь вдового, детного мужика.
— Как будто и дело говорит и форцу на
себя напустит, а ежели поглядеть на нее,
так все-таки она баба…
Таисью
так и рвало побежать к Гущиным, но ей не хотелось выдавать
себя перед проклятым Кириллом, и она нарочно медлила. От выпитой водки широкое лицо инока раскраснелось, узенькие глазки покрылись маслом и на губах появилась блуждающая улыбка.
— К самому сердцу пришлась она мне, горюшка, — плакала Таисья, качая головой. — Точно вот она моя родная дочь… Все терпела, все скрывалась я, Анфиса Егоровна, а вот теперь прорвало… Кабы можно,
так на
себя бы, кажется, взяла весь Аграфенин грех!.. Видела, как этот проклятущий Кирилл зенки-то свои прятал: у, волк! Съедят они там девку в скитах с своею-то Енафой!..
— Што
так? — засмеялся
себе в бороду старец.
— Дураками оказали
себя куренные-то: за мужика тебя приняли…
Так и будь мужиком, а то еще скитские встренутся да будут допытываться… Ох, грехи наши тяжкие!.. А Мосей-то
так волком и глядит: сердитует он на меня незнамо за што. Родной брат вашему-то приказчику Петру Елисеичу…
Опять переминаются ходоки, — ни тому, ни другому не хочется говорить первым. А народ
так и льнет к ним, потому всякому любопытно знать, что они принесли с
собой.
В первые же дни мальчик
так отмахал
себе руки, что не мог идти на работу.
«Не женится он на простой девке, — соображала с грустью Наташка, — возьмет
себе жену из служительского дому…» А может быть, и не
такой, как другие.
— А сама виновата, — подтягивал Антип. — Ежели которая девка
себя не соблюдает,
так ее на части живую разрезать… Вот это какое дело!.. Завсегда девка должна
себя соблюдать, на то и званье у ней
такое: девка.
Раз, когда днем Катря опять ходила с заплаканными глазами, Петр Елисеич, уложив Нюрочку спать, позвал Домнушку к
себе в кабинет. Нюрочка слышала только, как плотно захлопнулась дверь отцовского кабинета, а потом послышался в нем настоящий крик, — кричал отец и кричала Домнушка. Потом отец уговаривал в чем-то Домнушку, а она все-таки кричала и голосила, как настоящая баба.
Когда утром Нюрочка проснулась, Анфисы Егоровны уже не было — она уехала в Самосадку
так же незаметно, как приехала, точно тень, оставив после
себя не испытанное еще Нюрочкой тепло. Нюрочка вдруг полюбила эту Анфису Егоровну, и ей страшно захотелось броситься ей на шею, обнимать ее и целовать.
— Нет, не упомню, ваше высокоблагородие…
Так, значит, этово-тово, промежду
себя толковали.
Галдевшая у печей толпа поденщиц была занята своим делом. Одни носили сырые дрова в печь и складывали их там, другие разгружали из печей уже высохшие дрова. Работа кипела, и слышался только треск летевших дождем поленьев. Солдатка Аннушка работала вместе с сестрой Феклистой и Наташкой. Эта Феклиста была еще худенькая, несложившаяся девушка с бойкими глазами. Она за несколько дней работы исцарапала
себе все руки и едва двигалась: ломило спину и тело. Сырые дрова были
такие тяжелые, точно камни.
Прослезился и Петр Елисеич, когда с ним стали прощаться мужики и бабы. Никого он не обидел напрасно, — после старого Палача при нем рабочие «свет увидели». То, что Петр Елисеич не ставил
себе в заслугу, выплыло теперь наружу в
такой трогательной форме. Старый Тит Горбатый даже повалился приказчику в ноги.
— Да ты говоришь только о
себе сейчас, а как подумаешь,
так около
себя и других найдешь, о которых тоже нужно подумать. Это уж всегда
так… Обидно, несправедливо, а других-то и пожалеешь. Фабрику свою пожалеешь!..
Навстречу ей из кабинета показался Петр Елисеич: он шел в кухню объясниться с солдатом и посмотрел на Нюрочку очень сурово,
так что она устыдилась своего любопытства и убежала к
себе в комнату.
Так прошла вся ночь. Таисья то и дело уходила справляться в избу Егора, как здоровье бабушки Василисы. Петр Елисеич дремал в кресле у
себя в кабинете. Под самое утро Таисья тихонько разбудила его.
Каждый уносит с
собой в могилу
такие камни.
— Нет, они, брат, унюхают все и
так сделают, что сам
себя не узнаешь…
— Тошнехонько и глядеть-то на них, на мирских, — продолжала Енафа с азартом. — Прежде скитские наедут,
так не знают, куда их посадить, а по нонешним временам, как на волков, свои же и глядят… Не стало прежних-то христолюбцев и питателей, а пошли какие-то богострастники да отчаянные. Бес проскочил и промежду боголюбивых народов… Везде свара и неистовство. Знай
себе чай хлебают да табачище палят.
Это известие взволновало мать Енафу, хотя она и старалась не выдавать
себя. В самом деле, неспроста поволоклась Фаина
такую рань… Нужно было и самим торопиться. Впрочем, сборы были недолгие: собрать котомки, взять палки в руки — и все тут. Раньше мать Енафа выходила на могилку о. Спиридония с своими дочерьми да иноком Кириллом, а теперь захватила с
собой и Аглаиду. Нужно было пройти пешком верст пятьдесят.
Между
собой шла у них
такая же «пря», как и у Енафы с Фаиной.
Случившийся на могилке о. Спиридония скандал на целое лето дал пищу разговорам и пересудам, особенно по скитам. Все обвиняли мать Енафу, которая вывела головщицей какую-то пропащую девку. Конечно, голос у ней лучше, чем у анбашской Капитолины, а все-таки и
себя и других срамить не доводится. Мать Енафа не обращала никакого внимания на эти скитские пересуды и была даже довольна, что Гермоген с могилки о. Спиридония едва живой уплел ноги.
— Штой-то, Ефим Андреич, не на пасынков нам добра-то копить. Слава богу, хватит и смотрительского жалованья… Да и по чужим углам на старости лет муторно жить. Вон курицы у нас, и те точно сироты бродят… Переехали бы к
себе в дом, я телочку бы стала выкармливать… На тебя-то глядеть,
так сердечушко все изболелось! Сам не свой ходишь, по ночам вздыхаешь… Долго ли человеку известись!
— И думать нечего, — настаивал Ефим Андреич. — Ведь мы не чужие, Петр Елисеич… Ежели разобрать,
так и я-то не о
себе хлопочу: рудника жаль, если в чужие руки попадет. Чужой человек, чужой и есть… Сегодня здесь, завтра там, а мы, заводские, уж никуда не уйдем. Свое лихо… Как пошлют какого-нибудь инженера на рудник-то,
так я тогда что буду делать?
Но старик не вытерпел: когда после ужина он улегся в хозяйском кабинете, его охватила
такая тоска, что он потихоньку пробрался в кухню и велел закладывать лошадей.
Так он и уехал в ночь, не простившись с хозяином, и успокоился только тогда, когда очутился у
себя дома и нашел все в порядке.
Дело с переездом Петра Елисеича в Крутяш устроилось как-то само
собой,
так что даже Ефим Андреич удивился
такому быстрому выполнению своего плана.
Макар был и на язык дерзок, а все-таки с ним Тит чувствовал
себя легче.
— Стыд-то где у Самойла Евтихыча? — возмущалась Парасковья Ивановна. — Сказывают, куды сам поедет, и Наташку с
собой в повозку… В Мурмосе у него она в дому и живет. Анфиса Егоровна устраивала дом, а теперь там Наташка расширилась. Хоть бы сына-то Васи постыдился… Ох, и говорить-то,
так один срам!.. Да и другие хороши, ежели разобрать: взять этого же Петра Елисеича или Палача… Свое-то лакомство, видно, дороже всего.
Ефим Андреич вносил с
собой такую широкую струю какого-то делового добродушия.
Она
так и жила, что каждую минуту готова была к этому переселению из временного мира в вечный, и любила называть
себя божьею странницей.
— Правильная бумага, как следовает…
Так и прозванье ей: ак. У Устюжанинова свой ак, у нас свой. Беспременно землю оборотим на
себя, а с землей-то можно жить: и пашенку распахал, и покос расчистил, и репы насеял… Ежели, напримерно, выжечь лес и по горелому месту эту самую репу посеять,
так урождай страшенные бывают, — по шляпе репа родится и слатимая
такая репа. По скитам завсегда
так репу сеют… По старым-то репищам и сейчас знать, где эти скиты стояли.
— И в скитах
так же живут, — неохотно отвечал Мосей. — Те же люди, как и в миру, а только название одно: скит… Другие скитские-то, пожалуй, и похуже будут мирских. Этак вон сибирские старцы проезжали как-то по зиме… С Москвы они, значит, ехали, от боголюбивых народов, и денег везли с
собой уйму.
Бабенка молодая, красивая из
себя, а как увидела меня,
так вся и помушнела.
— Да, да, понимаю… У нас везде
так: нет людей, а деловые люди не у дел. Важен дух, душа, а остальное само
собой.
Тишка только посмотрел на нее, ничего не ответил и пошел к
себе на покос, размахивая уздой. Ганна набросилась тогда на Федорку и даже потеребила ее за косу, чтобы не заводила шашней с кержачатами. В пылу гнева она пригрозила ей свадьбой с Пашкой Горбатым и сказала, что осенью в заморозки окрутят их.
Так решили старики и
так должно быть. Федорка не проронила ни слова, а только побелела,
так что Ганне стало ее жаль, и старуха горько заплакала.
— Значит, хоронится от тебя… Тоже совестно. А есть у них
такой духовный брат, трехлеточек-мальчик. Глебом звать… Авгарь-то матерью ему родной приходится, а зовет духовным братом. В скитах его еще прижила, а здесь-то ей как будто совестно с ребенком объявиться, потому как название ей девица, да еще духовная сестра. Ну, Таисья-то к
себе и укрыла мальчонка… Прячет, говорю, от тебя-то!